Ссылки для упрощенного доступа

Руины: ностальгия и политика


Гравюра Джованни Баттиста Пиранези
Гравюра Джованни Баттиста Пиранези

Руины: что остается после человека? Ностальгия, политическая воля, военные действия

Руины как объект культурной ностальгии, политической воли и результат военных действий.

Зачем русские чиновники еще 10 лет назад мечтали отреставрировать Венецию? В чем разница европейского и русского подхода к состоянию старинных городов, их планировки и архитектуры?

Почему ностальгическое отношение к руинам дворянской и церковной культуры было манией позднесоветских архитекторов и стало модой культуртрегеров нулевых? Как Пиранези повлиял на поколение “бумажных архитекторов” Советского Союза?

Руины конца ХХ и начала ХIХ века: Грозный, Грузия, Украина. Промышленные руины и остатки концлагерей.

Андреас Шёнле и его “Архитектура забвения”: трактовка руин в Новое время как знака модерности, разница между европейским и российским пониманием руин, политико-государственное отношение к проблематике руинирования, реконструкции и реставрации.

Юрий Аввакумов, архитектор, художник, куратор; Константин Львов, историк. В записи Дмитрий Бавильский, критик, писатель, автор рецензии на книгу Андреаса Шёнле “Архитектура забвения. Руины и историческое сознание в России Нового времени”, и Павел Матвеев, современный художник, работает с темой руин в России и Европе.

Ведет программу Елена Фанайлова

Елена Фанайлова: Мы в нашем разговоре будем отталкиваться от книги Андреаса Шёнле "Архитектура забвения", посвященной руинам в России нового времени. Но меня руины интересуют, скорее, как большой психологический, социальный, политический конструкт, и за что я благодарна автору, он настаивает на политическом смысле руин. Руины как артефакты, как романтические проекции и как реальность, оставшаяся на постсоветском пространстве и в подстиндустриальном мире, и в мире новейших войн, которые империя ведет на своих окраинах. В частности, я хотела бы поговорить об окраинах Грозного с Юрием Аввакумовым, который делал когда-то в качестве куратора проект фотографий, связанных с этим городом. Но начать я хочу с анекдота. Елена Батурина, супруга Юрия Михайловича Лужкова, приезжает в Венецию, ей показывают все эти красоты, и она говорит: "Очень запущенный город, я его, конечно, подновила бы ". Шёнле настаивает на том, что есть разница между постсоветским и западным подходами. Он возводит постсоветский подход к российскому отношению к руинам вообще, которые нужно было уничтожать, не обращать на них внимания, перестроить церкви или же возводить новейшие симулякры.

Юрий Аввакумов
Юрий Аввакумов

Юрий Аввакумов: Этот исторический анекдот появился он в 2000 году, когда Ресин посетил Венецию. Но в этот анекдот можно подставлять фамилию любого чиновника, и будет правдой. Проблема с руинами, и эстетическая, и психологическая, и какая угодно, не только российская. Можно говорить и про ту же Венецию, почему там все такое гнилое, а на самом деле, не такое и гнилое, у всего есть хозяин. И если хозяину надо, то он покрасит и отштукатурит свои стены, а если не надо, будет продолжать бороться с солью у себя в подвале, которая разрушает здание. Главное, что он не тратит лишнее. Но это экономическая проблема. А профессиональная проблема тоже решается. Год или два назад в Музее архитектуры открылся флигель под названием "Руина", и теперь это место, где есть современные конструкции, где есть старые стены, и это сосуществует. Но когда есть деньги, иногда начинают класть слишком много штукатурки, это повсеместно, известный пример – Царицыно.

Елена Фанайлова: Да, Царицыно считается одним из китчевых проектов реконструкции, где много чего было изменено.

Юрий Аввакумов: Там все было изменено, сделали неправильно, что-то не оставили. Есть документ, который распространяется на профессионалов всего мира, – Венецианская хартия, принятая в 1964 году, касающаяся живописной, архитектурной, какой угодно реставрации. Было введено понятие "памятник", точно определено, что к памятнику можно добавить, что нельзя. И там есть разница между реконструкцией и реставрацией. У нас это законодательно исполняется, если архитектору приходится иметь дело с памятником архитектуры, он ничего не может испортить, исправить, улучшить. Но если это не памятник, тогда он свободен как угодно реконструировать.

