Марина Ефимова, обозреватель Радио Свобода, прозаик, тайный поэт и, не скрывающая своего таланта, любимая многими радиоведущая отметила недавно юбилей. Даже те, кто ничего не понимают в радиовещании, и те соглашаются, что слушать ее программы — удовольствие, а уж те, кто понимают, говорят: счастье!
Марина Ефимова — сотрудница нью-йоркского бюро Радио Свобода. В конце 1980-х годов она на пару с Сергеем Довлатовым вела большую программу «Бродвей, 1775», потом Довлатова сменил Владимир Морозов, потом «Бродвей» сменился программой «Поверх Барьеров» — но для Марины Ефимовой любая передача (как бы она ни называлась) всегда — о человеческой жизни на американском фоне.
Так же построено и интервью, которое корреспондент Радио Свобода Владимир Морозов взял у Марины ко дню ее рождения.
— Марина, прежде всего, я хочу извиниться, что мы выдали ваш возраст…
— Я как раз надеялась, что вы его не выдали. Ну, просто юбилей и юбилей. Зачем цифры?
— С другой стороны, все-таки 70 — это такой рубеж… Это рубеж для вас? Вчера было по-другому, чем сегодня?
— Да совершенно никакого рубежа, совершенно этого не замечаю, совершенно не хотела бы, чтобы другие это заметили.
— Прекрасно! Поздравляю, значит, не с юбилеем, а с тем, что вы на него внимания не обращаете.
— Никакого.
— Сколько вы лет живете в Америке?
— С 1979-го.
— А вот если сравнивать ту половинку жизни, которая российская и американская, то где лучше была жизнь для вас, где она была для вас добрее — здесь или в Америке?
— Действительно, очень трудно сказать. Мой друг замечательно мне рассказывал, что кто-то из наших ровесников в Москве сказал: «Ну, посмотрите, что со мной демократы сделали! Мне было тогда двадцать четыре, а сейчас мне сколько? Шестьдесят семь!» О чем вы говорите! Я там жила до сорока, а здесь — после сорока.
— Понятно. Тогда я снимаю вопрос.
— Вообще, Володя, я вам должна сказать, что у нас, когда мы жили в России, слова «космополитизм» и «космополит» были ругательными. У меня отец семь лет в Воркуте просидел за это слово.
— Ну, ругательным оно было только в официальном лексиконе.
— Конечно. Но все равно. Я думаю, что вот здесь как раз я стала космополитом. Но я совершенно не изменила душевного подданства России, своему отечеству. Как была русской, так и осталась. Но просто космополитизм — это значит, что я начала понимать и чувствовать другую страну так близко, любить и ненавидеть в ней так же многое, как я любила и ненавидела в России, что она уже до некоторой степени стала моей. Поэтому уже и на Россию можно смотреть со стороны.
— Минуточку. Что вы хотите сказать? Вы хотите сказать, что мы вами имеем американские паспорта, я себя считаю американцем, русским американцем, а вы считаете себя русской русской?
— Наверное, да.
— Это не ваша страна?
— Наверное, нет.
— Почему?
— Наверное, я была слишком русской, чтобы стать американкой. Я смотрю на нее, как благодарный путешественник.
— Какое путешествие! Затянулось путешествие на тридцать лет!
— Тем не менее, что я могу сделать?
— Сколько мест жительства вы сменили в Америке?
— Всего три. Я прожила шесть лет в Мичигане, потом двадцать лет в Нью-Джерси под Нью-Йорком, фактически в Нью-Йорке, и вот сейчас меньше трех лет — в Пенсильвании.
— Но это же дом. «Я возвращаюсь домой», «доехал домой», «дома», «у нас»…
— Мой дом — на углу Разъезжей и Ивановской. И навсегда там станется.
— Бывают же такие русские патриоты! Вы много встречали таких?
— Это не называется патриотизм.
— А как это называется?
— Это называется просто — моя суть.
— Мне, например, здесь лучше. Я здесь дома, я туда приезжаю в гости, и мне там не комфортно, хотя я туда езжу, у меня там родственники, внуки, дети.
