Наш разговор с венгерским писателем Дёрдем Конрадом (р. 1933) начался вопреки всем правилам. Книжки подписывают в конце интервью, а я свою достала сразу же, вместе с камерой. Это был английский перевод его философических воспоминаний, A Guest In My Own Country ("Гость в собственной стране"), – единственное сочинение этого автора на английском, которое мне удалось найти в разделе подержанных книг на Амазоне несколько лет назад. То, что мне прислали, оказалось версией для рецензентов – с телефонами пиарщиков и датой выхода на желтой, еще не оформленной обложке. Я ухмыльнулась и через некоторое время написала рецензию.
Конрад возмутился, увидев на книжке ценник (6 долларов 89 центов), и сразу же стал рассказывать, что издание неполноценное. Это две его книги, собранные под одной обложкой. Первая, где излагаются события одного только года, вышла без сокращений, а вторую, где речь идет почти о сорока годах, пришлось сильно урезать. Рассказ о венгерском Холокосте (1944–1945), в результате которого 11-летний Конрад и его 14-летняя сестра оказались двумя из четырех еврейских детей, вернувшихся в родную деревню после войны (а еврейская община там была большая), сокращать никто не решился. Но когда речь пошла о диссидентской жизни в Венгерской Народной Республике, где столкновений с властями было нисколько не больше, чем легкомысленных романов, походов по борделям и дружеских вечеринок, издатели начали выкидывать целые куски. "В основном за счет романтических свиданий, – говорит Конрад. – Борец за свободу из Восточного блока не может быть донжуаном, две трети пришлось вырезать".
Я замечаю, что ничего дурного в донжуанстве не вижу (как минимум, в его венгерском, чрезвычайно галантном варианте), и Конрад задает мне вопрос, который для него, очевидно, прямо вытекает из моей реакции: "У вас в семье есть евреи?" Я отвечаю, что муж. "Он хороший человек?" – спрашивает Конрад.
Типичное начало венгерского романа.
***
Такого необязательно флирта с последующими необязательными отношениями много во второй части его воспоминаний – даже в их сокращенном варианте. Weltgeist начала пятидесятых, пишет Конрад, "тяготел к борделю". Только в социалистической реальности даже бордель не мог оставаться самим собой: тот, куда регулярно захаживал сам Конрад, расформировали, а всех девушек принудительно переквалифицировали в водителей такси. Мадам осталась не у дел – впрочем, в роли мадам выступала теперь госбезопасность и ее многочисленные агенты.
Конрад рассказывает мне, как в середине 90-х изучал в архиве госбезопасности донесения на себя любимого – в надежде найти в них материал для автобиографии. В большинстве они оказались бесполезными, поскольку агенты не писали никакой конкретики: донесения сводились к тому, что "пришел Конрад и завел антисоциалистические речи".
Единственным интересным автором оказалась женщина, в которой он узнал подругу своего приятеля и дальнего родственника. Ее донесения, содержавшие детальный пересказ бесед и теоретических споров, очень выделялись на фоне сообщений типа "между Конрадом и моим другом сидели еще три человека, Конрад говорил очень тихо, а мой друг плохо слышит". Но в данном случае наблюдательность и добросовестность была личной местью, говорит мне Конрад. Женщина мстила за то, что он в личной беседе посоветовал своему приятелю и близкому родственнику ее бросить. На двух основаниях: во-первых, потому что она шлюха, а во-вторых – потому что она посредственность. Приятель имел неосторожность передать эти слова женщине. На "шлюху" она не обиделась, но за "посредственность" решила отомстить. "Я страшно ей благодарен, – говорит Конрад. – Где бы я еще прочитал во всех подробностях наши тогдашние (после 1956 года) разговоры о революции".
Маргинализация интеллигенции, сопровождавшая всю историю народно-демократической Венгрии, консервировала эту атмосферу доносительства и моральной амбивалентности, или, проще говоря, распутства. Отсюда и бесконечные истории о промискуитете, так не понравившиеся американским издателям.
Наряду с доносчиками встречались и праведники. Конрад рассказывает мне об историке Миклоше Сабо – блестящем, и, может быть, самом опасном для режима человеке, которого, тем не менее, властям так никогда и не удалось маргинализировать, то есть, попросту говоря, уволить. Этому процессу противостоял директор Института истории Академии наук, который требовал от сотрудников докладывать ему обо всех просьбах о встрече, которые те получали от агентов госбезопасности. В результате на встречу (которые обычно назначались в кафе) приходил не только приглашенный, но и лично директор института, его заместители и секретарши со всеми принадлежностями для ведения протокола.