Одно дело, когда речь идет о руинах, а другое, когда речь идет просто о разорении

Константин Львов: Одно дело, когда речь идет о руинах, а другое, когда речь идет просто о разорении. Венеция пострадала в ходе попытки получения независимости от Австрийской империи в 1848-49 годах, когда ее осаждали, и были дырки от снарядов в стенах Палаццо Дукале, там висели клочьями холсты Тинторетто, других художников, и в этом не было ничего красивого и живописного. Поэтому там речь могла идти только о реставрации. Русская культура моложе европейской, и к феномену руин здесь несколько другое отношение.

Елена Фанайлова: Шёнле по этому поводу говорит, что даже русская аристократия в конце XVIII века с трудом понимает романтическое, восхищенное отношение просвещенных европейцев к своим руинам, к римскому культу руин, который тогда возникает, и так далее. Но представление о том, что руины – это прекрасно очень быстро перенимается, и в проектах Екатерины руина появляется уже как эстетический объект.

Юрий Аввакумов: В начале XIX века романтическое отношение к руинам было принято русскими деятелями культуры и поэтами. Удачный пример – из "Фракийских элегий" Теплякова, там была элегия – "Гебеджинские развалины". Этот сборник очень понравился Пушкину, и тот отрецензировал его. Там представлена периодизация истории человечества и в то же время выражено отношение к архитектурному прошлому.

Елена Фанайлова: Послушаем Дмитрия Бавильского, литературного критика, писателя, рецензента книги Шёнле, он рассуждает о руинах как об умственном концепте.

Дмитрий Бавильский
Дмитрий Бавильский

Дмитрий Бавильский: Руины важны нам не сами по себе, но как повод к разговору об эпохе. Руины дают возможность взглянуть на разные аспекты жизни той или иной эпохи под определенным углом зрения. Скажем, для Карамзина руины были важны, чтобы показать гибельность влияния эпохи просвещения. Для ХХ века руины – это источник ностальгии, меланхолии. Руинами стали интересоваться в конце XIX века мирискусники, для того чтобы полюбить несуществующую русскую старину. Они обожествляли медленно разрушающиеся дворянские усадьбы и писали о них стихи, чтобы в России возник большой нарратив, связанный с прошлым. Раньше этого не было. И теперь, когда по Фукуяме мы знаем, что история закончилась, ее больше нет, руина – это источник меланхолии. Эти постоянно саморазрушающиеся вещи говорят нам о нашей бренности, они так же конечны, как человек, и поэтому не лишены антропоморфности, и их обаяние именно в этом. Руины – это не только остатки античных мраморов, не только церкви с осыпающимися фресками. Это и любой заброшенный завод, любая брошенная в тайге или в степи машина, которая гниет и разваливается, это любой долгострой, который стоит посередине города и потихоньку ветшает, незаселенный. Но красоту этих объектов нужно увидеть.

Елена Фанайлова: А почему, когда производили Калининский проспект, не думали про Венецианскую хартию?

Юрий Аввакумов: А потому что там не было статуса исторического памятника.

Елена Фанайлова: То есть это исторический центр по представлению горожан, но в архитектурном смысле ценности нет.

Юрий Аввакумов: Даже шире – культурном смысле. Потому что дом может быть никакой, но его посещал Ленин – и он благодаря этому сохранился. И многие доски вешали, лишь бы сохранить дом…

На меня самое большое архитектурное впечатление уже давно произвел поход в Метрополитен в нерабочий день. Замечательный реставратор Александр Щедринский в Нью-Йорке (он тогда работал сразу в двух музеях – в МоМА и в Метрополитен) повел меня и Наташу Душкину показать музей. Он показал иконы, потерявшие цвет, живопись, в которой были потеряны красящие слои, и так далее. Я даже не знал, что то, что мы знали в живописи, что составляет фонд исторической живописи, – это настолько руины. Мы входим в музей, и картины там как будто вчера написаны, а они могут быть вчера залачены, но не написаны. А уж тем более в нынешнее время, когда принудительная реставрация не имеет права быть. Но она действительно была в XIX веке, когда шедевры легко переписывались чуть ли не целиком, что раскрывается и раскрывается до сих пор.

