Что такое однополая любовь: шалость, извращение, непотребство или что-то другое, оставим в стороне. Сегодня злободневно будет просто напомнить кое-кому, что это может быть и бывает именно любовь, и такая, что иной раз остается в веках.
"Я тебя кохаю… Признаюсь, признаюсь тебе в моей любви… Ты постоянно присутствуешь во мне… Ты со мной, когда я ухожу в одиночество, ты невидимо со мной, когда я на людях. Когда я в печали, ты принимаешь участие в моей скорби, когда радуюсь, ты принимаешь участие и в моей радости".
Это Григорий Саввич Сковорода – Михаилу Ковалинскому. 1762 год. Сковороде 40 лет, его возлюбленному – 17. Они проводят вместе целые дни, и старший еще находит время почти ежедневно писать младшему – на латыни или греческом – письма. "О, юноша, ты почти вызвал у меня слезы, ибо сильная радость заставляет плакать!" Юноша отвечает: "Вид начертанных тобою писем возбуждает во мне любовь". Старший ликует: "О, слаще нектара для меня твои слова!"
Они не могут думать друг о друге без радостной улыбки, замечают за собой эту особенность, обсуждают ее письменно и устно во время долгих прогулок. Старший любил оставить юношу на поляне, уйти в чащу и оттуда играть ему на флейте собственного изготовления. Так вел себя человек, для многих, кто с ним сталкивался, особенно для знатных и богатых, неприятный, заносчивый, дерзкий. Одному, например, сказал: "Вы – мужчина с бабьим умом и дамский секретарь", – сказал с полным правом и знанием всех перипетий и подоплеки отношений между ясной Афродитой и темной, вульгарной Венерой. Дело в том, что, "воспылав философским Эросом к юноше", он с самого начала знал, что это – на всю жизнь, ибо чувству глубокого человека не подобает порхать с цветка на цветок, донжуанский список не может служить удостоверением доблести. "Он был слишком платоником и слишком верил, что в нем живет демонион Сократа, чтобы кохання к девушке не сменить на кохання к мальчику, а брачную любовь – на интеллектуальную влюбленность в платоновском стиле", – пишет украинский исследователь Виктор Петров.
Любовь, таким чином, была платоническая, то есть, в известном смысле, более острая, чем плотская. Дело было не в том, что Сковорода боялся общественного мнения. Такой пустяк его не мог остановить ни в чем, уж это-то мы знаем. Но он еще до встречи с милым другом предписал себе воздержание, и нарушить этот обет для него было смерти подобно – смерти духовной, то есть настоящей. Он был, замечает Петров, "слишком изысканным и тонким знатоком античности, чтобы предаться вульгарному коханню".
С одной стороны – милый друг, а с другой – религиозно-философские соображения, можете себе представить. Он не находил себе места, и не нашел до конца дней. Бродить его гнали приступы такой тоски, от которой вешаются. Философия и практика странничества явилась как приложение к недугу, образовавшему в народе целую секту под названием "бегуны". Вокруг его бродяжничества наворочено столько глубокомыслия, что памяти великого страдальца не повредит все-таки хоть изредка вспомнить: человек был далеко-далеко не здоров. Экстазы, приступы бешеного восторга с конвульсиями сменялись наплывами убийственной скуки, отвращения ко всему и всем. Кроме того, на расстоянии ему, естественно, было легче держать себя в узде. "Я тебя кохаю, когда я не с тобою". В последний раз он просто бежал от предмета своей страсти. В дождь, в холод, в никуда, старый, больной, без гроша в кармане, с котомкой, в которой, как всегда, – пара сапог, Библия, рукописи, флейта. Как он дожил до 72 лет в таких муках, уму непостижимо.