— Конечно, я уже тоже отвыкала от обстоятельств, от деталей, мне там уже трудно было бы прижиться, я уже не знаю новых правил, даже нового языка, наверное. Но та страна, из которой я уехала, она осталась моей.
— То есть, вы хотите сказать, что если бы вас оттуда, Игоря, в частности, вашего мужа, не поперли, не поторопили бы оттуда, вы из России бы и не уехали?
— Нет. Я как бы чувствовала заранее, что я настолько русская, что у меня не будет другого дома. Я не хочу сказать, что мне здесь не хорошо, мне здесь очень хорошо, но другого дома у меня не может быть.
— В общем, вы должны сказать спасибо КГБ за вот эти 30 лет этого вашего американского гостевания. Они Игоря оттуда поперли.
— Да. И, конечно, это замечательное путешествие.
— Но обычно люди нашего возраста жалуются здесь на то, что происходит отторжение от детей. Там все-таки мы больше связаны с детьми, а здесь дети быстро осваивают английский, становятся американцами и появляется ров между нами. Чувствовали вы это?
— Мои дети прекрасно здесь живут, в Америке, но они остались русскими. У них прекрасный русский язык, и они остались даже по натуре своей гораздо ближе к русским, чем к американцам. У них друзья и русские, и американцы, и они так и остались на этой грани между Россией и Америкой, не стали американцами.
— Но я помню ваши рассказы, когда ваши дети были еще поменьше, я помню, что вы пытались читать русские сказки старшей дочери или младшей, и вы ей читаете, а она скучает. Оказывается, она не знает слов «калитка», «тропинка». Все-таки какие-то ножницы были между вами?
— Конечно, были. И замечательно то, что в каком-то возрасте, лет в 15-16, моя младшая дочь почувствовала, что она должна как-то себя самоидентифицировать, то есть понять, кто она такая. И поскольку она всегда была на стороне обиженных, то она стала такой «черной», она стала «русской черной». Ее даже в школе называли Black Russian . То есть, она стала бороться за права черных, вообще себя как-то идентифицировать с ними.
— Любопытно. Недавно я разговаривал с одним чернокожим певцом, и он сказал мне по Эминема, про певца, который белый: «Этот белый парень решил быть черным, выбрал судьбу черного». То есть, она сделала то же самое?
— Наверное. Ей было пятнадцать, кажется, лет. Мы не то, чтобы особенно этого испугались, но мы решили ей показать, дать варианты. И вот тогда в первый раз в этом возрасте мы отправили ее в Россию. Она боялась ехать, хотя ее там должны были принять наши друзья, и я помню, что в аэропорту она расплакалась. И я думаю: ну что, сдавать билет что ли, забирать ее обратно? Как-то невозможно. И я ей говорю: «Знаешь, Наташа, вот помяни мое слово, русские больше похожи на черных, чем на белых американцев». Проходит неделя, она нам оттуда звонит уже веселая, уже жизнерадостная и говорит: «Мама, ты была права».
— Смех-смехом, но мне кажется, что вот это ваше тяготение к России все еще остающееся, оно зависит вот еще от чего. В Питере вы общались с Бродским, Найманом, Кушнером и другими. То есть, это элита литературная. Сюда вы приехали, язык у вас, конечно, не был на таком уровне, чтобы на такие высоты выйти сразу, да он и редко бывает у людей такой язык. Вот это как сказалось на вашей жизни?