Но праведность была редкостью.
***
К середине семидесятых моральная амбивалентность, висевшие в воздухе двойные стандарты стали столь очевидными, что Конрад со своим другом Иваном Селени решили проанализировать их социологически. Результатом стала вышедшая в самиздате, а потом и в английском переводе книга "Интеллектуалы на пути к классовому могуществу" (1974–1975). Ее основным тоном была ирония. Авторы создают портрет современной им венгерской интеллигенции, которая при любом удобном случае готова выставить себя жертвой режима, хотя на деле является в этом обществе чуть ли не гегемоном. К середине семидесятых именно в руках интеллигенции оказываются рычаги, необходимые для поддержания жизни в социалистическом обществе перераспределения. Интеллигенция, считающая своей общественной функцией критику и сомнение, на деле обеспечивает за счет своих знаний и умений дальнейшее функционирование режима.
Пожалуй, наиболее гротескный пример – сами авторы исследования, которые регулярно обнаруживают в своих жилищах расставленные госбезопасностью жучки и подумывают, не сбывать ли их на рынке, как это делал Вацлав Гавел. Не исключая при этом возможности, что в условиях социалистического перераспределения техническому персоналу спецслужб приходится именно там покупать новые.
Общая картина "самого веселого барака в соцлагере" получилась не столь жесткой, как можно было ожидать, глядя на него с Запада, но зато верной. Это подтвердили события после 1989 года, в которых "совесть народа" почти никак себя не проявила.
Я спрашиваю Конрада, куда подевались его веселые коллеги-диссиденты после безболезненной кончины социализма. Он отвечает, что люди вернулись к своим естественным занятиям: в университеты, к письменному столу, в библиотеки. Кое-кто занялся политикой, но выдержал недолго. "Я сам, – говорит Конрад, – был в парламенте всего один раз. Меня привел друг, я хотел посмотреть, как делается политика". Это занятие оказалось таким скучным, что Дьердь Конрад уснул. "Когда мы вышли оттуда, – продолжает он, – уличная жизнь мне показалась невероятно прекрасной. На улице был воздух, солнце, деревья. Тогда как в парламенте действовали амбиции: жажда наживы и жажда престижа”.
Жажда наживы стала основным движителем жизни не только для новых политиков, но и для старых. Одноклассник Конрада, сделавший к концу восьмидесятых блестящую партийную карьеру и считавшийся основным преемником Яноша Кадара на посту партийного лидера, после смерти патрона, которая счастливо совпала с развалом советского блока, завел страусиную ферму. Но идеолог в нем все же умер не до конца, и поэтому на досуге он написал брошюру о пользе страусиного мяса для здоровья сограждан. У другого знакомого Конрада карьера приняла еще более метафорический оборот: большой партийный начальник стал после 1989 года пиарщиком кампании Davidoff. Коммунистическая идеология сменилась сигаретным дымом.
***
Конрад, кажется, считает эти превращения совершенно естественными, и поэтому мне приходится привести очевидный контрпример – Вацлава Гавела, которому удалось стать политиком, действительно изменившим физиономию своей страны. В ответ он рассказывает мне, как долго отговаривал Гавела от продолжения политической карьеры, когда тот приехал с последним государственным визитом в Венгрию – перед расколом Чехословацкой федерации в январе 1993 года. Гавел проигнорировал призыв вернуться к литературе и ответил, что люди ждут, что он станет президентом Чехии. "Мы позавтракали, он поехал беседовать с тогдашним президентом Венгрии Арпадом Гёнцем, драматургом и переводчиком, а я вернулся к своему письменному столу".
Я продолжаю настаивать, насколько важным было решение Гавела для политического будущего Чехии, где нечто подобное нынешнему венгерскому режиму Виктора Орбана просто немыслимо.
Конрад смеется в ответ, спрашивает, знаю ли я, кто такой Тимоти Гартон-Эш, и когда я киваю – да, мол, самый известный в Британии историк Восточной Европы, рассказывает мне еще одну историю.