"Артист старцевания, он всю жизнь свою ходил на котурнах смирения", – сказал о нем Петров, сам знавший толк в жизни как игре, причем игравший у бездны на краю и потому понимавший, что это и как. Смирение паче гордости – ни к кому это не относится так, как к Сковороде, и можно было бы сказать, что в том его грех, если упустить из виду болезнь, которую он своим огромным интеллектом превратил в двигатель бессмертия. Гений саморекламы, сознательно принявший сан старца-бродяги, кого можно поставить с ним рядом? Может быть, в каком-то смысле Ганди, чью улыбку видишь как живую, при известии, что некий подполковник КГБ хотел бы с ним время от времени общаться за неимением более достойных собеседников. О, пошлость гэбистских пошляков! Начинали с лозунга: "Долой стыд!" и двуполых прогулок в голом виде по Москве, а заканчивают крестными ходами православнутых против содомитов.
"Я тебя кохаю… Признаюсь, признаюсь тебе в моей любви… Ты постоянно присутствуешь во мне… Ты со мной, когда я ухожу в одиночество, ты невидимо со мной, когда я на людях. Когда я в печали, ты принимаешь участие в моей скорби, когда радуюсь, ты принимаешь участие и в моей радости".
Это Григорий Саввич Сковорода – Михаилу Ковалинскому. 1762 год. Сковороде 40 лет, его возлюбленному – 17. Они проводят вместе целые дни, и старший еще находит время почти ежедневно писать младшему – на латыни или греческом – письма. "О, юноша, ты почти вызвал у меня слезы, ибо сильная радость заставляет плакать!" Юноша отвечает: "Вид начертанных тобою писем возбуждает во мне любовь". Старший ликует: "О, слаще нектара для меня твои слова!"
Он был слишком платоником и слишком верил, что в нем живет демонион Сократа, чтобы кохання к девушке не сменить на кохання к мальчику
Любовь, таким чином, была платоническая, то есть, в известном смысле, более острая, чем плотская. Дело было не в том, что Сковорода боялся общественного мнения. Такой пустяк его не мог остановить ни в чем, уж это-то мы знаем. Но он еще до встречи с милым другом предписал себе воздержание, и нарушить этот обет для него было смерти подобно – смерти духовной, то есть настоящей. Он был, замечает Петров, "слишком изысканным и тонким знатоком античности, чтобы предаться вульгарному коханню".
С одной стороны – милый друг, а с другой – религиозно-философские соображения, можете себе представить. Он не находил себе места, и не нашел до конца дней. Бродить его гнали приступы такой тоски, от которой вешаются. Философия и практика странничества явилась как приложение к недугу, образовавшему в народе целую секту под названием "бегуны". Вокруг его бродяжничества наворочено столько глубокомыслия, что памяти великого страдальца не повредит все-таки хоть изредка вспомнить: человек был далеко-далеко не здоров. Экстазы, приступы бешеного восторга с конвульсиями сменялись наплывами убийственной скуки, отвращения ко всему и всем. Кроме того, на расстоянии ему, естественно, было легче держать себя в узде. "Я тебя кохаю, когда я не с тобою". В последний раз он просто бежал от предмета своей страсти. В дождь, в холод, в никуда, старый, больной, без гроша в кармане, с котомкой, в которой, как всегда, – пара сапог, Библия, рукописи, флейта. Как он дожил до 72 лет в таких муках, уму непостижимо.
"Артист старцевания, он всю жизнь свою ходил на котурнах смирения", – сказал о нем Петров, сам знавший толк в жизни как игре, причем игравший у бездны на краю и потому понимавший, что это и как. Смирение паче гордости – ни к кому это не относится так, как к Сковороде, и можно было бы сказать, что в том его грех, если упустить из виду болезнь, которую он своим огромным интеллектом превратил в двигатель бессмертия. Гений саморекламы, сознательно принявший сан старца-бродяги, кого можно поставить с ним рядом? Может быть, в каком-то смысле Ганди, чью улыбку видишь как живую, при известии, что некий подполковник КГБ хотел бы с ним время от времени общаться за неимением более достойных собеседников. О, пошлость гэбистских пошляков! Начинали с лозунга: "Долой стыд!" и двуполых прогулок в голом виде по Москве, а заканчивают крестными ходами православнутых против содомитов.