— С одной стороны, конечно, никогда здесь с американской элитой я не общалась, но, слава богу, в моем окружении был и тот же Бродский, и Петя Вайль, и Саша Генис, и другие представители русской интеллигенции. Поэтому, честно говоря, я не почувствовала. Я страшно скучала по своим друзьям, по их личностям, а не по уровню. Кстати, я вам хотела сказать, что когда я поступила сюда (на Радио Свобода), первый человек, который меня сюда пригласил, был наш начальник Юра Гендлер, который был и остается невероятным американским патриотом. И он начал приучать меня к Америке, рассказывать о ней, высмеивать часто мои русские пристрастия. И, в частности, я помню очень хорошо, как он, например, пытался привить мне любовь к американскому кино. Он говорил: «Вы смотрите европейский фильм, вы можете сходить в уборную, придете, и ничего не произошло. Все то же самое. Попробуйте сбегать на американском фильме. Все прозеваете». И, надо сказать, что этот аргумент на меня не подействовал, но я стала присматриваться к американскому кино и открыла для себя кладезь замечательных американских режиссеров, замечательных американских фильмов и прямо пыталась всем про это рассказывать, в том числе и в передачах, чтобы всех к этому приобщить тоже.
— В России мне, кроме государственного давления, несвободы и всяческой лжи не нравилось еще и отношение людей друг к другу. То есть, назвать людей «чернозадый», «армяшка», «чучмек», и так далее. Здесь, однажды, мы ехали сорок пять минут в машине с моей женой и с ее двумя американскими приятелями. Все они работают в американской школе, и они ругали дружно какого-то учителя, который очень плохо обращается с детьми — жестко, грубо. И только в конце разговора кто-то из них ненароком помянул: «Зачем же он так себя ведет, ведь он же плохой пример показывает таким же, как он, чернокожим детям». Я представляю, что в российской ситуации его бы уже многократно обозвали обезьяной, чертом и дьяволом. Вот вы это замечали? Можете вы снять шляпу перед вот таким американским равенством на персональном уровне?
— Это очень сложный вопрос. Все это зависит от уровня людей. Я в России всю жизнь общалась с людьми, которые точно так же никогда себе не позволяли неуважительных комментариев. Конечно, это могло прозвучать в каком-то анекдоте. Но то же самое и здесь. Вы можете найти уровень, где и эмигрантов обзовут, и черных, и мексиканцев, и кого угодно. Господи, о чем говорить — все это дело времени. Я помню, что я приехала в Чикаго, и мои друзья повезли меня в какой-то район, где такая маленькая площадь, от которой отходит улица, вся заросшая сиренью. Мы подошли к этому перекрестку, они раздвинули сирень, и я увидела заржавевшую вывеску: «Евреям вход воспрещен».
— Да полно! Эта вывеска была отлита в чугуне 70 лет назад!
— Конечно. Так и всё. На юге 40 лет назад точно так же говорили, точно такие же были безобразия. Это разные круги, разные уровни, разная степень интеллигентности.
— Я беру один круг. Вот в кругу учителей или журналистов этого чернокожего топтали бы, будь он чернокожий, татарин, грузин, армянин, не дай бог, туркмен.
— Разные уровни. Не могу так сказать.
— Давайте перейдем на личный уровень. Сколько лет вы замужем?
— Забыла.
— Ну, приблизительно? Сорок? Сорок пять?
— В 2009 году будет золотая свадьба.
— Ой-ой-ой!
— Если доживем.
— Доживите, пожалуйста, потому что вы — редкий случай. Ведь по нынешним временам один брак в жизни… Я помню, один из персонажей Ремарка говорил, что «человеческая жизнь слишком длинна для одной любви». Как вам удалось прожить в одном браке всю жизнь?
— Вы знаете, тут я с удовольствием процитирую всем известного актера Пола Ньюмана, который женился на замечательной актрисе Джоанне Вудворт в молодости, они также прожили всю жизнь. Недавно было интервью с ним, уже старым, и журналист задал ему такой же вопрос: «Как вы сохранили брак, особенно в Голливуде, особенно в актерской среде?» Он сказал: «Вы знаете, мы поженились в то время, когда в Америке все чинили — тостеры, утюги, ничего не выбрасывали. И браки тоже чинили».
— Но потом пошел блочный ремонт. Сломался мотор — выкинули мотор, что-то еще — выкинули…
— Но мы успели еще до этого периода, так что все чинилось.
— То есть, никакого совета нашим слушателям вы не дадите, как все-таки чинить?
— Нет, советов не даю.