Елена Фанайлова: Шёнле говорит о том, что и до эпохи мирискусников подход русской культуры в целом был таким, что давайте все перестроим, перекрасим…

Юрий Аввакумов: Замечательный город – Сан-Джиминьяно, объект культурного наследия ЮНЕСКО, там стоит жилых 14 башен, которыми горожане мерились, у кого выше, тот богаче. Этих башен еще в начале XIX века было 72, и от них ничего не осталось, разобрали на кирпичики. Масса итальянских городов, которыми мы восхищаемся, были все в башнях, но когда через город проходил путь паломников, он процветал, когда путь менял свое направление, город хирел, и башни разрушались. И никто их не считал.

Елена Фанайлова: Что мы вкладываем в наше романтическое созерцание руин, в чем их красота?

В отношении, в восприятии руин есть градация

Константин Львов: Мне кажется, что в отношении, в восприятии руин есть градация. Есть отношение людей Ренессанса к античным руинам, и это восхищение и желание взять на вооружение, взять за образец. Есть романтическое отношение к руинам, оно меланхоличное – как было прекрасно, а нынче уже наступил Чугунный век или что-то в этом роде. Есть советское, российское отношение, что руины – это запустение, они не пригодны для жилья. Что касается меланхолии руин, то на меня очень яркое впечатление произвело местечко Пустыня де Рец под Парижем, поместье, которое купил незадолго до Французской революции виконт Монвиль, немного просветитель, немного масон, немного мизантроп и меланхолик. Он стал обустраивать поместье, где было всего по чуть-чуть: татарская палатка, китайский павильон, египетская пирамида использовалась как холодильник, храм античного бога... Но самое главное – его усадьба, поместье, и его дом назывался "Колонна-руина", со специально запроектированными трещинами. Он, видимо, сам руководил строительством, одного архитектора нет, но называют и Булле, и Томаса Джефферсона, который у него гостил. Монвиль в ходе революции умудрился продать это англичанину, и тот долго судился с французскими властями и уже после реставрации Бурбонов отсудил все-таки дом. Когда дом остался без хозяина, все это начало хиреть, а сейчас потихоньку восстанавливается. Есть мнение, что или Мельников видел этот дом живьем в 1924 году, когда был на Парижской выставке, или это известное историкам архитектуры строение, потому что "Колонна-руина" недвусмысленно напоминает дом Мельникова. Дом Мельникова тоже отчасти строился из того, что было под рукой, в фундаменте заложены ненужные трамвайные рельсы, и так далее. И это архитектурное решение со множеством окон – для экономии кирпичей. В годы войны он еще больше напоминал руину, потому что от взрыва бомбы, попавшей в Театр Вахтангова, там вылетели все стекла, и всю войну этот дом простоял с выбитыми окошечками. И чтобы не умереть от холода, он собрал супрематическую печь, которая там сейчас есть.

Елена Фанайлова: Меня глубоко тревожит во всей этой истории страшное недовольство архитекторов моего поколения и чуть старше полным отсутствием реставрации на территории нашей родины. Привозят фотографии прекрасных разрушенных усадеб, церквей и говорят: "Что с этим делать?" Масса архитектуры находится в заброшенном состоянии. И еще – "нам не дают строить, как мы хотим, нас загоняют в советские нормативы". Юра, откуда в среде бумажных архитекторов интерес к руинам, к Пиранези (все были им больны, просто все), к этому полю вопросов? Это ведь шире, чем просто говорить про руины. Это какая рефлексия на предшествующий исторический период архитектурной мысли, который в определенной смысле соотносил себя с руинами. Восстановить Сталинград или Ленинград – это святое, это другая история. Но руины другого порядка, связанные с церковной жизнью, с дореволюционным периодом, такие руины нам не нужны.

Юрий Аввакумов: Никто особенно руинами не болел. Ностальгия была у очень многих, но это другое. Пиранези существовал у нас в институтской библиотеке в виде роскошных, очень хорошо напечатанных фотоальбомов, и самих гравюр никто не видел. А я увлекался конструктивизмом, где никаких руин не могло быть по определению. Но конструктивизм для меня тоже был прошлым, великим и романтическим в том числе, часто даже вообще не построенным. Слава богу, в отличие от поколения наших учителей, о строительстве города будущего никто не мечтал. Найти работу, что-то делать и рисовать другой мир, где свои архитекторы, свои законы, свои правители, свои нормы, свои правила, своя стилистика жизни. А дальше было уже все просто – каждый рисовал, что хотел, и был свободен от любого диктата. Но действительно, есть расхожее мнение, что была ностальгия по культуре, по прекрасному, но мне кажется, что это немножко журналистский штамп. Все уже было сказано поколением отцов, Йона Фридман и все другие уже все спроектировали, места уже не было. Тем более, нам открыли международные конкурсы, а там реально стоял "железный занавес" и была цензура. Мы все преодолели, и как только оказалось возможно, тут же пошли премии. Но эти конкурсы были на идею, там не судили – "ух ты, мы возьмем этот проект и построим". А идея – это бульон, из которого потом все рождается для всех. И вспышка была очень короткая, все то длилось семь лет. А сейчас все строят, многие пошли работать нормальными архитекторами. Другое дело, что, в конце концов, в истории останется то, что попало в музеи, а не то, что попало на улицы наших городов. Потому что архитектура долго не живет, основная масса архитектуры, особенно жилой, уходит за несколько поколений. Пример с Венецией – исключительный, потому что пойди поищи жилую постройку XV века.

