Цитата из Анны Ахматовой: «В трудном и благородном искусстве перевода Лозинский был для ХХ века тем же, чем был Жуковский для века XIX ».
Иван Толстой: Эти слова Анны Ахматовой мы взяли для нашей программы эпиграфом. Лозинский отдал делу перевода 40 лет, превратив литературный приработок в основную профессию и случайные издательские заказы в стройную систему переложения на русский язык главных памятников европейской словесности. В его переводе русская культура знает целую библиотеку мировой классики. "Божественная комедия" Данте, шекспировские "Гамлет", «Отелло», «Макбет», «Двенадцатая ночь», и «Сон в летнюю ночь», "Тартюф" Мольера, "Сид" Корнеля, "Школа злословия" Шеридана, "Испанский священник" Джона Флетчера, "Валенсианская вдова" и "Собака на сене" Лопе де Вега, "Шах-Намэ" Фирдоуси, а также много томов прозы: "Жизнь Бенвенуто Челлини", "Кола Брюньон" Ромена Ролана, романы Анри де Ренье и историческая эссеистика Стефана Цвейга. А кроме того – Боккаччо, Гоцци, Гюго, Эредиа, Андре Жид, Жюль Ромэн… Под редакцией и при ближайшем участии Михаила Лозинского выходил "Фауст" Гете, "Орлеанская девственница" Вольтера и десятки, десятки книг. А пока, в 20-е, еще не став Жуковским ХХ века, он писал такие эпиграммы на самого себя.
Три года, внук Тредиаковского,
За томом том перевожу
И от занятия таковского
И с рельсов и с ума схожу.
Роман… роман… роман… комедия…
И даже… даже… как скажу!
О радио-энциклопедия,
Тебе неслыханно служу!
Когда ж, о Муза, утвержу
Себя в прямых правах наследия
И в родословной вместо «Тредиа»
Восстановлю былое «Жу»?
Михаил Леонидович Лозинский родился 21 июля 1886 года в семье петербургского адвоката-цивилиста. Окончил юридический факультет университета, а через несколько лет – и факультет историко-филологический. С 1914 года началась его многолетняя служба в Публичной библиотеке, где он заведовал Отделом искусств. В 16-м году он выпустил книгу своих стихов «Горный ключ». «Свою литературную деятельность, - вспоминал Лозинский, - я начал как поэт-лирик. Я писал стихи архисубъективные. Это были сладкозвучные ребусы, смысл которых скоро темнел для меня самого».
Мы любим дни и их теснины,
И опьянительный их гул,
Где нас Незримый от пучины
Кольцом волшебным обомкнул.
Я спросил историка русской литературы профессора Романа Тименчика, какое место отведено Михаилу Лозинскому в серебряном веке?
Роман Тименчик: Вы знаете, оптика историков литературы устроена так, что она различает, главным образом, авторов влиятельных текстов. Поэтому в тени остаются люди, которые и есть собственно сама литература, – читатели, редакторы, собеседники, совопросники. Да и для разных эпох само понятие литература меняется, меняет свой объем, свое содержание. Борис Эйхенбаум, современник Михаила Лозинского, когда-то определил смысл школы акмеизма, которой и был литературным соседом Лозинский, как стремление к домашности. Лозинский был домочадец литературы, как называл Мандельштам таких людей. Даже если бы он не был выдающимся переводчиком, Жуковским ХХ века, каким он хотел быть, каким его считали некоторые из его современников, даже если бы он не был интересным поэтом, который писал, как Ахматова говорила, «стихи строгие, всегда высокие, свидетельствующие о напряженной духовной жизни», все равно бы он заслуживал место в истории литературы как даже не часть среды, а как сама среда. Сама среда, которой был окружен первый Цех Поэтов, журнал «Гиперборей», послереволюционная студия перевода и, что самое интересное и малоисследованное, неофициальные философские кружки Ленинграда конца 20-х – начала 30-х годов. Мы еще мало знаем, по понятным причинам, об этом феномене, о деятельности этих разгромленных сообществ, но мы знаем, что в связи с ними Михаила Леонидовича дважды арестовывали в конце 20-х – начале 30-х годов, и когда будет писаться полная история русской литературы ХХ века, Михаил Лозинский войдет туда и как деятель катакомбной литературы советских времен.
Иван Толстой: Когда в 1918 году в Петрограде возникло издательство «Всемирная литература», Лозинский с энтузиазмом примкнул к его деятельности. Вместе с ним в издательскую коллегию вошли Александр Блок (дальний родственник Лозинского), Виктор Жирмунский, Сергей Ольденбург, Корней Чуковский и другие. Издательство поставило своей целью многие памятники мировой литературы перевести заново. Вместе с Михаилом Лозинским для «Всемирной литературы» переводил и его младший брат Григорий. Новый подход к принципам перевода Коней Чуковский формулировал так: «Идеал нашей эпохи – научная, объективно-определенная точность во всем, даже в мельчайших подробностях, и приблизительные переводы кажутся нам беззаконием». Этот принцип Лозинскому был очень близок.
В начале 20-х годов Петроград во многом опустел: знакомые и друзья Лозинского эмигрировали, бежал за границу и брат Григорий Леонидович, и мать, не выдержавшие испытания голодом, обысками, арестами, конфискациями. Лозинскому было предложено профессорское место в университете Страсбурга. Он отказался. В шутку он писал. Что не променял «воблу кислую на страсбургский паштет», а, серьезно размышляя на эту тему, писал брату в Париж:
«В отдельности влияние каждого культурного человека на окружающую жизнь может казаться очень скромным и не оправдывающим приносимой им жертвы. Но как только один из таких немногих покидает Россию, видишь, какой огромный он этим наносит ей ущерб: каждый уходящий подрывает дело сохранения культуры; а ее надо сберечь во что бы то ни стало. Если все разъедутся, в России наступит тьма, и культуру ей придется вновь принимать из рук иноземцев. Нельзя уходить и смотреть через забор, как она дичает и пустеет. Надо оставаться на своем посту. Это наша историческая миссия».
В первые послереволюционные годы Лозинский ведет очень активный образ жизни. В Институте Истории Искусств он читает курс русской поэзии с древнейших времен. В Институте Живого Слова ведет совместно с Николаем Гумилевым семинарий по поэтическому творчеству, заседает в правлении Союза писателей, в правлении Публичной библиотеки, выбирается преподавателем университета по кафедре теории поэзии («но так как без меня меня женили, то этого ангажемента не принял»), в Доме искусств ведет свой поэтический семинарий, где коллективно, соборно переводятся сонеты Эредиа.
Но жизнь Лозинского литературой не ограничивалась, точнее – литература в те годы иногда далеко заводила. В августе 21-го году Михаил Леонидович был арестован в первый раз. Он, как и условился, пришел в Дом искусств к своему другу Николаю Гумилеву. Постучался в дверь, никто не ответил, но дверь была приоткрыта. Удивился, вошел. И тут же был схвачен. ЧК устроила засаду: все шедшие к Гумилеву, подлежали аресту.
Отвезли на Гороховую, допрашивали. Как вспоминал впоследствии Лозинский, «провел три дня на венском стуле». В 29-м году арестовали второй раз. Времена еще были, как говорила Ахматова, «вегетарианские». Лозинский, заполняя анкету, писал: «Политике чужд». Попробовал бы он так пятью годами позже. Следователь, испытующе поглядывая через стол, спрашивал: «Михаил Леонидович, а вот если бы, скажем, вернули белые, Вы на какой стороне оказались бы?» Не поведя бровью, подследственный отвечал: «Я полагаю, на Петроградской». И ничего, избит не был. Сидел в одиночной камере. Потом, на вопрос домочадцев, мог ли читать, говорил, что читал Пушкина, Лермонтова. Правда, книг не давали, поэтому читал наизусть – сперва стихи, потом прозу.
Памятью братья Лозинские отличались феноменальной. Михаил Леонидович знал 9 языков – французский, английский, итальянский, испанский, немецкий, латынь и греческий, польский. А когда понадобилось перевести «Шах-Намэ» Фирдоуси, то по этому случаю выучил персидский. Его брат Григорий Леонидович, поселившийся в Париже, знал 28 языков, и, например, старофранцузский преподавал самим французам в Сорбонне. А последней книжкой, побывавшей в его руках, уже на смертном одре, был учебник финского языка.
Дочь Михаила Леонидовича Наталья вспоминает:
Наталья Лозинская: У папы отношение к книгам было особенное, какое-то благоговейное. Книги, которые перешли к нему еще от отца, производили впечатление, как будто они только что из типографии. Они были как новые, хотя он ими пользовался. Он нас учил, как нужно уважать и как нужно обращаться с книгой. Во-первых, нужно брать книгу в чистые руки, листать книгу с верхнего правого угла. Книгу он не давал из дома выносить никому, очень берег, чтобы они не пропали, чтобы ничего не случилось. Такие случаи бывали, как, например, с Дживелеговым.
Иван Толстой: Я прерву рассказ дочери и поясню, о чем речь. Историк искусства Дживелегов взял у Лозинского том итальянского писателя Микеле Барби, а вернул с жирным пятном на титульном листе. Лозинский послал ему такое шуточное письмо в стихах:
Как можно мой, ученый друг,
Так не радеть о книжном скарбе!
Что это за ужасный круг
На титуле Микеле Барби?
Проказы шаловливых фей?
Печальный оттиск бутербродный?
Или полуночный елей
Лампады вашей благородной?
Солнцеподобное пятно
Хранит загадочную повесть,
И как я счастлив, что оно
Не мне обременяет совесть.
Наталья Лозинская: Что производило впечатление, когда вы входили в комнату, это его письменный стол. Письменный стол занимал треть комнаты. Он был необъятный, из темного дубового дерева, ящики были отделаны какой-то резьбой. На столе лежали его рукописи, большие словари, необходимые канцелярские предметы. Доминировала большая чернильница его отца. Он не употреблял ни шариковых ручек, ни карандашей, только перо. Он считал, что пока макаешь перо в чернила, мысль длится. У него был очень четкий и красивый почерк. Спал он на диване в этом кабинете, и над ним висела его любимая картина Акимова, изображавшая актрису Театра Комедии Гошеву в роли Дианы из "Собаки на сене". Вообще он был безумно аккуратен, тщателен и щепетилен во всех отношениях. И в отношении к людям. Он был очень внимателен, предан к памяти живых и мертвых. Он очень много помогал людям, не афишируя это. И через меня очень часто помощь шла. Я помню, как периодически ходила в Фонтанный дом к Анне Андреевне Ахматовой, по черному ходу, принося конверт помощи в тот период, когда ей было трудно жить.
Иван Толстой: Наталья Михайловна вспоминает об одном из обысков у Лозинского.
Наталья Лозинская: Пришли с обыском. Сразу в кабинет - раз-два! С полок все книги скидывали на пол. К ужасу отца, который так берег книги, все книги швырялись на пол. Именно, чтобы из них что-нибудь выпало. То же самое с письменным столом. Выдвигали все ящики письменного стола, вынимали все бумаги, перебирали, то, что их интересовало, откладывали. Но в этом столе была маленькая тайна, о которой я узнала довольно поздно. Стол был такой глубокий, что выдвижные ящики со стороны кресла, где сидел отец, выдвигались довольно глубоко, сантиметров на 60. А с другой стороны стола, которая выглядела, как декорация, тоже были ящики, которые выдвигались в другую сторону, но на них никто не обращал внимание. Там-то и хранились вещи, которые ищущих заинтересовали бы.
Иван Толстой: Работа Лозинского над переводами не прерывалась ничем – даже войной. В конце 41-го его с женой эвакуировали из Ленинграда на Волгу, в Елабугу. Разрешалось взять минимум вещей. Драгоценные словари Лозинский зашил в шубу. Из-за тяжести еле взошел по трапу самолета. Как раз тогда ему предстояло переводить третью часть «Божественной комедии» Данте. «Ад» и «Чистилище» уже были переведены. Именно «Рай» он переводил, живя в Елабуге в одной комнате с дочерью, тремя младенцами-внуками, готовкой, стиркой и козой.
В 46-м за перевод «Божественной комедии» Лозинский был награжден Сталинской премией.
Ученик Михаила Леонидовича переводчик Игнатий Ивановский вспоминает:
Игнатий Ивановский: Если сравнивать с географическим ландшафтом, то это была горная страна. Очень высокий уровень требовательности к своим и к чужим переводам. И лампа дневного света освещала его стол безжалостно. Не спрячешь никаких недостатков перевода. А в записной книжке Блока сказано об одном из ранних переводов Лозинского: "Глыбы стихов высочайшей пробы".
Переводчиков мало знают и уж, конечно, мало интересуются итогом работы каждого переводчика. Хотя бы количественно. Михаил Леонидович перевел 80 000 стихотворных строк. И к этому надо добавить 500 печатных листов прозы. То есть 500 надо умножить на 16. Я переводил поэму Лонгфелло "Микеланджело". Там был эпиграф из "Божественной комедии" Данте. И вот Лозинский посмотрел на перевод в сноске, и сказал: "Хороший перевод, точно переведено. Кто перевел?". Словно вся его библиотека на меня обрушилась, и я сказал в некоторой панике: "Михаил Леонидович, это вы перевели". Он помолчал, потом кивнул: "Ничего, когда у вас перевалит за 10 000 строк, вы тоже будете помнить не каждую строку".
Я его знал в последние два с половиной года его жизни. Это был высокий человек, говорил он басом. Таких два седых темных холмика по бокам большого черепа. Он говорил о переводе: "Вы когда-нибудь ходили на яхте? Вот на яхте можно идти галсами, лавировать, забирая ветер в парус то с одной, то с другой стороны. Это очень эффектно, но это очень далеко от курса. А вот способ, когда идешь почти против ветра, гораздо труднее, но курс выдерживается точно. Старайтесь идти только таким курсом". Если положить рядом с переводом Гамлета, сделанным Лозинским подлинник, и посмотреть, как передается строка в строку каждый интонационный ход, то просто не веришь своим глазам - это невозможно! Нет, это возможно.
Иван Толстой: В переводческом мире не все безоблачно. Здесь тоже сталкиваются свои амбиции, вкусы, личный поэтический почерк. История переводов шекспировского «Гамлета» на русский язык знает немало драм. Одна из них связана с именами Лозинского и Пастернака. Мы часто слышим и сегодня споры о том, чей перевод лучше. Лозинский выпустил свою версию в 1933-м году, затем его перевод вышел в двуязычном издании: слева был приведен шекспировский оригинал, справа – русский текст. Версия Лозинского не раз включалась в разные шекспировские однотомники, двухтомники и довоенное собрание сочинений. В 1940-м появился перевод «Гамлета», выполненный Борисом Пастернаком. У него много поклонников, практически всеми признано, что пастернаковский «Гамлет» легче для сцены, лучше схватывается зрителем и читателем, что вообще это – перевод ПОЭТА. А вот версию Лозинского предпочитают историки литературы, специалисты, редакторы. Лозинский осуществил точный перевод, в нем, может быть, нет пастернаковской легкости, но нет и вольностей, отклонений, отсебятины.
А что думали сами переводчики о работе друг друга? До самого последнего времени у нас не было документальных свидетельств. Говорили, что в архиве Лозинского лежит какое-то покаянное письмо Пастернака. Другие отвечали: миф, нет никакого письма. Но один раз (почти 30 лет назад) его напечатал в Париже исследователь переводческого искусства Ефим Эткинд – в малотиражном томе с материалами пастернаковского коллоквиума, второй раз оно напечатано только что в составе Полного собрания сочинений Пастернака. Приведем из него самые существенные фрагменты. 1-е марта 40-го года.
Диктор: Дорогой Михаил Леонидович!
Я глубоко, против воли и наперекор природе виноват перед Вами. Но теперь к моей первой вине присоединилась другая. Уже и покаянное, извинительное мое письмо, которое я Вам мысленно пишу третий месяц, так запоздало, что, наверное, самое к Вам обращение мое вызовет у Вас смех и лучше бы теперь совсем не писать.
Вы, наверное, знаете, что перевод был предпринят не по моему собственному почину. Побуждение происходило от театров, между прочим от Мейерхольда. Я всегда отсылал к существующим переводам, из которых знал какой-то из старых, видимо Кронеберговский, а может быть, и К.Р., т.е. что-то среднее, видоизменившееся в своей забытости.
Когда я раскрыл 5 или 6 этих книжек, сердце у меня упало: филологическая близость, литературное изящество и сценическая живость превзошли мои опасения. А совпаденья, совпаденья!! В скобках: скоро все они, сохраняя свои отдельные достоинства, расположились по местам. Наилучшим из старых мне показался Кронеберг, лучшим из всех – Ваш.
Было время, конец осени, когда под влиянием обнаруженных с Вами совпадений я собирался: признать попытку неудавшейся, сложить оружие и письменно поздравить Вас с моим поражением. Во-первых, зачитавшись Вашим переводом, я вообще испытал чувство острого стыда от того факта, что не позаботился ознакомиться с ним раньше, т.е., от того, что при таком переводе, пусть и ценой уговоров, я решился на новый. Мне стыдно стало, что с точки зренья совести и вкуса я по неведенью поступил против долга.
Кроме того, поразило меня обилие совпадений с Вами и их характер. Все это были предложения, сами собой укладывавшиеся в ямбическую строчку, те самые, относительно которых к радости по поводу их естественности у меня (за черновой работой) неизменно примешивалось опасение, что в своей закономерности они, наверное, пришли мне в голову не первому.
Что же получилось? В результате этих толчков и передвижек я должен был придти к тому, к чему звал меня театр и что можно было предсказать с первого раза. Все работы остались на месте, ни одна не превзойдена, ни одна не возмещается моею. Рядом с переводами в строжайшем смысле возникла более свободная, простая и легкая сценическая трактовка того же текста, после того как попытка дать новый вариант той же тяжелой дословности не оправдала себя, повторив кое в чем предшественников.
Весь год Вы были у меня на языке, Вы, верно, это знаете от других. Как Ваше здоровье. Напишите, что Вы простили меня. Ваш Б.П.
Иван Толстой: Анна Ахматова, слушая споры о правильности перевода, сказала как-то: два «Гамлета» одновременно – это праздник русской культуры. Мы обратились к московскому театроведу Алексею Бартошевичу с вопросом, какие из переводов Лозинского он ставит выше всего?
Алексей Бартошевич: Ну, я бы сказал, не только с английского и не только Шекспира, потому что мне, например, больше нравятся его переводы с испанского, его блестящие переводы комедий Лопе де Веги – «Собака на сене», «Валенсианская вдова», это фантастический шедевр переводческого искусства, да и вообще поэтического искусства. Что касается места, которое Лозинский занимает, я бы сказал так: для меня это – образец переводческой культуры, образец того, что есть переводчик в чистом и самом цельном смысле этого понятия. Скажем, есть переводчики совершенно другого свойства, и есть переводчики, смысл работы которых заключается в здоровом самовыявлении, а у Лозинского замечательная способность саморастворения – такого восторженно смиренного отношения к подлиннику, что дает не рабство, а высшую степень свободы. С другой стороны, в какое время Лозинский делал свои переводы? Я говорю даже не о политике, а вообще о культуре, о том, что казалось верным и неверным в самом языке культуры. Таким замечательным образом сохранить такой золотой язык русского серебряного века – для этого нужна замечательная личная последовательность и верность себе и профессиональное мужество. Я очень люблю его переводы.
Иван Толстой: Лозинского часто упрекали в излишне буквальном следовании оригиналу. Он ведь действительно любил переводить десять строк десятью строками. Был поклонником эквилинеарности.
Алексей Бартошевич: Что касается эквилинеарности, то по этой части в 30-е годы грешили не только Лозинский, но и многие другие. Это считалось хорошим тоном у переводчиков. На репетиции «Гамлета» Немирович-Данченко произносил филиппики, целые пламенные речи насчет эквилинеарности. Но с другой стороны, нет такого однозначного ответа на этот вопрос, поскольку действительная эквилинеарность - это не просто формальная попытка арифметического уравнения. Это все-таки попытка передать по мере возможности внутреннюю ритмику английского языка и постараться чуть-чуть избавится от излишней русской просторности речи, от многословия, в этом смысл есть. Дело другое, когда эквилинеарность заковывает переводчиков в какие-то формальные рамки и это мешает ему. У меня впечатление, что Лозинскому это не мешало.
Что касается буквализма, то это очень интересный вопрос. Собственно, буквализма какого? Ответ на этот вопрос зависит от того, для кого переводчик работает, и кого он видит перед собой, когда делает этот перевод? Возможны разные варианты, но вот два самых распространенных. Первый видит перед собой современника того произведения, которое он переводит (условно говоря, англичанина эпохи Шекспира). Второй видит перед собой англичанина современного. Для современника, чтение Шекспира особого труда не составляло, а для современного англичанина это целый труд, и англичане любят нам все время говорить: «Вот вам, русским, везет: не приходится продираться сквозь архаические дебри. Вам не нужно догадываться, что какое слово значит, не нужны комментарии и словари».
Это, конечно, хорошо, но содержит ли эта патина, которая окружает старые тексты в восприятии современного человека, важные эстетические качества? Самое простое – отчистить Нотр Дам от копоти и восстановить его таким, каким его видели люди, в чье время он строился. С другой стороны, эта патина – всего лишь грязь и копоть, но она дает ощущение удаленности во времени, подлинности.
К чему я это говорю? Скажем, Лозинский переводит «Гамлета», и противоположно пастернаковскому варианту, создает теоретически замечательный вариант, который слегка стилизует, слегка архаизирует чуть-чуть Шекспира в духе русской предпушкинской поэзии. Было бы смешно, если бы он переводил в стиле Феофана Прокоповича. Но некоторое, очень легкое – как кружевное покрывало – все-таки не мешает и дает это самое ощущение благородной патины и некоторой удаленности во времени. Это правильное и благородное решение.
Иван Толстой: Но не только серьезным трудам предавался Михаил Леонидович. У поэта почти всегда остается что-то, написанное для друзей. У Лозинского дружеских посланий наберется на целую книжечку стихов. Его портрет без домашней поэзии был бы неполон.
Вот дарственная надпись режиссеру Николаю Акимову на "Валенсианской вдове" Лопе де Вега.
Кто первый жизнь вдохнул в остывший прах "Вдовы"?
Вы.
Де Вега лишь для Вас писал ее тогда?
Да.
Есть даровитей Вас блондин или брюнет?
Нет.
Кто рад за Вас принять яд и удар копья?
Я!
А вот тому же Акимову, который во время гастрольной поездки в Москву поставил «Гамлета». Истинный сын стиля ар-деко, Николай Акимов украсил сцену широкими черными ступенями, по которым в красном плаще спускается главный герой. В Москве, однако, эта постановка начальству не понравилась. Вот стихи Лозинского:
При слове Гамлет до сих пор
Я вижу грозно-лучезарный,
В стенах Москвы неблагодарной
На миг возникший Эльсинор,
Где словно пурпурной змеей,
Лизнув ступеней мрамор черный,
Мелькнул твой гений чудотворный
Пред очарованной толпой.
Шуточные стихи Михаила Леонидовича бывали простой игрой в созвучия. В какой-то из дружеских довоенных компаний соревновались в поэтическом мастерстве. Лозинский вышел победителем с таким двустишием:
Угар и чад. В огне ведро мадеры.
«Уга!» - рычат во гневе дромадеры –
с полным совпадением букв и звуков. В другой раз стали соревноваться, кто придумает больше созвучий к фамилии писательницы Ольги Форш. Вот что придумал Лозинский.
Один полковник, проживавший в Орше
И с юных лет носивший имя Жорж,
Душой романтик и фигурой морж,
Изведал рок, которого нет горше.
В воскресный день, en tete a tete с майоршей,
Умевшей делать превосходный ерш,
Он был склонен к пышнейшей из партнерш,
Ответные объятия простершей.
Но страстного лобзанья не сверша,
Быть может – под влиянием ерша,
Который приготовлен был на кирше,
Он изрыгнул перепелиный фарш
И, как увидим в следующем вирше,
Без дальних слов – в могилу шагом марш.
Пожалуй, для завершения картины стоит привести один пример того изощренного стихотворного мастерства, которым владел Лозинский, - это его послание поэту Константину Липскерову (в стихотворении Константин Абрамович фигурирует как некий поэт Констабр). Липскеров прислал Лозинскому свои стихи с акростихом, в котором первые буквы каждой строчки – сверху вниз – составляют какое-нибудь осмысленное слово. В ответном послании Лозинский не просто выстраивает первые буквы с определенным смыслом, но продолжает свою фразу во всех третьих буквах по вертикали, а затем и во всех пятых буквах. И получается фраза: «Магу Липскерову от М.Л.Лозинского ответное письмо».
МнОгОлюбезный друг, волшебник и поэт:
Ах, ТоТ велик в веках, чья лира грянет храбро
ГиМн, Воспевающий акростихи Констабра,
УзЛы Его «КЛ» и мудрый кабинет!
ЛаЛ и Топаз камней. Пуссен – автопортрет.
ИзОгНутое пси тройного канделябра.
По ЗвОнкому клинку – резьба: «Абракадабра».
С тИбЕтским Буддою бок о бок Тинторет.
КаНоПской лирницы уста, как ночь, спокойны,
Ей СнИтся древний плеск, ей снится берег знойный
РеКи, Струящейся, как вечность, где-то там.
ОгОнЬ суть теплится на самом дне печурки.
В еГо Мерцании загадочным цветам
УпОдОбляются картофельные шкурки.
В нашей программе не раз уже звучало имя Ахматовой, с которой Лозинского связывала многолетняя дружба. Что лежало в ее основе? Этот вопрос я задал Нине Ивановне Поповой, директору Музея Анны Ахматовой в Петербурге.
Нина Попова:
Это непростой вопрос, на который я в полной мере не знаю ответа. Я просто понимаю, что это – какая-то очень прочная, дружеская связь, которой в этом году, кстати, исполняется 95 лет. Напомню, они познакомились в 1911-м году. Я думаю, это было в связи с выходом «Вечера», у Лизы Кузьминой-Караваевой, на Манежной площади, у Преображенского собора, где наконец-то поставили мемориальную доску. Это было 95 лет назад, и если посмотреть по всем стихотворным сюжетам, по замечательному тексту прозы о Лозинском, то видно, что это была очень возвышенная и прочная дружба – даже судя по словоупотреблениям, обычно редким у Ахматовой, – «мой дорогой», «незабвенный», «образец мужества и благородства». В общем, сказанное – квинтэссенция человеческих качеств, которые она больше всего ценила в людях. Я думаю, что это была мужская дружба мужчины и женщины. Со стороны Михаила Леонидовича, видимо, в такой стилистике – преклонение перед Ахматовой. Кстати, в нашем собрании есть два автографа Михаила Леонидовича. Оба они датируются серединой сороковых. Это – первое издание «Божественной комедии» - имеется в виду «Чистилище», вышедшее в 44-м году. И текст такой: «Анне Ахматовой первый экземпляр смиренно вручает старый друг Лозинский». Даже по этой стилистике понятно, что тут есть что-то только Лозинскому свойственное. Я опять цитирую Ахматову, потому что когда она вспоминала его в стихах – даже в первых, 1910-х годов – «Высокий, свидетельствующий о духовно напряженной жизни». Следующий автограф – 45-го года, когда вышел «Рай» Данте, и Лозинский пишет Ахматовой: «Музе нашего века усердный труд приносит Лозинский». И вот опять та же стилистика – подношение коленопреклоненное. Это, видимо, особая стилистика их отношений – двух больших поэтов, двух литераторов, и мне кажется, что это то качество надежности и глубинной человеческой преданности, которое Ахматова очень ценила. Насколько я понимаю, ничто не омрачало те годы, когда они дружили – а дружны они были почти что 44 года, - никакие тени, никакие кошки не перебегали дорогу их отношениям.
Иван Толстой: Какими материалами о Михаиле Леонидовиче богат Ахматовский музей?
Нина Попова: На самом деле, их не так много. Есть шесть автографов стихотворений и переводов. Они пришли в музей от известного коллекционера Моисея Семеновича Лесмана. Если говорить об автографах, то это самое интересное. Есть книги из библиотеки Ахматовой, из семьи Томашевских (это тоже автографы на переводах «Чистилища» и «Рая», обращенные к чете Томашевских). Интересный экспонат - это маленькая сумочка, которая принадлежала Ахматовой и каким-то образом оказалась у Михаила Леонидовича. Сумочка называлась «Мифка». Я думаю, что название связано с тем, что это даже не сумочка, а что-то мифическое. Она такая плоская и маленькая, что туда можно положить что-нибудь не толще театрального билета. В этом смысле, она мифическая, потому что в ней ничего нельзя носить. Это деталь дамского туалета тех времен 1910-х, когда Ахматова ездила в Париж и привозила такого рода изысканные предметы. Она пришла к нам в музей от Ирины Витальевны Лозинской. И от нее мы еще получили портрет Ахматовой, который висел в кабинете у Лозинского. Портрет работы Тырсы, 1928-го года. Он разрабатывал целую серию, систему портретов, кинематографически, по кадрам расставленных. Ахматова потом подарила портрет Лозинскому, и теперь он к нам вернулся.
Иван Толстой: А рассказывают ли о Лозинском в Ахматовском музее?
Нина Попова: Я не могу сказать, что это обязательная часть экскурсионного рассказа сегодня, поскольку сценарий нынешней экспозиции такой, что места для сюжета о Лозинском почти нет. Единственное, что мы делаем, это стараемся привлечь к нему внимание под специальные даты, например в годовщину его смерти 31-го января 1955 года мы рассказывали об уже упомянутых отношениях между Лозинским и Ахматовой. Мы, например, показывали столовую в доме Ахматовой в Фонтанном доме, где бывал Лозинский в конце 20-х годов, когда он заходил к ней редактировать ее переводы писем Рубенса. Когда мы рассказываем о круге людей, которые составляли общество Ахматовой, то одним из первых имен всегда является Лозинский. В прошлом году была такая выставка, и был вечер памяти.
Иван Толстой: В 60- годы Анна Ахматова выступила по ленинградскому телевидению с воспоминаниями. Она озаглавила их «Слово о Лозинском».
Цитата: С Михаилом Леонидовичем Лозинским я познакомилась в 1911 году, когда он пришел на одно из первых заседаний Цеха поэтов. Тогда же я услышала в первый раз прочитанные им стихи. Я горда тем, что на мою долю вышла горькая радость принести и мою лепту памяти этого неповторимого, изумительного человека, который сочетал в себе сказочную выносливость, самое изящное остроумие, благородство и верность дружбе.
В труде Лозинский был неутомим. Пораженный тяжелой болезнью, которая неизбежно сломила бы кого угодно, он продолжал работать и помогал другим. Когда я еще в 30-х годах навестила его в больнице, он показал мне фото своего разросшегося гипофиза и совершенно спокойно сказал, «Здесь, мне скажут, когда я умру». Он не умер тогда, и ужасная, мучившая его болезнь оказалась бессильной перед его сверхчеловеческой волей. Страшно подумать, именно тогда он совершил подвиг своей жизни – перевод «Божественной комедии» Данте. Михаил Леонидович говорил мне: «Хотел бы видеть «Божественную комедию» с совсем особыми иллюстрациями – чтобы были изображены знаменитые дантовские развернутые сравнения – например, возвращение счастливого игрока, окруженного толпой льстецов». Наверное, когда он переводил, все эти сцены проходили перед его умственным взором, пленяя своей бессмертной живостью и великолепием. Ему было жалко, что они не в полной мере доходят до читателя.
Я думаю, что не все присутствующие здесь отдают себе отчет, что значит переводить терцины. Может быть, это самая трудная из переводческих работ. Когда я говорила об этом Лозинскому, он ответил: «Надо сразу, смотря на страницу, понять, как сложиться перевод. Это – единственный способ одолеть терцины, а переводить по строчкам – просто невозможно».
Из советов Лозинского-переводчика мне хочется привести еще один, очень для него характерный. Он сказал мне: «Если вы не первый переводите что-нибудь, не читайте работу своего предшественника, пока вы не закончите свою, а то память может сыграть с вами злую шутку».
Только совсем не понимающие Лозинского люди могут повторять, что перевод «Гамлета» - темен, тяжел, непонятен. Задачей Михаила Леонидовича в данном случае было желание передать возраст шекспировского языка, его непростоту, на которую жалуются сами англичане. Одновременно с «Гамлетом» и «Макбетом», Лозинский переводит испанцев, и перевод его легок и чист. Когда мы вместе смотрели «Валенсианскую вдову», я только ахнула: «Михаил Леонидович! Это чудо – ни одной банальной рифмы!» Он только улыбнулся и сказал: «Кажется, да». И невозможно отделаться от ощущения, что в русском языке – больше рифм, чем казалось раньше.
В трудном и благородном искусстве перевода Лозинский был для ХХ века тем же, чем был Жуковский для века XIX . Друзьям своим Михаил Леонидович был всю жизнь бесконечно предан. Он всегда и во всем был готов помогать людям. Верность была самой характерной для Лозинского чертой.
Когда зарождался акмеизм, и ближе Михаила Леонидовича у нас никого не было, он все равно не хотел отречься от символизма, оставаясь редактора нашего журнала «Гиперборей», одним из основных членов Цеха Поэтов, и другом нас всех.
Кончая, выражаю надежду, что сегодняшний вечер станет этапом в изучении великого наследия – того, кем мы вправе гордится, как человеком, другом, учителем, помощником и несравненным поэтом-переводчиком.