— А жалко, интересно бы узнать, я сам бы воспользовался в своей практике. Я читал, давным-давно, вашу книгу «Через не могу». Это было очень здорово написано, очень забавно, занятно, хотя тема-то была трагическая — ленинградцы, война, после войны. Вы что-нибудь писали еще?
— Нет.
— А почему?
— Некогда.
— А мемуары какие-нибудь пишете?
— Нет.
— Но ведь хочется?
— Ну, некогда, серьезно, некогда.
— Вы ведь знали массу интереснейших людей — и там, и здесь, и вообще, и эмиграция, и переезд.
— Я часто себя ругаю, что я ленилась и ничего не записывала за этими людьми. Они часто остались только в устных рассказах, в устных беседах. Не знаю, может быть, когда-нибудь соберусь. Но пока ничего не пишу, Володя.
— Марина, вы пишете ведь не только прозу, но и стихи. «Я повел дружка Егора / Вдоль Казанского собора…». Прочтите что-нибудь.
— Володя, это было написано сорок лет тому назад, и эти стишки не вышли за пределы моего поколения и города Ленинграда. Поэтому мне даже неловко их читать. Ладно, раз вы хотите, я их прочту. У меня не только детские были. Я прочту два стихотворения, которые в то время как-то пользовались успехом, люди даже помнят их до сих пор. Но я вам говорю, что это все устарело и никакого не имеет значения. Это все написано в 60-х годах, только-только мы кончили институт и начали работать.
Почему я инженер
год за годом?
Мне побыть бы, например,
садоводом.
Номерок с утра — в цветы,
в траву,
Не работа, а мечты
наяву.
Почему я инженер
института?
Мне побыть бы, например,
проституткой.
Для работы — только лень
да погода,
Ненормированный день.
Свобода.
А пока рябят в глазах
линии,
За окном гремит гроза,
ливень.
За окном свободный сквер
зеленеет пышно.
Почему я инженер,
как же это вышло?
— Вы в инженерах-то пробыли недолго, лет пять после института. Как вы так быстро изменили своей профессии?
— Надоело очень. Почему я инженер? Пошла пописывать, два года проработала на Ленинградском радио, в детской редакции, немножко писала для разных журналов, но, в основном, сидела дома, детей растила.
Полюбил бы меня хоть араб,
Хоть старик в волосатых морщинах,
Полюбил бы меня наш прораб,
Тоже очень страшный мужчина.
Уж любил бы, какая есть,
Без прически и без подкраски,
Не за ласку и не за лесть,
Без стеснения и без опаски.
Полюбил бы в профиль и в фас,
Хотя профиль — избави бог,
Мне бы к осени в самый раз
Завести такую любовь.
— У вас, я смотрю, какой-то такой иронический стиль. А где же ваша Ахматова? Я думал, что у вас будет что-то такое по следам Ахматовой, какая-то классика, всерьез.
— Нет, ничего такого не было. Это было наше поколение, и стихи были, в основном, ироничные, во всяком случае, я так писала.
Приветственное слово Александра Гениса
Когда Алешковский, которого Бродский считал «Моцартом языка», а другие — остроумным матерщинником, впервые пришел в гости к Ефимовым, то Марина открыла двери и сказала «Здравствуйте». «Бросьте ваши ленинградские штучки!» — закричал с порога Юз.
И я его понимаю. Мы с Мариной до сих пор на «вы». С ней так общаться кажется естественным. Марина воплощает в себе вежливое обаяние города, который всем нам справедливо казался самым интеллигентным еще тогда, когда его не называли «родиной президента». В моем представлении черты Марининого характера сливаются с питерским архетипом: северная сдержанность манер, скрытое остроумие, уважение к хорошо сделанному искусству, строгий вкус и полное отсутствие жеманства. Не случайно общение с ней еще в ранней юности так ценил Бродский.
Познакомил нас, однако, Довлатов. Он же посоветовал держать ухо востро, лаконично предупредив: «Мыла не ест». По-моему, Сергей эту формулу позаимствовал у той же Марины. На нашем арго она стала означать интеллектуальную вменяемость, исключающую как сентиментальное отношение к духовным ценностям, так и пренебрежение ими. Марина олицетворяет норму. Шаг в сторону — побег от здравого смысла. Собственно, поэтому я и держусь к ней поближе — и на работе, и за столом, и на рыбалке. А однажды я даже поехал в скучнейшую Филадельфию лишь для того, чтобы подвезти на машине Марину и наслушаться ее рассказов.
Это, конечно, отдельная доблесть. Понятно, что на Радио соловьев хватает, но и среди них Марина — Шехерезада. Ее истории и впрямь напоминают сказки, ибо всех персонажей отличает ум, красота и ослепительное благородство. Это потому, что Марина в жизни никогда ни о ком не сказала плохого слова. (В ее присутствии невольно подтягиваешься.) Сплетая повествование из долгих нитей и узорных прядей, она умеет приподнять случай до словесности. Это не анекдот, не байка с драматической или смешной концовкой. Это — именно рассказ, полный чудных импрессионистских деталей. Я, например, никогда не забуду пятерых братьев-красавцев из литовской деревни, что приезжали на мопедах смотреть кино под летнем небом. Как белели в неуверенной балтийской темноте их нейлоновые рубахи.
Окруженная писателями, начиная с мужа, Марина честно читает всех своих бесчисленных друзей. Увидав стопку ждущих своей очереди книг — собака не перепрыгнет! — я свои и дарить перестал. Но и в такой компании литературная одаренность Марины была для всех бесспорной. Тем не менее, появление ее книги поразило всех, кто прочел. Скажу просто и прямо: это — лучшее из всего, что доводилось читать о блокаде. Мне все тут нравится, кроме названия — «Через не могу». Конечно же, повесть должна была называться «Бабушка». И потому, что она спасла автору жизнь, и потому, что без всякого метафорического насилия зверски упрямая, жертвенная, жестокая и непобедимая, она стала символом страны, народа, его рока и нашей судьбы.
Я, между прочим, застал эту самую Маринину бабушку, прожившую больше ста лет. В Америке у нее в голове все смешалось, и она, окруженная иностранной речью, боялась, что немцы вот-вот вернутся. Успокаивая ее, Ефимовы развесели по всему дому плакаты: «Все в порядке: войны нет».
Прочитав Маринину книгу, Довлатов не без ревности пробурчал: «На одну книгу у каждого таланта хватит». Что, конечно, неправда: не у каждого. И я все жду, когда Маринину повесть откроет новое поколение читателей, не знавшее официоза прежней батальной классики.
Будучи, как все мы тут, литератором широкого профиля, Марина все пишет хорошо, и работать с ней — редкое удовольствие. Но больше всего я люблю те ее тексты, где она добирается до своего любимого искусства — кино. В Маринином пересказе мне многие фильмы нравятся больше, чем на экране.
На днях, узнав про юбилей, я стал вспоминать, сколько мы с Мариной знакомы. На третьем десятке лет сбился со счету и удивился тому, как она умудрилась не измениться.
«Леди не стареют», — объяснила жена и, не удержавшись, добавила: «Всем бы так».
Борис Парамонов. Слово о юбиляре
Марина Ефимова — мой давний сослуживец, но не только: я ее знал задолго до того, как мы начали работать на Радио Свобода. Мы ведь земляки — оба из Питера, а там были в каких-то соприкасающихся компаниях. Звали ее тогда, помнится, Маша Рачко. Пересечься же пришлось — вот парадокс — в Нью-Йорке. В Питере мы, кажется, вообще не встречались, но я помню такую деталь: говорили, что ее описал в романе «Зрелища» ее муж писатель Игорь Ефимов: «статная женщина с красивыми ногами» была его героиня. Встретившись с Мариной здесь, я увидел, что ноги у нее действительно красивые.
Я понимаю, что по нынешним политкорректным временам делать такие замечания не полагается, это считается унижением женщины, переведением ее из социального плана в биологический. Но Марина — человек иного воспитания, не только советского, но и светского, и, я уверен, комплимент оскорблением не посчитает. Марина вообще дает окружающим уроки хорошего тона. Например, говорит, что в споре или даже в ссоре, чем острее предмет разногласия, тем спокойнее и тише надо говорить. Марина — человек с манерами, но вы чувствуете себя в ее обществе совершенно свободно и раскованно.
Есть у Марины одно не то что бы качество или свойство, а так, маленькая деталь: она всегда называет свой родной город Ленинградом. Я у нее спрашивал: а не противно ли произносить это слово? Я, например, не могу его слышать, не то, что говорить. Марина отвечает: «нет» — и объясняет: блокада. Ведь не скажешь «Блокада Петербурга». 900 блокадных дней — это действительно советский патент на благородство. Марина — блокадница, была тогда еще ребенком, но, конечно, такой опыт не забывается.
Она, между прочим, написала об этом блокадном детстве чудесную повесть «Через не могу». Тут дело не в повести, да если угодно и не в Ленинграде — Петрограде — Петербурге, а в очень важном обстоятельстве, являемом в связи с Мариной, являемым самой Мариной. Есть в ней нечто, что позволяет говорить о связи времен в российской истории. Что-то осталось неубитым — живет и являет себя другим. Нет разрыва на месте старой раны, она как бы зажила, жизнь продолжается — русская жизнь, назови ее хоть советской. Вот Марина такая — связь времен нам в утешение. Нет в ней никакого антисоветского или даже хуже — антирусского снобизма, гнусного сознания собственного превосходства, как у многих людей, ухитрившихся свалить из совка. Нет того, что зовется фарисейством. Я был чрезвычайно, не скажу, что удивлен, — а приятно взволнован, когда Марина, укоренившись уже в своей американской жизни, поехала проводить отпуск не просто в Россию, а в ту деревню, где она студенткой была на картошке, или на сенокосе, не знаю. Она, оказывается, сохранила связи с теми деревенскими и при случае их оживила. Я люблю Марину и любуюсь ею во всех ее проявлениях, но этот эпизод из ее жизни мне дороже всего.
Рая Вайль поздравляет Марину Ефимову
Марину Ефимову я люблю. При всех своих дарованиях, она еще и хороший человек. За двадцать лет совместной работы я в этом убеждалась неоднократно. Мы познакомились уже в Америке, в нью-йоркской редакции Радио Свобода, которая тогда находилась рядом с Центральным парком. Наш бывший начальник Юра Гендлер тогда как раз собирался впервые запустить в эфир часовое радиошоу «Бродвей, 1775», в котором Марина стала бессменной ведущей, а я — нью-йоркским репортером. Но это было уже потом. А сначала ее привел в редакцию и отрекомендовал Гендлеру, как очень способного человека, Сергей Довлатов. Довлатову Юра доверял и Марину взял, а поскольку ему нужны были люди для новой программы, тут же отправил ее с микрофоном на улицу — беседовать с первыми встречными о главных событиях недели. Потом Маврина, как только она это умеет, смешно рассказывала, какой для нее это был стресс — бегать по улицам, и задавать, ни с того ни с сего, незнакомым людям вопросы. И хотя она взяла несколько уличных интервью и даже принесла как-то забавную запись из Макдоналдса, на которой с американцами пела русские песни и хорошо, кстати, пела, это было не то, чем она хотела заниматься. А то обнаружилось, когда Гендлер, тоже, думаю, по совету Довлатова, предложил ей роль ведущей программы «Бродвей, 1775». Это было неожиданно даже для самой Марины, и она не сразу согласилась. Да и Юра волновался, получится ли. А когда получилось, когда трудно было представить себе «Бродвей, 1775» без Марины, гордился ею, как своим личным достижением. Она стала бессменной ведущей этой программы, сначала с Довлатовым, а потом, уже до конца, с Морозовым.
И со всеми у нее были естественные, дружеские отношения. В Марине мне нравится все. Как она относится к своей семье, к людям, как ведет себя, как выглядит, как пишет, как говорит, всегда спокойно, с юмором, по делу. Меня восхищало и до сих пор восхищает, с какой легкостью она осваивает новое, какие интересные делает передачи, какие глубокие проблемы затрагивает. А она смеялась: да нет никакой легкости, цитировала своего первого, еще до Юры, начальника, который ей говорил, что она сначала три часа готовится, потом полчаса работает, а потом три часа в обмороке лежит.
И, слава богу, если это ей помогает сохранить молодость, привлекательность, неисчерпаемую любовь к жизни и терпимость ко всем ее проявлениям. У нее все хорошо получается, потому что она не равнодушна. Она верующий человек, это проявляется во всем, что она делает. И в этом секрет ее успеха и в личной жизни, и в творчестве.
Браво, Марина, и от всей души поздравляю с двойным юбилеем.
Продолжение интервью Владимира Морозова с Мариной Ефимовой
— У вас, как мы выяснили, сердце в России. А где ваша голова? Вы читаете, в основном, по-русски или по-английски?
— Конечно, я читаю уже, в основном, по-английски. Наконец, после нескольких лет жизни здесь я научилась наслаждаться английским языком. Конечно, меньше английскими стихами, почти нет, но английской прозой. Боже мой, я прочла Диккенса по-английски, просто прочла нового писателя. Или Торнтона Уайлда и даже О'Генри. Почти всех писателей. Генри Джеймса…
— Как-то разброс большой. Торнтон Уайлдер — это понятно, это современник, это XX век. Но Диккенс — это такой старообразный язык, и не поймешь ничего. И потом так длинно все, тягуче.
— Это совершенно восхитительный язык, это совершенно неповторимый юмор, который почти невозможно сохранить в переводах. Наслаждение от английского языка -это, пожалуй, главное наслаждение, которое я здесь получила от литературы, написанной по-английски. Что мне интересно — это узнавать все повороты, психологические детали, историю, людей, которые стали знамениты или не стали знамениты. Я, например, свои передачи ужасно не люблю делать про знаменитостей.
— Почему?
— Да потому что про них все знают. Например, если про музыканта, то я предпочту сделать не про Армстронга, а про Роя Орбисона, или сейчас я буду делать Леонарда Коэна или какого-то далеко не такого известного музыканта, певца или барда. Недавно сделала передачу про врача Голдбергера, которого вообще никто в России не знает. Человек, который победил одну единственную болезнь — пеллагру. Невероятно интересная история, невероятно интересный человек. Сообразил, наблюдал, думал, абсолютно не жалел себя и победил эту страшную болезнь, которую называли «чумой юга».
— Меня больше занимают не такие открытия в Америке, а открытия живых людей, моих знакомых. Скажем, один из моих партнеров по охоте — охранник в тюрьме. Он знает названия всех зверей, птиц, цветов, трав, кустов. И знает их не только по-английски, но и по латыни. Он на байдарке прошел все реки и озера на севере штата Нью-Йорк. И, самое смешное, когда я помянул его Боре и Тане Парамоновым, первое, что они меня спросили: «Ну и что, это как у нас тоже?». «Что, как у нас?». «Ну, алкаш и садист?». Человек при той же профессии, при том же занятии — совершенно другой, потому что другая цивилизация. Эти открытия меня занимают. Вам приходилось встречаться с такими вещами?
— Володя, мне трудно так сравнивать. Вот в России был бы, скорее всего, другой тип. Да я в России таких типов встречала, таких разных, что у меня совершенно не складывается некий тип русского, с которым я буду сравнивать некий тип американца. Безумно разные люди там, безумно разные люди здесь. Каждый исключительно интересен, обстоятельства жизни разные, культуры разные, обучение разное.
— Я думаю, они все подавлены профессией, светскостью и возможностью командовать людьми. Я вам расскажу эпизод. Мы с женой снимали в России комнату у санитара психбольницы. И вот как-то он пришел с работы, и мажет йодом опухшую руку. Я говорю: «Что, Терентич, рука-то?» Он говорит: «Да ну, дурака ударил». «А за что ты его ударил?». «Ну, мы его вязали в кровати, а он взял меня и лягнул. А я взял и врезал ему как следует». «Так он же больной человек, Терентич, как тебе его не жалко?». «Так он же дурак, сумасшедший, что они понимают?».
— Володя, конечно, это яркий пример, но, с другой стороны, вспомните фильм «Полет над гнездом кукушки», вспомните тамошнюю медсестру, или тамошних санитаров. Американские писатели, журналисты и режиссеры наблюдают такие же вещи.
— Советский псих мечтал бы о том доме сумасшедших, в котором оказался Патрик.
— Однако на вас ведь подействовал этот фильм?
— Нет.
— Я думаю, что тут тоже все бывает по-другому. Но также все зависит от людей и характера человека. Конечно, мне безумно нравится то, что здесь вошло в обычай. Очень многое, что здесь вошло в обычай. Мне кажется, что потихоньку это и в России входит в обычай. Мы когда-то много об этом говорили, сделали специальные подъезды для инвалидов, вообще отношение к инвалидам принято. Это не значит, что среди американцев нет злодеев, которые не будут относиться к этому инвалиду жестоко.
— Но общий уровень человека в той же профессии, в том же мундире, при тех же полномочиях почти, нет?
— Это общественный строй, где принято более гуманное отношение, приятие другого типа людей. Это, конечно, замечательное свойство Америки, и я не могу его не заметить. Но я вам рассказываю мой случай. Я садилась в автобус в Нью-Джерси и бежала к автобусу, мне нужно было пересечь железнодорожные пути. Я упала и подвернула ногу очень сильно. Встать не могу. Не говоря о том, что из очереди, стоявшей на автобус, никто ко мне не подошел, хотя я была в трех метрах от них, все сели в автобус, и автобус уехал. Дальше по этой насыпи идут люди, которые, видимо, работают в больнице, которая там, дальше. Сначала прошел молодой человек, подошел ко мне и спросил: Are you okay? Я ему сказала, что я, к сожалению, совершенно не okay, и у меня к нему огромная просьба — не позвонит ли он моему мужу, вот я живу тут за углом, который за мной приедет. Он сказал, что обязательно позвонит, только вот он опаздывает, бежит на работу. Следующая шла немолодая женщина, тоже подошла ко мне и тоже спросила, как я себя чувствую. Я сказала, что плохо и не может ли она позвонить, вот здесь вот автомат. Она сказала, что она очень торопиться на работу, она немедленно позвонит оттуда моему мужу. Надо сказать, что они оба позвонили моему мужу, но к этому времени мимо меня случайно проезжал полицейский, который тут же остановился, вызвал машину, позвонил мужу.
— Как вы объясняете такую штуку, что мы с вами отбираем из американской жизни совершенно разные примеры, которые для вас поддерживают ваше отношение к Америке и американцам, для меня — мое.
— Какое же мое отношение к Америке и американцам?
— Оно, скажем, более прохладное, чем мое.
— Нет, я, надо сказать, полюбила Америку и именно потому, что у меня ко многому в этой стране появилось личное чувство — удовольствие, благодарность, уважение, нежность, неприязнь, раздражение, и так далее. Весь реестр чувств. И именно когда ты чувствуешь к стране такое разнообразие различных ощущений и чувств, именно тогда она делается твоей отчасти. Я сейчас действительно должна признаться, что при том, что я навсегда останусь русской, но я даже уже стала отчасти американкой. Не потому, что я так люблю эту страну, а потому что я так приблизилась, так вжилась в нее. Самое главное — меня начали ужасно огорчать ее неудачи или то плохое, что в ней происходит. Раньше мне было безразлично, или я замазывала это. Но теперь, когда мне от этого больно, я поняла, что я вжилась в эту страну.
— Так что же получается? Я замазываю, я — певец светлых сторон американской действительности, а вы — реалист?
— А зачем обязательно принимать чью-то сторону, зачем обязательно быть или патриотом России или патриотом Америки? Это, по-моему, подход не обязательный. Вы можете любить двух людей, почему вы не можете любить две страны?
— Попробую.