Елена Фанайлова: Специалисты рассказывали мне: то, что мы считаем в Риме естественными развалинами форума и так далее, – это произведение искусства эпохи Муссолини. Он сам брал лопату и шел копать, и был целый проект по почти искусственному созданию того, чем мы сейчас восхищаемся как Древним Римом.

Юрий Аввакумов: Кносский дворец на Крите англичане вообще построили наново. Таких примеров кучи!

Елена Фанайлова: Посмотрим интервью с Павлом Матвеевым, мы с ним делали проект "Курорт-призрак Купари", это знаменитый курорт югославской армии, построенный для титовской элиты, который югославской же армией был разбомблен во времена первой югославской войны.

Руины – это в некотором смысле объект медитации

Павел Матвеев: Я думаю, что вижу прежде всего остатки былой красоты, наверное, объекты ностальгии, меланхолии. Это объект из прошлого, о котором я читал в книгах, видел в фильмах, но сам непосредственно не пережил. Для меня руины притягательны тем, что они присутствуют физически, но в то же время являются арт-объектами из другого времени. И само восприятие руин требует в некой подготовки, как и любое произведение искусства. В своей практике я помещаю руины в таком контексте, что у публики есть время сфокусироваться на одном изображении и провести с ним довольно много времени. Руины – это в некотором смысле объект медитации, нужно определенное эмоциональное состояние. Нужно научиться рефлексировать на этот предмет.

Павел Матвеев
Павел Матвеев

Елена Фанайлова: В описании этого проекта Павел пишет: "Я чувствовал себя детективом, пытающимся восстановить события, у которых не было свидетелей". Это еще раз к вопросу о том, что мы либо приписываем руинам, либо о тех чувствах, которые они в нас вызывают.

Константин Львов: Передо мной лежит альбом художника и преподавателя Павла Шиллинговского. Он сталкивался дважды в течение своей жизни с разрушением и запустением в Петербурге, Петрограде, Ленинграде. Первый раз – это события революции и Гражданской войны, второй – блокада 1941-42 года. И он дважды выступал в роли рисующего летописца происходящих с городом изменений. Он назвал свой альбом "Петербург. Руины революции", но из-за цензуры в 1923 году он был выпущен под названием "Руины и Возрождение". Второй раз он сделал серию "Осажденный город", рисунки и гравюры. И это катастрофическое восприятие происходящего. Сам Шиллинговский умер в начале апреля 1942 года.

Елена Фанайлова: О катастрофическом восприятии есть еще проект Юримя Аввакумова "Город-герой".

Юрий Аввакумов: Это была моя кураторская довольно большая фотографическая серия. Я приглашал участвовать фотографов, архитекторов и художников, и каждый выставлял 24 фотографии. Я выбирал художника, мы вместе выбирали кадры, я писал аннотацию, каждый месяц открывалась выставка. Были десятки рецензий, и все замечательно работало в музейном формате. Четыре фотографии оставались сначала в Музее архитектуры, а потом мы переехали в Дом фотографии, к Свибловой. Я много раз говорил, что выставляю не архитектурную фотографию, а я буду показывать тех, кто фотографирует город, можно назвать это урбанистической фотографией. Сюжеты были разные. Илюша Уткин выставляю свою венецианскую, а на самом деле московскую серию сносов середины 90-х годов. Игорь Пальмин показывал свой модерн, там были и серии русских деревянных церквей, а были и серии, которые меня волновали публицистически. Совершенно случайно я познакомился с Олегом Смирновым, фотографом-стрингером, который ездил в Грозный в первую и во вторую чеченскую войну, там его ранили. Я посмотрел его фотографии и вдруг обнаружил, что он снимает либо руину, либо на фоне это руины фотографируются какие-то завоеватели. Видимо, это эстетическое чувство заложено в человеке, что в японском туристе, что в нашем солдате-завоевателе, чтобы подойти и встать на фоне руины. У меня на выставке было 12 фотографий с руинами и 12 фотографий с солдатами на фоне руин. И это было то, что я, как культурный человек, мог сказать по поводу рушащегося где-то города во вполне вроде бы мирной стране, превращающегося в руину. Но сейчас его не узнать.

