Мне всегда странно слышать и читать, когда гражданский протест в современной России называют политикой, то есть партийной борьбой, соперничеством различных общественных сил в стремлении к общему благу. Но в России нет ни общества, ни народа, ни тяготения к свободе, а потому и политики нет и не может быть.
Взамен общества – общественность, а на месте народа – население, и все копошится лишь "применительно к подлости", как определил это подобие жизни Салтыков-Щедрин. Вот она, вся политика: применяться к подлости или не применяться. И в какой степени применяться. Казалось бы – сложный и болевой вопрос! Но я, кажется, знаю камертон, по которому возможно сверять чистоту жизненного тона, определять собственную правоту или фальшь.
У меня есть любимый внук, которому достанется все. В том числе – мой переменчивый образ, какие-то слова и поступки, сохраненные в его памяти, в письмах, в случайном эхе. Не могу, не желаю оставить ему в наследство мою и нашу общую неправоту, страх, малодушие. Ради него я должен и буду стоять – до себя последнего, сберегая, как только могу, самоуважение и душевную стройность. Насколько это вообще в моих силах.
Мой внук – он и есть моя родина. Моя судьба и карьера. Мне больше нечего делать на свете, иначе как – хотя бы ради него – быть и оставаться собой. Такая забота. Не встраиваться в чужую шеренгу, не радеть об успехе и славе. Но – жить, чтобы не было грязно и мерзостно. Прощать виноватых. И помнить, откуда и почему они – грязь и мерзость. Противостоять. Живешь с неправедной родимой державой – держись, не сдавайся, противься.
Я давно живу в ощущении нечистоты, среди мрака и смрада. Под восторженный рев торжествующей черни. Я сам – ее часть. Но мне все-таки стыдно. Когда они, говорящие и кричащие на одном языке со мной, сливаются в диком согласном восторге перед преступной властью... Это гнусное пугало – моя родина? Только оно и всегда оно? Невыносимо это гнойное тавро соучастия.
Я, зарабатывая гроши, все равно отдаю государству налог. И на этот рабский кредит, на общие наши деньги – возводятся лагеря, содержится жандармская армия, строятся самолеты и танки. Это я финансирую измывательство над Украиной. При моем попустительстве изготовлен "Бук", давший залп по пассажирскому "Боингу". Это на мне вся невинная кровь. Насильники моего народа и черствой родной земли, соседних стран и людей – это я неизменный ваш меценат!
Я – со всеми своими стихами, песенками, страстями – маскировка, прикрытие для бандитов. Реквизит, чтобы все выглядело как положено: будто бы есть у страны художество, образование и способы поддержания грамотной жизни. Мы все – массовка в этом гнусном спектакле.
Я мечтаю хотя бы о двух Россиях. Пусть из них одна была бы по обыкновению широка и страшна для врагов и близких, но другая – размером хотя бы с Голландию – жила не удалью и размахом, а совестью и трудом. Виной, покаянием и прощением. Родина для вменяемых
По нерождению, по малолетству, то есть по случайности я не в ответе за Бутово и Катынь, за Беломор и Голодомор, за Михоэлса и поволжских немцев… За Будапешт в 1956-м, за Новочеркасск в 1962-м, Прагу в 68-м. Но с 1969-го – я в рабочем строю. И все, что дальше, – уже не кем-то, а мной оплачено. Не восхвалено, никак не одобрено, а оплачено.
И вина все равно – моя. Моими копейками вымощен ад Чечни. С моего молчаливого позволения жируют и множатся нелюди.
Ладно, я не выживу, не сумею их отодрать от себя, от моей страны, от моего времени. Ведь у них – несменяемость. Род невменяемости. С них, вроде, спроса нет. Это у них (нас) природное. Но ведь разуму непостижимо: поколение за поколением сгорает в этой всепожирающей топке. А при том "веселится и ликует весь народ". Особенная стать.
И поделать ничего нельзя, и отступать некуда – ни родной Москвы, ни России ("родины, проще говоря") за спиной не осталось. Есть – изгаженное временщиками и удобренное костями казненных – немыслимое пространство, способное разместить не одну сотню заботливых родин. И – нет ни одной. Все обесчещено, разграблено и утрачено.
Я мечтаю хотя бы о двух Россиях. Пусть из них одна была бы по обыкновению широка и страшна для врагов и близких, но другая – размером хотя бы с Голландию – жила не удалью и размахом, а совестью и трудом. Виной, покаянием и прощением. Родина для вменяемых. Чтобы тот, кого небеса назначили нам в соседство, жил и работал, не зажимая нос, уши и глаза.
Ведь есть же Китай на Тайване!
И это не второй Китай – первый.
На какой выморочной земле нам позволено будет (судьбой, а не кремлевскими тварями) построить обыкновенную человеческую страну? Что это будет за остров? Неужели Мадагаскар? Или привычная Северная Земля? Ничего: ссыльных разноязычных прибалтийцев, немцев, украинцев вышвыривали на вечную мерзлоту с младенцами и стариками. И выжили целые народы и языки. И мы выживем.
Пускай даже не найдется у Бога земли под эту вторую попытку: пусть не владеет небесная наша Россия ни пядью священной земли – но у нас в надеждах, в помыслах и поступках она может и должна состояться. Уже состоялась.
Потому что мы есть. Рык и бессмысленное урчание сброда нас отменить не могут. Подлинное большинство – пусть оно молчит. Оно притворяется мертвым, ибо как еще обмануть шатуна-медведя в кромешном лесу. Жить еще хочется, и как-то надо всю эту беду переждать, вытерпеть… Всего-то семь веков проползло.
Так вот: я за раздел России. Если совсем уже точно: за добровольное ненасильственное саморасформирование геополитического монстра, повинного во множестве преступлений против всего человечества. Думаю, нет у русских, у нас, иного спасения.
Я уже не боюсь. Поздно, скучно, противно.
Но и сдвинуть я пока ничего не в силах. Как могу, ввожу свои санкции против российских продуктов, объявляю личный бойкот Крыму, Абхазии, Южной Осетии. И не только там не будет больше моей ноги: ни в Пруссии (так называемой Калининградской области), ни в Сестрорецке и далее на всем Карельском перешейке… Весь мир, кроме турок, сказал "нет" Северному Кипру. А как иначе? Как еще бескровно ответить торжествующей наглости?
И мечтаю всю нашу свору с их ядерными ракетами, миллиардами наворованных денег, изолгавшимися кивалами запереть в Кремле и выставить у ворот охрану. Пусть доживают в привычном режиме. Даже кладбище у них там под боком. В ближайшей стенке.
До чего дошло – даже на киноэкране, на новогодних открытках не могу видеть московский кремль. Нет у меня жизненных сил на созерцание шедевра, воплотившего образ отечественной государственности. И без того тошно.
Была в моей жизни единственная очная встреча с Борисом Немцовым. Он два года назад приезжал в Вильнюс на какой-то международный симпозиум и в самом конце последнего выступления сказал (цитирую, как помню): "Для победы над варварством и невежеством надо не так уж много: не бояться неудобств, отказаться от некоторых излишеств, поступать по совести. Но пока мы думаем, будто можно и за правду постоять, и в Куршевеле расслабиться, – ничего не выйдет. Это вещи слабо совместимые". Я теперь вспоминаю пьесу Славина "Интервенция": "Сигарету можно и взять, а от жизни надо будет отказаться".
Когда в августе 1989-го, а потом в январе 1991-го мы стояли рука об руку против империи – мы были безоружны. Но не бессильны. Смысл того противостояния был прост: придется нас убивать. И если одного-двух-сотню-тысячу вам ничего не стóит прикончить, и не моргнете, – то с десятком тысяч возникнут определенные трудности. Даже просто с упрятыванием нас в землю. И они тогда отступили.
Не надолго и не везде.
Сейчас они нас выдергивают поодиночке, и мы пропадаем под этим обухом. И речь давно не о Куршевеле. Выбор другой, как у того же Немцова. Вот и приходится напоминать им и себе: я не сдамся. Меня вам придется убить. Больше вы ничего не умеете.
Когда вспоминаю песню Пита Сигера We Shall Overcome, невольно спрашиваю: кого и что должны одолеть мы? Себя, наверное, только себя. Раз живем именно так, как живем, значит – не очень хотим иначе. Но мы-то ладно – а внуки? Им тоже проходить эту школу восторженного пресмыкательства? Уживаться с подлостью, с первобытным свинством?
У неандертальца нет будущего. Или он сдохнет, или распрямится в человека разумного. А если не сдохнет, тогда: пьяная брань и похмельная рвота. Весь наш протест.
А надо объединяться. Искать руку ближнего, взгляд встречного, вздох милосердного. Я не вижу ни смысла, ни радости в созидании новых партий. Мне ближе гибкая, подвижная инициатива тех, кто еще не до конца и не во всем разуверен. Вопреки тем, кто "всегда симпатизировал центральным убеждениям" (Зощенко). Там никаких убеждений нет. И религии нет. И ничего нет, кроме дикости и корысти.
Если есть на свете какая-то живая Россия, она в напевности языка, в порыве жертвенности, в непреклонной культуре. У московской власти ничего подобного, ничего русского нет. Она чужда и враждебна России и русским.
Изредка до меня доносится недоумение тех, с кем я порвал из-за нынешних злободневных разногласий, из-за взглядов на современное российское государство (я-то считаю, что это вопрос о том, допустимо ли лгать, убивать и насиловать): неужели наши дружеские отношения больше не восстановятся? И я, глядя на газетные или экранные рыла московской власти, говорю: когда-нибудь, но только после них. И без них.
Надеюсь, что скоро.
По легенде, Януш Корчак пошел с детьми-сиротами в душегубку, отстранив охранника (тот будто бы сказал ему "вам туда не надо") словами: "Ошибаетесь, не все негодяи". Нет, не все. Если что-то у нас получится, пусть эта наша инициатива, эта наша надежда так и зовется: не все.
Георгий Ефремов – поэт, публицист, переводчик на русский язык литовской поэзии, стихов Редьярда Киплинга, Чеслава Милоша, Боба Дилана. В конце 1980-х годов – член совета Сейма движения "Саюдис", издатель и редактор вильнюсских русскоязычных газет. Преподаватель московского Литературного института