На всемирном конгрессе Пен-клуба, проходившем в Праге, Конрад, бывший в то время президентом Пен-клуба, оказался на одном из заседаний в компании Тимоти Гартона-Эша и преемника Гавела на посту президента Чехии, Вацлава Клауса. Шла беседа, Клаус высказал свое мнение, и Тимоти Гартон-Эш, с присущей ему бесцеремонностью, заявил: "Я совершенно не согласен с тем, что Вы только что сказали, господин президент". После окончания прений Клаус надел пальто, подошел к британскому историку, прошипел "как Вам не стыдно!" и с негодованием пошел прочь. Тем же вечером Конрад с Тимоти Гартоном-Эшем обедали в ресторане на Влтаве – но уже в компании Вацлава Гавела. После одной из реплик экс-президента Гартон-Эш, в присущей ему манере, заявил: "Но я совершенно не согласен с тем, что ты говоришь, Вашек!" На что Гавел ответил: "ОК, Тимоти, ОК".
Убедить Конрада в том, что восточноевропейская интеллигенция должна была взять на себя политическую ответственность в девяностые годы, у меня явно не получалось, и я спросила его, верит ли он вообще в демократию. То, что он верит в либерализм как негативную свободу, свободу от вмешательства кого бы то ни было в личные дела граждан, сомнения у меня не вызывало. Но что может значить демократия для человека, благополучно проспавшего единственное заседание парламента, на которое он попал? "Она возможна, – говорит он. – Демократия на низовом уровне, когда партийный представитель ходит по соседям, чтобы узнать их нужды или в чем-то их убедить". – "Но только не в этой части Европы?" – спрашиваю я. "В этой части Европы такое случается крайне редко", – соглашается Конрад.
***
Почему так происходит, отчасти понятно: роль радетеля о простом человеке в Венгрии всегда кем-то узурпирована. Сейчас – лидером правящей партии ФИДЕС Виктором Орбаном. Только ему одному ведомо, чего этот простой человек хочет (в соответствии с последней версией, он хочет снижения тарифов за газ и электроэнергию, и снижение это ему обещано). Только Орбан может по-отечески поинтересоваться, как его политику оценивают граждане – они время от времени получают по почте специальные опросники на эту тему. Конрад называет нынешний венгерский режим "демократурой", в рамках которой у него самого может быть только одна роль, а именно – предателя родины.
Когда слышишь от венгерского писателя критику режима, нельзя не спросить о поступке Имре Кертеса, единственного венгерского нобелевского лауреата по литературе, который демонстративно передал свой архив немецкой Академии искусств, подчеркнув, что его бумаги не попадут в Венгрию до тех пор, пока там не будет воссоздана демократия. Кертес, который продолжает писать по-венгерски, давно живет в Берлине. Я спрашиваю Конрада, готов ли он оставить свой архив венгерскому литературному музею и не думал ли он сам об эмиграции.
Он начинает с очевидных рассуждений: в Германии бумаги венгерского писателя никому, в сущности, не нужны, потому что язык мало кто знает, особых исследований не ведется, венгерских публикаций делать никто не будет. В Будапеште, напротив, архивами занимаются компетентные люди, но пока у власти находится ФИДЕС, нет никаких гарантий, что эти люди останутся на своих местах и будут продолжать заниматься тем, чем они занимаются. Репрессий в Венгрии, конечно, нет, признает Конрад, но при назначении на самые разные посты, включая исследовательские и культурные (как и при увольнении с этих постов), прежде всего учитывается фактор преданности режиму. Либералы (да еще и еврейского происхождения) сейчас совсем не в чести. "Поэтому бумаги пусть пока побудут у меня", – говорит Конрад.
Что же до эмиграции, то он думал переехать в Прагу, но в конце концов решил, что незнание языка будет сильно ему мешать, а кроме того, не хотел испытывать специального чувства благодарности к чужой стране. "Останусь лучше гордым предателем родины – тем более что я всегда им и был", – заключает он.
***
Статус предателя родины Конрад получил не в диссидентские годы и не после революции 1956 года, в которой он активно участвовал, а в пятилетнем возрасте.
В 1938 году в Венгрии был принят так называемый Первый еврейский закон, установивший квоту на трудоустройство для евреев – до 20%. Через год вступил в силу Второй еврейский закон, еще жестче ограничивший трудоустройство евреев и их участие в деловой жизни страны. Кроме того, этот закон определял евреев как расу, что лишало всяких преимуществ тех, кто перешел в христианство и сменил фамилию на венгерскую. "С пятилетнего возраста я знал, что меня убьют, если Гитлер придет к власти", – пишет он в воспоминаниях.
Действительно, его с сестрой спасение было делом почти чудесным. После оккупации Венгрии немецкими войсками в марте 1944 года еврейские законы стали претворяться в жизнь с большей, чем ранее, эффективностью. За введением желтых звезд последовала, как обычно, конфискация радиоприемников и домашних животных, а потом начались аресты. Отца Конрада арестовали одним из первых, но его спасла мать. Она не просто дала взятку, благодаря которой ее мужа перенаправили из Освенцима в Маутхаузен, но и настояла, что поедет вместе с ним. По дороге в лагерь им удалось выпрыгнуть из поезда, и хотя немецкий патруль все же обнаружил их через некоторое время в лесу, их отправили уже не в лагерь, а в Вену, где они до конца войны разбирали завалы.
Детям перед отъездом было наказано уезжать в Будапешт к тетке. Они купили у местного чиновника разрешение на проезд по железной дороге и таким образом спасли себе жизнь: из центра Будапешта евреев не депортировали.
Рассказ о том, как Конрад с сестрой и семья его тетки скрывались в городе, по которому гуляли с оружием пьяные вдрызг нилашисты[1], строится на страшной догадке: люди по большей части ведут себя как дети, то есть предпочитают не думать о том, что происходит вокруг. В одном из эпизодов дядя, перебравшийся на время расстрелов вместе со всем семейством на тайную квартиру, отправляет одиннадцатилетнего племянника домой – чтобы тот принес ему оставленную там кисточку для бритья. Только попав на обратном пути в облаву, Конрад понимает, что рисковать жизнью, да еще и чужой, ради кисточки для бритья как-то глупо. Столь же глупо было в этих обстоятельствах держать данное кому-то слово – на этом попался другой его дядя, работавший врачом в еврейском трудовом батальоне. На рождество 1944 года начальник отпустил его домой к жене, и после праздников он вернулся обратно – только для того, чтобы через два дня быть расстрелянным вместе со всем отрядом.
Я говорю Конраду, что это обостренное чувство опасности (оно же – чувство реальности) делает из его одиннадцатилетнего героя образцового философа: он видит истину там, где для других ее затмевает рутина, привычка, условность. Конрад со мной соглашается и добавляет, что именно эта настоятельная потребность в правде, тяга к тому, чтобы копаться в памяти в поисках ясного и определенного, то есть в поисках истины, и привлекает его в нон-фикшн. "Сочинять прозу скучно, – говорит он. – Зачем пользоваться протезами, когда можно ходить ногами? В памяти обнаруживается куда больше, чем можно ожидать. Иногда делаешь поразительные открытия".
"То есть Вы скорее ученый, чем сочинитель?" – спрашиваю я. Он соглашается: мол, да, до некоторой степени. "Но тогда почему Вы не преподаете?" Конрад тяжело вздыхает и начинает объяснять, что школа – едва ли не скучнее парламента и что свои школьные и университетские годы он по большей части проспал. "Впрочем, когда сам говоришь, заснуть сложнее, чем когда слушаешь, хотя и это со мной однажды случилось". Проблема в том, что он находит студентов скучными: почти все они амбициозны, как парламентарии, все хотят чего-то достичь.
Хотя опыт преподавания у него все же был, признается Конрад. В течение семестра он читал в американском Колорадо-колледже курс "Континентальный роман". По-настоящему получилось только одно занятие – по "Марио и волшебнику" Томаса Манна. Студенты, как он выяснил, ничего не знали об итальянском фашизме, поэтому он отправил их в библиотеку с наказом выяснить, как и что там происходило. На следующий день они заявили, что готовы обсуждать тему. Конрад предложил им пойти на полянку перед университетом и устроить там противостояние между фашистами и антифашистами. "Кто начнет?" – спросил он. Его любимый студент, заносчивый, но яркий, заявил, что начинают всегда фашисты. Конрад кивнул в знак согласия. "Вы арестованы, профессор Конрад", – ответил студент.
– Этот все понял, – заключает Конрад со смехом.
На прощание он подписывает для меня мой странный рецензионный экземпляр своих воспоминаний.
На русский язык переведены романы Дёрдя Конрада "Тяжелый день" ("Иностранная литература, 1991 год, №3) и "Соучастник" (вышел в издательстве "Языки славянской культуры" в 2003 году). Воспоминаний, бесцеремонно укороченных в английском переводе, на русском просто не существует.
[1] Сторонники венгерской нацистской партии, глава которой Ференц Салаши встал во главе Венгрии после отставки Миклоша Хорти.
Конрад возмутился, увидев на книжке ценник (6 долларов 89 центов), и сразу же стал рассказывать, что издание неполноценное. Это две его книги, собранные под одной обложкой. Первая, где излагаются события одного только года, вышла без сокращений, а вторую, где речь идет почти о сорока годах, пришлось сильно урезать. Рассказ о венгерском Холокосте (1944–1945), в результате которого 11-летний Конрад и его 14-летняя сестра оказались двумя из четырех еврейских детей, вернувшихся в родную деревню после войны (а еврейская община там была большая), сокращать никто не решился. Но когда речь пошла о диссидентской жизни в Венгерской Народной Республике, где столкновений с властями было нисколько не больше, чем легкомысленных романов, походов по борделям и дружеских вечеринок, издатели начали выкидывать целые куски. "В основном за счет романтических свиданий, – говорит Конрад. – Борец за свободу из Восточного блока не может быть донжуаном, две трети пришлось вырезать".
Я замечаю, что ничего дурного в донжуанстве не вижу (как минимум, в его венгерском, чрезвычайно галантном варианте), и Конрад задает мне вопрос, который для него, очевидно, прямо вытекает из моей реакции: "У вас в семье есть евреи?" Я отвечаю, что муж. "Он хороший человек?" – спрашивает Конрад.
Типичное начало венгерского романа.
***
Такого необязательно флирта с последующими необязательными отношениями много во второй части его воспоминаний – даже в их сокращенном варианте. Weltgeist начала пятидесятых, пишет Конрад, "тяготел к борделю". Только в социалистической реальности даже бордель не мог оставаться самим собой: тот, куда регулярно захаживал сам Конрад, расформировали, а всех девушек принудительно переквалифицировали в водителей такси. Мадам осталась не у дел – впрочем, в роли мадам выступала теперь госбезопасность и ее многочисленные агенты.
Конрад рассказывает мне, как в середине 90-х изучал в архиве госбезопасности донесения на себя любимого – в надежде найти в них материал для автобиографии. В большинстве они оказались бесполезными, поскольку агенты не писали никакой конкретики: донесения сводились к тому, что "пришел Конрад и завел антисоциалистические речи".
Единственным интересным автором оказалась женщина, в которой он узнал подругу своего приятеля и дальнего родственника. Ее донесения, содержавшие детальный пересказ бесед и теоретических споров, очень выделялись на фоне сообщений типа "между Конрадом и моим другом сидели еще три человека, Конрад говорил очень тихо, а мой друг плохо слышит". Но в данном случае наблюдательность и добросовестность была личной местью, говорит мне Конрад. Женщина мстила за то, что он в личной беседе посоветовал своему приятелю и близкому родственнику ее бросить. На двух основаниях: во-первых, потому что она шлюха, а во-вторых – потому что она посредственность. Приятель имел неосторожность передать эти слова женщине. На "шлюху" она не обиделась, но за "посредственность" решила отомстить. "Я страшно ей благодарен, – говорит Конрад. – Где бы я еще прочитал во всех подробностях наши тогдашние (после 1956 года) разговоры о революции".
Маргинализация интеллигенции, сопровождавшая всю историю народно-демократической Венгрии, консервировала эту атмосферу доносительства и моральной амбивалентности, или, проще говоря, распутства. Отсюда и бесконечные истории о промискуитете, так не понравившиеся американским издателям.
Наряду с доносчиками встречались и праведники. Конрад рассказывает мне об историке Миклоше Сабо – блестящем, и, может быть, самом опасном для режима человеке, которого, тем не менее, властям так никогда и не удалось маргинализировать, то есть, попросту говоря, уволить. Этому процессу противостоял директор Института истории Академии наук, который требовал от сотрудников докладывать ему обо всех просьбах о встрече, которые те получали от агентов госбезопасности. В результате на встречу (которые обычно назначались в кафе) приходил не только приглашенный, но и лично директор института, его заместители и секретарши со всеми принадлежностями для ведения протокола.
Но праведность была редкостью.
***
К середине семидесятых моральная амбивалентность, висевшие в воздухе двойные стандарты стали столь очевидными, что Конрад со своим другом Иваном Селени решили проанализировать их социологически. Результатом стала вышедшая в самиздате, а потом и в английском переводе книга "Интеллектуалы на пути к классовому могуществу" (1974–1975). Ее основным тоном была ирония. Авторы создают портрет современной им венгерской интеллигенции, которая при любом удобном случае готова выставить себя жертвой режима, хотя на деле является в этом обществе чуть ли не гегемоном. К середине семидесятых именно в руках интеллигенции оказываются рычаги, необходимые для поддержания жизни в социалистическом обществе перераспределения. Интеллигенция, считающая своей общественной функцией критику и сомнение, на деле обеспечивает за счет своих знаний и умений дальнейшее функционирование режима.
Пожалуй, наиболее гротескный пример – сами авторы исследования, которые регулярно обнаруживают в своих жилищах расставленные госбезопасностью жучки и подумывают, не сбывать ли их на рынке, как это делал Вацлав Гавел. Не исключая при этом возможности, что в условиях социалистического перераспределения техническому персоналу спецслужб приходится именно там покупать новые.
Общая картина "самого веселого барака в соцлагере" получилась не столь жесткой, как можно было ожидать, глядя на него с Запада, но зато верной. Это подтвердили события после 1989 года, в которых "совесть народа" почти никак себя не проявила.
Я спрашиваю Конрада, куда подевались его веселые коллеги-диссиденты после безболезненной кончины социализма. Он отвечает, что люди вернулись к своим естественным занятиям: в университеты, к письменному столу, в библиотеки. Кое-кто занялся политикой, но выдержал недолго. "Я сам, – говорит Конрад, – был в парламенте всего один раз. Меня привел друг, я хотел посмотреть, как делается политика". Это занятие оказалось таким скучным, что Дьердь Конрад уснул. "Когда мы вышли оттуда, – продолжает он, – уличная жизнь мне показалась невероятно прекрасной. На улице был воздух, солнце, деревья. Тогда как в парламенте действовали амбиции: жажда наживы и жажда престижа”.
Жажда наживы стала основным движителем жизни не только для новых политиков, но и для старых. Одноклассник Конрада, сделавший к концу восьмидесятых блестящую партийную карьеру и считавшийся основным преемником Яноша Кадара на посту партийного лидера, после смерти патрона, которая счастливо совпала с развалом советского блока, завел страусиную ферму. Но идеолог в нем все же умер не до конца, и поэтому на досуге он написал брошюру о пользе страусиного мяса для здоровья сограждан. У другого знакомого Конрада карьера приняла еще более метафорический оборот: большой партийный начальник стал после 1989 года пиарщиком кампании Davidoff. Коммунистическая идеология сменилась сигаретным дымом.
***
Конрад, кажется, считает эти превращения совершенно естественными, и поэтому мне приходится привести очевидный контрпример – Вацлава Гавела, которому удалось стать политиком, действительно изменившим физиономию своей страны. В ответ он рассказывает мне, как долго отговаривал Гавела от продолжения политической карьеры, когда тот приехал с последним государственным визитом в Венгрию – перед расколом Чехословацкой федерации в январе 1993 года. Гавел проигнорировал призыв вернуться к литературе и ответил, что люди ждут, что он станет президентом Чехии. "Мы позавтракали, он поехал беседовать с тогдашним президентом Венгрии Арпадом Гёнцем, драматургом и переводчиком, а я вернулся к своему письменному столу".
Я продолжаю настаивать, насколько важным было решение Гавела для политического будущего Чехии, где нечто подобное нынешнему венгерскому режиму Виктора Орбана просто немыслимо.
Конрад смеется в ответ, спрашивает, знаю ли я, кто такой Тимоти Гартон-Эш, и когда я киваю – да, мол, самый известный в Британии историк Восточной Европы, рассказывает мне еще одну историю.
На всемирном конгрессе Пен-клуба, проходившем в Праге, Конрад, бывший в то время президентом Пен-клуба, оказался на одном из заседаний в компании Тимоти Гартона-Эша и преемника Гавела на посту президента Чехии, Вацлава Клауса. Шла беседа, Клаус высказал свое мнение, и Тимоти Гартон-Эш, с присущей ему бесцеремонностью, заявил: "Я совершенно не согласен с тем, что Вы только что сказали, господин президент". После окончания прений Клаус надел пальто, подошел к британскому историку, прошипел "как Вам не стыдно!" и с негодованием пошел прочь. Тем же вечером Конрад с Тимоти Гартоном-Эшем обедали в ресторане на Влтаве – но уже в компании Вацлава Гавела. После одной из реплик экс-президента Гартон-Эш, в присущей ему манере, заявил: "Но я совершенно не согласен с тем, что ты говоришь, Вашек!" На что Гавел ответил: "ОК, Тимоти, ОК".
Убедить Конрада в том, что восточноевропейская интеллигенция должна была взять на себя политическую ответственность в девяностые годы, у меня явно не получалось, и я спросила его, верит ли он вообще в демократию. То, что он верит в либерализм как негативную свободу, свободу от вмешательства кого бы то ни было в личные дела граждан, сомнения у меня не вызывало. Но что может значить демократия для человека, благополучно проспавшего единственное заседание парламента, на которое он попал? "Она возможна, – говорит он. – Демократия на низовом уровне, когда партийный представитель ходит по соседям, чтобы узнать их нужды или в чем-то их убедить". – "Но только не в этой части Европы?" – спрашиваю я. "В этой части Европы такое случается крайне редко", – соглашается Конрад.
***
Почему так происходит, отчасти понятно: роль радетеля о простом человеке в Венгрии всегда кем-то узурпирована. Сейчас – лидером правящей партии ФИДЕС Виктором Орбаном. Только ему одному ведомо, чего этот простой человек хочет (в соответствии с последней версией, он хочет снижения тарифов за газ и электроэнергию, и снижение это ему обещано). Только Орбан может по-отечески поинтересоваться, как его политику оценивают граждане – они время от времени получают по почте специальные опросники на эту тему. Конрад называет нынешний венгерский режим "демократурой", в рамках которой у него самого может быть только одна роль, а именно – предателя родины.
Когда слышишь от венгерского писателя критику режима, нельзя не спросить о поступке Имре Кертеса, единственного венгерского нобелевского лауреата по литературе, который демонстративно передал свой архив немецкой Академии искусств, подчеркнув, что его бумаги не попадут в Венгрию до тех пор, пока там не будет воссоздана демократия. Кертес, который продолжает писать по-венгерски, давно живет в Берлине. Я спрашиваю Конрада, готов ли он оставить свой архив венгерскому литературному музею и не думал ли он сам об эмиграции.
Он начинает с очевидных рассуждений: в Германии бумаги венгерского писателя никому, в сущности, не нужны, потому что язык мало кто знает, особых исследований не ведется, венгерских публикаций делать никто не будет. В Будапеште, напротив, архивами занимаются компетентные люди, но пока у власти находится ФИДЕС, нет никаких гарантий, что эти люди останутся на своих местах и будут продолжать заниматься тем, чем они занимаются. Репрессий в Венгрии, конечно, нет, признает Конрад, но при назначении на самые разные посты, включая исследовательские и культурные (как и при увольнении с этих постов), прежде всего учитывается фактор преданности режиму. Либералы (да еще и еврейского происхождения) сейчас совсем не в чести. "Поэтому бумаги пусть пока побудут у меня", – говорит Конрад.
Что же до эмиграции, то он думал переехать в Прагу, но в конце концов решил, что незнание языка будет сильно ему мешать, а кроме того, не хотел испытывать специального чувства благодарности к чужой стране. "Останусь лучше гордым предателем родины – тем более что я всегда им и был", – заключает он.
***
Статус предателя родины Конрад получил не в диссидентские годы и не после революции 1956 года, в которой он активно участвовал, а в пятилетнем возрасте.
В 1938 году в Венгрии был принят так называемый Первый еврейский закон, установивший квоту на трудоустройство для евреев – до 20%. Через год вступил в силу Второй еврейский закон, еще жестче ограничивший трудоустройство евреев и их участие в деловой жизни страны. Кроме того, этот закон определял евреев как расу, что лишало всяких преимуществ тех, кто перешел в христианство и сменил фамилию на венгерскую. "С пятилетнего возраста я знал, что меня убьют, если Гитлер придет к власти", – пишет он в воспоминаниях.
Действительно, его с сестрой спасение было делом почти чудесным. После оккупации Венгрии немецкими войсками в марте 1944 года еврейские законы стали претворяться в жизнь с большей, чем ранее, эффективностью. За введением желтых звезд последовала, как обычно, конфискация радиоприемников и домашних животных, а потом начались аресты. Отца Конрада арестовали одним из первых, но его спасла мать. Она не просто дала взятку, благодаря которой ее мужа перенаправили из Освенцима в Маутхаузен, но и настояла, что поедет вместе с ним. По дороге в лагерь им удалось выпрыгнуть из поезда, и хотя немецкий патруль все же обнаружил их через некоторое время в лесу, их отправили уже не в лагерь, а в Вену, где они до конца войны разбирали завалы.
Детям перед отъездом было наказано уезжать в Будапешт к тетке. Они купили у местного чиновника разрешение на проезд по железной дороге и таким образом спасли себе жизнь: из центра Будапешта евреев не депортировали.
Рассказ о том, как Конрад с сестрой и семья его тетки скрывались в городе, по которому гуляли с оружием пьяные вдрызг нилашисты[1], строится на страшной догадке: люди по большей части ведут себя как дети, то есть предпочитают не думать о том, что происходит вокруг. В одном из эпизодов дядя, перебравшийся на время расстрелов вместе со всем семейством на тайную квартиру, отправляет одиннадцатилетнего племянника домой – чтобы тот принес ему оставленную там кисточку для бритья. Только попав на обратном пути в облаву, Конрад понимает, что рисковать жизнью, да еще и чужой, ради кисточки для бритья как-то глупо. Столь же глупо было в этих обстоятельствах держать данное кому-то слово – на этом попался другой его дядя, работавший врачом в еврейском трудовом батальоне. На рождество 1944 года начальник отпустил его домой к жене, и после праздников он вернулся обратно – только для того, чтобы через два дня быть расстрелянным вместе со всем отрядом.
Я говорю Конраду, что это обостренное чувство опасности (оно же – чувство реальности) делает из его одиннадцатилетнего героя образцового философа: он видит истину там, где для других ее затмевает рутина, привычка, условность. Конрад со мной соглашается и добавляет, что именно эта настоятельная потребность в правде, тяга к тому, чтобы копаться в памяти в поисках ясного и определенного, то есть в поисках истины, и привлекает его в нон-фикшн. "Сочинять прозу скучно, – говорит он. – Зачем пользоваться протезами, когда можно ходить ногами? В памяти обнаруживается куда больше, чем можно ожидать. Иногда делаешь поразительные открытия".
"То есть Вы скорее ученый, чем сочинитель?" – спрашиваю я. Он соглашается: мол, да, до некоторой степени. "Но тогда почему Вы не преподаете?" Конрад тяжело вздыхает и начинает объяснять, что школа – едва ли не скучнее парламента и что свои школьные и университетские годы он по большей части проспал. "Впрочем, когда сам говоришь, заснуть сложнее, чем когда слушаешь, хотя и это со мной однажды случилось". Проблема в том, что он находит студентов скучными: почти все они амбициозны, как парламентарии, все хотят чего-то достичь.
Хотя опыт преподавания у него все же был, признается Конрад. В течение семестра он читал в американском Колорадо-колледже курс "Континентальный роман". По-настоящему получилось только одно занятие – по "Марио и волшебнику" Томаса Манна. Студенты, как он выяснил, ничего не знали об итальянском фашизме, поэтому он отправил их в библиотеку с наказом выяснить, как и что там происходило. На следующий день они заявили, что готовы обсуждать тему. Конрад предложил им пойти на полянку перед университетом и устроить там противостояние между фашистами и антифашистами. "Кто начнет?" – спросил он. Его любимый студент, заносчивый, но яркий, заявил, что начинают всегда фашисты. Конрад кивнул в знак согласия. "Вы арестованы, профессор Конрад", – ответил студент.
– Этот все понял, – заключает Конрад со смехом.
На прощание он подписывает для меня мой странный рецензионный экземпляр своих воспоминаний.
На русский язык переведены романы Дёрдя Конрада "Тяжелый день" ("Иностранная литература, 1991 год, №3) и "Соучастник" (вышел в издательстве "Языки славянской культуры" в 2003 году). Воспоминаний, бесцеремонно укороченных в английском переводе, на русском просто не существует.
[1] Сторонники венгерской нацистской партии, глава которой Ференц Салаши встал во главе Венгрии после отставки Миклоша Хорти.