Елена Фанайлова: Это свидетельствует о правоте Шёнле, который говорит о том, чтобы снести до основания, а потом превратить в волшебный артефакт, которого никогда раньше не существовало.

Юрий Аввакумов: И да и нет. Дрезден в войну три дня горел, практически все было разрушено, стояла только одна единственная уцелевшая каким-то чудесным образом церковь, и многие смотрели и, вероятно, думали, что Бог пощадил одно строение. Но оказалось, что внутри нее все сгорело, и сгорел даже раствор, соединявший камни, из которых она была сложена. В конце концов, она просто рассыпалась. Город стал отстраиваться, люди возвращались, но это место оставалось руинированным до 90-х годов. Восточные немцы брали там камни, свозили на берег реки, укладывали штабелями и нумеровали, практически точно зная, из какого места выпал этот камень. Это были целые каменные блоки, а то, что совсем нехорошо, оставалось в виде груды камней. В 90-е годы была построена компьютерная модель, и все камни, которые были сохранены, нашли в этой компьютерной модели свои места. То, что рассыпалось в пыль, было добыто в тех же каменоломнях, вырезано и замещено. И эту церковь не так давно, лет пять назад, открыли, и она как новенькая. Так противно: стоит Храм Христа Спасителя, новенький-новенький, и все там на месте, все бело-розово-зефирное. И пафоса разрушенного чудовищной бомбардировкой города уже нет. В этом случае работали профессионалы, которые считали камни. А в случае с Храмом Христа Спасителя работал промышленный, строительный комплекс, и там никто особенно не занимался точным соблюдением того, что было. Тем не менее, тенденция одна – избавиться от следов войны, потому что война – это траур.

Константин Львов
Константин Львов

Константин Львов: Есть лингвистический анекдот от академика Михаила Гаспарова, про литературу и про руину. Известная предсмертная ода Державина – "Река времен", и филологи давно обратили внимание, что там начальные строчки складываются в некий акростих – "руины чти". Гаспаров человек атеистического склада, и он говорит: "Это был чуть ли ни единственный раз, когда я столкнулся с чудом". Есть филологическая забава – переводить русские стихи на латинский язык, и молодая аспирантка показывала ему перевод этой незавершенной оды. Он посмотрел, нет ли там акростиха, и у нее это сложилось по-латински во фразу, которая переводится как: "Любовь переживет руину".

Елена Фанайлова: Прекрасный анекдот!

Юрий Аввакумов: Мой самый любимый проект из всей бумажной архитектуры – Бродского-Уткина, стеклянная башня, где разрушенная башня лежит, ее фасад нарисован на плане. И начинаешь думать: башня была все-таки построена, а потом упала? Не начали же они сразу строить руину, не настолько же они эстетические извращенцы. И отчего она разрушилась? И может быть, тот, кто смешал все языки, что-то сделал, чтобы она упала.

Елена Фанайлова: Или дело было в фантастическом пространстве, в руинах есть что-то волшебное. Интерес культурного сообщества России в 90-е к руинам всегда казался мне желанием законсервировать свое прошлое, остановиться в нем. Я относилась к этой ностальгии по дворянской России ужасно иронично. Но когда пришли 2000-е, особенно когда пришел военный опыт, и картины разрушенного Грозного стояли перед глазами, стало понятно, что у руин может быть совершенно другой смысл. И когда ты изучаешь промышленные руины, оставленные людьми, и когда их пытаются осваивать в новом качестве, это другая жизнь руин. У руин есть политический смысл – этому меня научила книга Шёнле. У русских руин, у постсоветских руин есть смысл, связанный с трагической историей ХХ века, с индустриализацией, коллективизацией и ГУЛАГом. И когда мы говорим "руины", это не означает итальянскую романтику или английскую готику, а это означает нашу современную историю.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG