Так как часть нижеследующей беседы А.М. Пятигорский посвятил Франции и французской философии/культуре вообще (в отличие, к примеру, от Британии, французы считают философию важнейшей частью именно культуры, которая понимается двояко – и как «Культура» с большой буквы, и как «культура» ежедневная, образ, способ жизни в обществе. Более того, во Франции философия воспринимается как часть литературы – точнее по-русски, словесности – что порождает серьезное непонимание за пределами этой страны, этой культуры. О чем поговорим чуть позже), позволю себе привести некоторые факты из собственной жизни и интеллектуального быта, связанные с этой темой. Делаю это не из кокетства или эксгибиционизма, а чтобы попытаться показать механизм нашего сложного отношения к французской философии, литературе, искусству, жизни. Пятигорский прав – без некоторой рефлексии на эту тему Бергсона понять трудно, точнее, трудно понять место, занимаемое им в череде европейских мыслителей-героев свободовских бесед Александра Моисеевича.
Так получилось, что за последние 13 лет мне пришлось дважды переезжать со всем домашним скарбом из одной страны в другую. Скарба было бы немного, если бы не библиотека, которая собиралась с конца 1970-х; перемещения из одной географической точки в другую проредили книжные ряды, оставляя только самое необходимое или самое интересное. То, что сейчас окружает меня, – отжатый, дистиллированный продукт моего интеллектуального обихода, некоторым образом – отражение моего собственного способа мышления. Еще всплывает в памяти словосочетание, на первый взгляд, совершенно дурацкое, – «культурный багаж»; только, в противоположность обычному употреблению его (мол, каков культурный багаж у этого человечка? Читал ли он Томаса Манна? Слушал ли Скарлатти?), для меня оно значит очень простую вещь – в прямом транспортном смысле багаж, что я таскаю из страны в страну. Конечно, лучше, чтобы этот багаж был поменьше; оттого в нем и остается самое … ну если не любимое, то нужное, нужное не в прагматическом, а каком-то ином смысле. Так вот, в нескольких книжных шкафах, на которые я сейчас посматриваю, шелестя компьютерными клавишами, переводов с французского гораздо больше любых иных. Русскую литературу в расчет не беру – это переносной баллон лексического кислорода. Книги на английском языке – в сторону, по понятным причинам. Но вот среди переводов – здесь французы вне конкуренции. Их больше, чем немцев, итальянцев, испанцев, португальцев, латиноамериканцев и прочих вместе взятых. Их примерно столько же, сколько древних и новых китайцев, японцев, корейцев, индийцев в совокупности – а уж это в моем персональном рейтинге что-то да значит. (Англоязычных авторов в расчет не беру, ибо для них есть отдельный шкаф для книг на языке оригинала). Но самое интересное другое: так у меня было далеко не всегда. Лет 15-20 назад авторы из Нового Света, писатели с Апеннинского полуострова и с Пиренейского, и из туманной Германии явно преобладали. Французов я читал мало и неохотно, за небольшим исключением. Мне они казались риторичными, пустоватыми, легкомысленными, быстро впадающими в пафос, мелочными, поверхностными, скучными, наконец. В русских переводах, даже самых лучших (французским я не владею) очень сложно было отличить Бальзака от Стендаля, Готье от Нодье, письма Флобера от дневников Гонкуров. Чтение Пруста, к которому я отчего-то имел пристрастие с двадцатилетнего возраста, ввергало в сон на второй-третьей странице. Сент-Экзюпери просто раздражал, а Роб-Грие выматывал душу монотонными перечислениями. То же самое было с философами и политиками, за двумя важными исключениями – Декарта и Руссо. Понять блеск вольтерового ума я просто не мог, Робеспьер казался спятившим кровожадным адвокатом (каким он и был на самом деле), Прудон – сквалыжником и брюзгой, Сартр – скучной бездарностью, Камю – назойливым моралистом. Впрочем, многих главных героев французской «словесности» – Шатобриана, де Местра, Бергсона, о котором идет речь в этой беседе Пятигорского – я не знал.
Все переменилось из-за двух факторов. Мода на французскую философию (точнее, на «французскую теорию») заставило не только прочесть самых разных авторов, от восхитительно-нежного и внимательного Барта и устрашающе авторитарного Фуко до довольно болтливых других генералов этой эпохи (имен называть не буду), она заставила сменить отношение к остальным. В отличие от, к примеру, Германии, где Гейне это одно, а Гегель – совсем другое (исключение составляет лишь универсальный гений Гете), во Франции философы в философских целях охотно интерпретируют беллетристику и стихи, более того, они часто сами пишут прозу, обычно называемую «философской». Такая проза в ее лучшем варианте гораздо интереснее (не говоря уже, что умнее) обычных романов и повестей; в конце концов, от нее можно «вернуться» к более регулярной литературной классике, чтобы понять ее уже совсем по-иному. Что же до философских интерпретаций беллетристики и стихов, то они – сколь бы порой ни были произвольны – позволяют прочесть старые тексты совсем по-иному с … ну да, с философской и историко-культурной точки зрения. Второй фактор – возраст. С возрастом чтение вообще меняет свой смысл; в юности и молодости читаешь, чтобы испытывать восторг, или ужас, или наслаждение, чем старше становишься, тем больше привлекают книги, о которых интересно думать. Французская словесность идеально предназначена для думания о ней.
Эта страна, эта культура в какой-то момент были для меня нечто вроде пекинской оперы или театра Кабуки – невероятно изысканная внешняя поверхность, за которой скрывается непонятно что. Как только начинаешь разбираться в этом непонятно чем, невозможно сдержать разочарования – настолько казавшиеся сложными и загадочными содержание, смысл оказываются простым, даже примитивным. Немецкая или итальянская культуры в этом смысле иные; оттого чтение Итало Кальвино или того же Томаса Манна (не всего, но уж точно «Волшебной горы») дарило такое наслаждение. Возраст и изучение авторов, которых в англоязычном мире привычно (и с некоторым раздражением) причисляют к French theory, помогли мне понять одну, вроде бы и так очевидную, вещь: здесь, в галльских книгах, картинах, фильмах, музыке (конечно, есть и исключения, где же их нет?) все самое интересное находится на поверхности, это просто иной тип мышления, в том числе и художественного. Как только понимаешь, все, что раньше вменялось французам в вину, становится поводом для восторга и постоянного размышления: риторичность, пустоватость, легкомысленность, возвышенный и ходульный пафос, мелочность, поверхностность, даже скука. Все эти определения имеют прямое отношение к формальности, и, соответственно, к форме. Французская культура – и это ее главное определение, на мой взгляд – невероятно формальна, это триумф идеальной формы (снимающей противопоставление «формы» с так называемым «содержанием» – мы ведь все читали русских формалистов, не так ли?), столь же идеальной, как идеальны Версаль, трагедии Расина, «Кандид» Вольтера, Кодекс Наполеона, «Госпожа Бовари», эпопея Пруста, как Эйфелева башня, шабли, фильм «Прошлым летом в Мариенбаде», османовский Париж вообще, выучка бюрократов с Эколь Нормаль за плечами. Пятигорскому эта культура не должна была нравиться, это точно – но он, безусловно, воздавал ей должное.
Думаю, Александр Моисеевич выделял Бергсона оттого, что его философия была ... ну, скажем так, не очень типичной для француза. Собственно, апология Руссо в первой части этой беседы Пятигорского имеет то же происхождение. Руссо питался английским и французским Просвещением, придав их идеям актуальную для того времени форму; я бы даже сказал, форму «идеологии». Философия Бергсона, как известно, тесно связана с Уильямом Джеймсом; только француз институализировал – даже в каком-то галльском смысле «окультурил» – их для того, чтобы сделать влиятельными у себя на родине (и, конечно, не (с)только среди философов). Этот интереснейший мыслитель и невероятно достойный человек оказал серьезное влияние на столь разных людей, как Марсель Пруст, Жорж Клемансо, Шарль де Голль, он был французским академиком, кавалером ордена Почетного легиона и лауреатом Нобелевской премии по литературе (в 1927 году с какой-то пионерской формулировкой «В знак признания его ярких и жизнеутверждающих идей, а также за то исключительное мастерство, с которым эти идеи были воплощены»; среди лауреатов Нобеля только два философа – Бергсон и Бертран Рассел; второй, будучи типичным воплощением английской университетской культуры, не очень высоко ставил француза – Пятигорский об этом упоминает). Странным образом, если философия Анри Бергсона действительно «закрывает» (как говорит здесь Александр Моисеевич) определенный период в европейской интеллектуальной истории, то вот его влияние, наоборот, расцветает по мере ухода самого Бергсона-человека и деятеля в тень. Бергсон тихо угас в 1941 году в оккупированном немцами Париже, ему было 82 года и в нем видели анахронизм некогда блестящей «бель эпок»; но в то же самое время Гастон Башляр, Тейяр де Шарден, Мерло-Понти, Эммануэль Левинас читают и обсуждают его. В 1966 году тридцатидевятилетний Жиль Делез написал книгу Le bergsonisme – начался период, когда формировалось и входило в интеллектуальную моду новое поколение французских философов и идеологов. Культура формы окончательно включила в себя Анри Бергсона.
Первая из двух бесед Александра Моисеевича Пятигорского о философии Анри Бергсона прозвучала в эфире Радио Свобода 15 апреля 1977 года.
Проект «Свободный философ Пятигорский» готовится совместно с Фондом Александра Пятигорского. Благодарим руководство Фонда и лично Людмилу Пятигорскую за сотрудничество. Напоминаю, этот проект был бы невозможен без архивиста «Свободы» Ольги Широковой; она соавтор всего начинания. Бессменный редактор рубрики (и автор некоторых текстов) – Ольга Серебряная. Постоянная заглавная фотография рубрики сделана Петром Серебряным в лондонской квартире А.М.Пятигорского в 2006 году.
Все выпуски доступны здесь
Так получилось, что за последние 13 лет мне пришлось дважды переезжать со всем домашним скарбом из одной страны в другую. Скарба было бы немного, если бы не библиотека, которая собиралась с конца 1970-х; перемещения из одной географической точки в другую проредили книжные ряды, оставляя только самое необходимое или самое интересное. То, что сейчас окружает меня, – отжатый, дистиллированный продукт моего интеллектуального обихода, некоторым образом – отражение моего собственного способа мышления. Еще всплывает в памяти словосочетание, на первый взгляд, совершенно дурацкое, – «культурный багаж»; только, в противоположность обычному употреблению его (мол, каков культурный багаж у этого человечка? Читал ли он Томаса Манна? Слушал ли Скарлатти?), для меня оно значит очень простую вещь – в прямом транспортном смысле багаж, что я таскаю из страны в страну. Конечно, лучше, чтобы этот багаж был поменьше; оттого в нем и остается самое … ну если не любимое, то нужное, нужное не в прагматическом, а каком-то ином смысле. Так вот, в нескольких книжных шкафах, на которые я сейчас посматриваю, шелестя компьютерными клавишами, переводов с французского гораздо больше любых иных. Русскую литературу в расчет не беру – это переносной баллон лексического кислорода. Книги на английском языке – в сторону, по понятным причинам. Но вот среди переводов – здесь французы вне конкуренции. Их больше, чем немцев, итальянцев, испанцев, португальцев, латиноамериканцев и прочих вместе взятых. Их примерно столько же, сколько древних и новых китайцев, японцев, корейцев, индийцев в совокупности – а уж это в моем персональном рейтинге что-то да значит. (Англоязычных авторов в расчет не беру, ибо для них есть отдельный шкаф для книг на языке оригинала). Но самое интересное другое: так у меня было далеко не всегда. Лет 15-20 назад авторы из Нового Света, писатели с Апеннинского полуострова и с Пиренейского, и из туманной Германии явно преобладали. Французов я читал мало и неохотно, за небольшим исключением. Мне они казались риторичными, пустоватыми, легкомысленными, быстро впадающими в пафос, мелочными, поверхностными, скучными, наконец. В русских переводах, даже самых лучших (французским я не владею) очень сложно было отличить Бальзака от Стендаля, Готье от Нодье, письма Флобера от дневников Гонкуров. Чтение Пруста, к которому я отчего-то имел пристрастие с двадцатилетнего возраста, ввергало в сон на второй-третьей странице. Сент-Экзюпери просто раздражал, а Роб-Грие выматывал душу монотонными перечислениями. То же самое было с философами и политиками, за двумя важными исключениями – Декарта и Руссо. Понять блеск вольтерового ума я просто не мог, Робеспьер казался спятившим кровожадным адвокатом (каким он и был на самом деле), Прудон – сквалыжником и брюзгой, Сартр – скучной бездарностью, Камю – назойливым моралистом. Впрочем, многих главных героев французской «словесности» – Шатобриана, де Местра, Бергсона, о котором идет речь в этой беседе Пятигорского – я не знал.
Все переменилось из-за двух факторов. Мода на французскую философию (точнее, на «французскую теорию») заставило не только прочесть самых разных авторов, от восхитительно-нежного и внимательного Барта и устрашающе авторитарного Фуко до довольно болтливых других генералов этой эпохи (имен называть не буду), она заставила сменить отношение к остальным. В отличие от, к примеру, Германии, где Гейне это одно, а Гегель – совсем другое (исключение составляет лишь универсальный гений Гете), во Франции философы в философских целях охотно интерпретируют беллетристику и стихи, более того, они часто сами пишут прозу, обычно называемую «философской». Такая проза в ее лучшем варианте гораздо интереснее (не говоря уже, что умнее) обычных романов и повестей; в конце концов, от нее можно «вернуться» к более регулярной литературной классике, чтобы понять ее уже совсем по-иному. Что же до философских интерпретаций беллетристики и стихов, то они – сколь бы порой ни были произвольны – позволяют прочесть старые тексты совсем по-иному с … ну да, с философской и историко-культурной точки зрения. Второй фактор – возраст. С возрастом чтение вообще меняет свой смысл; в юности и молодости читаешь, чтобы испытывать восторг, или ужас, или наслаждение, чем старше становишься, тем больше привлекают книги, о которых интересно думать. Французская словесность идеально предназначена для думания о ней.
Эта страна, эта культура в какой-то момент были для меня нечто вроде пекинской оперы или театра Кабуки – невероятно изысканная внешняя поверхность, за которой скрывается непонятно что. Как только начинаешь разбираться в этом непонятно чем, невозможно сдержать разочарования – настолько казавшиеся сложными и загадочными содержание, смысл оказываются простым, даже примитивным. Немецкая или итальянская культуры в этом смысле иные; оттого чтение Итало Кальвино или того же Томаса Манна (не всего, но уж точно «Волшебной горы») дарило такое наслаждение. Возраст и изучение авторов, которых в англоязычном мире привычно (и с некоторым раздражением) причисляют к French theory, помогли мне понять одну, вроде бы и так очевидную, вещь: здесь, в галльских книгах, картинах, фильмах, музыке (конечно, есть и исключения, где же их нет?) все самое интересное находится на поверхности, это просто иной тип мышления, в том числе и художественного. Как только понимаешь, все, что раньше вменялось французам в вину, становится поводом для восторга и постоянного размышления: риторичность, пустоватость, легкомысленность, возвышенный и ходульный пафос, мелочность, поверхностность, даже скука. Все эти определения имеют прямое отношение к формальности, и, соответственно, к форме. Французская культура – и это ее главное определение, на мой взгляд – невероятно формальна, это триумф идеальной формы (снимающей противопоставление «формы» с так называемым «содержанием» – мы ведь все читали русских формалистов, не так ли?), столь же идеальной, как идеальны Версаль, трагедии Расина, «Кандид» Вольтера, Кодекс Наполеона, «Госпожа Бовари», эпопея Пруста, как Эйфелева башня, шабли, фильм «Прошлым летом в Мариенбаде», османовский Париж вообще, выучка бюрократов с Эколь Нормаль за плечами. Пятигорскому эта культура не должна была нравиться, это точно – но он, безусловно, воздавал ей должное.
Думаю, Александр Моисеевич выделял Бергсона оттого, что его философия была ... ну, скажем так, не очень типичной для француза. Собственно, апология Руссо в первой части этой беседы Пятигорского имеет то же происхождение. Руссо питался английским и французским Просвещением, придав их идеям актуальную для того времени форму; я бы даже сказал, форму «идеологии». Философия Бергсона, как известно, тесно связана с Уильямом Джеймсом; только француз институализировал – даже в каком-то галльском смысле «окультурил» – их для того, чтобы сделать влиятельными у себя на родине (и, конечно, не (с)только среди философов). Этот интереснейший мыслитель и невероятно достойный человек оказал серьезное влияние на столь разных людей, как Марсель Пруст, Жорж Клемансо, Шарль де Голль, он был французским академиком, кавалером ордена Почетного легиона и лауреатом Нобелевской премии по литературе (в 1927 году с какой-то пионерской формулировкой «В знак признания его ярких и жизнеутверждающих идей, а также за то исключительное мастерство, с которым эти идеи были воплощены»; среди лауреатов Нобеля только два философа – Бергсон и Бертран Рассел; второй, будучи типичным воплощением английской университетской культуры, не очень высоко ставил француза – Пятигорский об этом упоминает). Странным образом, если философия Анри Бергсона действительно «закрывает» (как говорит здесь Александр Моисеевич) определенный период в европейской интеллектуальной истории, то вот его влияние, наоборот, расцветает по мере ухода самого Бергсона-человека и деятеля в тень. Бергсон тихо угас в 1941 году в оккупированном немцами Париже, ему было 82 года и в нем видели анахронизм некогда блестящей «бель эпок»; но в то же самое время Гастон Башляр, Тейяр де Шарден, Мерло-Понти, Эммануэль Левинас читают и обсуждают его. В 1966 году тридцатидевятилетний Жиль Делез написал книгу Le bergsonisme – начался период, когда формировалось и входило в интеллектуальную моду новое поколение французских философов и идеологов. Культура формы окончательно включила в себя Анри Бергсона.
Первая из двух бесед Александра Моисеевича Пятигорского о философии Анри Бергсона прозвучала в эфире Радио Свобода 15 апреля 1977 года.
Проект «Свободный философ Пятигорский» готовится совместно с Фондом Александра Пятигорского. Благодарим руководство Фонда и лично Людмилу Пятигорскую за сотрудничество. Напоминаю, этот проект был бы невозможен без архивиста «Свободы» Ольги Широковой; она соавтор всего начинания. Бессменный редактор рубрики (и автор некоторых текстов) – Ольга Серебряная. Постоянная заглавная фотография рубрики сделана Петром Серебряным в лондонской квартире А.М.Пятигорского в 2006 году.
Все выпуски доступны здесь