Иван Толстой: 2011 год был для него юбилейным. Исполнилось столетие со дня рождения. Но мы не забываем Виктора Платоновича и в праздники хотим помянуть его снова. Наш звуковой архив хранит множество выступлений Некрасова по самым разным поводам... Он был прекрасным публицистом. В чем его главный секрет? Лев Толстой считал бедой современной жизни утрату людьми способности различать добро и зло. Виктор Некрасов был осенен свыше обостренным чувство добра и зла. Все называли истинным рыцарем. Рыцарством дышит и его проза и публицистика. Можно только удивляться: он пережил сталинизм, войну, причем, в самом страшном из возможных мест – в окопах Сталинграда, прошел через задавленные страхом послевоенные годы - и остался чистым как ребенок, говоривший всегда только правду. Некрасов - мальчик из сказки о голом короле.
Некрасовский голос и манера говорить завораживают. Мягкий тембр, гибкие интонации. Он никуда не спешит, делает красивые паузы. Сейчас мало кто так говорит – торопятся. Некрасов не спешил, и его речь отражает, прежде всего, душевную одаренность. Задушевность стала большой редкостью. В современной быстрой жизни – это понятие, похоже, принадлежит факультету ненужных вещей. Но именно она делает голос и его владельца писателя Виктора Некрасова таким неотразимо обаятельным.
Сегодня мы подобрали такие выступления Виктора Платоновича, где он рассказывает и рассуждает о самых разных вещих – о войне, особенно об исторической памяти народа. Его мучают безвкусица и казенщина, а по сути, бесчувственность советской власти к памяти погибших. Некрасов чтит память и павших врагов, это высокий гуманизм: великодушие – добродетель, почитавшаяся ещё в древнем Риме.
Но ни в одном выступлении вы не услышите пафоса, нравоучения. Простота и прекрасная ясность, ирония и юмор.
Красная звездочка. Фрагмент из программы Льва Ройтмана ''Советский Союз: события, проблемы, суждения''. Эфир 9-го сентября 80-го года.
Виктор Некрасов: Как-то в Сталинграде, когда война там подходила уже к концу, мы с моим другом разведчиком Ваней Фищенко сидели в моем блиндаже и пили что-то крепкое. На передовой была передышка.
— Знаешь, о чем я мечтаю? — сказал вдруг Ваня.
— О чем?
— Об окошке. Чтоб в твоем блиндаже да еще и окошко было.
— Окошко?
— Ну, да. Сидели бы вот так с тобой, пропускали бы по маленькой и поглядывали бы в окошко. А там жизнь. Люди ходят, девушки.
— Он глянул на часы. — Через час мне в разведку. Вылезу из твоего блиндажа, а там… Никаких девушек.
Случилось так, что мы оба остались живы. И окошко, когда кончились в Сталинграде бои, я прорубил-таки и стало действительно очень симпатично — иногда пробегали мимо очень славные связистки, медсестрички.
В те дни, когда пробито было первое окошко и воевать было уже не с кем, я сел и написал письмо самому главному архитектору Советского Союза, товарищу Алабяну (я сам был когда-то архитектором). Давайте, — писал я, — сохраним передовую такой, какой она была, со всеми ее окопами и землянками, — чтоб знали потомки, как нелегко нам тут было, — а где-то между нашими и немецкими позициями воздвигнуть памятник или обелиск. Ответ последовал любезный — подумаем, взвесим, решим, спасибо…
Через тридцать лет после этого письма, я с другом постарался найти хоть что-нибудь, напоминающее те окопы. В кармане у нас была бутылка водки. Окопов мы так и не нашли. Устроились где-то у какой-то воронки (будем считать, что от бомбы). Только раскупорили бутылку, как возник вдруг молоденький офицер и строго сказал, чтобы мы прекратили бесчинство, что здесь не кабак, здесь люди кровь проливали.
— И мы в том числе, — ответил мой друг. — Потому и пьем.
Лейтенантик смутился, и больше мы его не видели.
Прошло еще сколько-то лет, Мать-Родина отдалилась от меня навсегда. А я опять на передовой. Другой уже. Здесь тоже лилась кровь. И приезжают сюда старики на автобусах и бродят, что-то вспоминают.
Форт Во… Знаменитый форт Во под Верденом. Сижу на бронированном колпаке пулеметной точки. Тишина… Только жаворонки где-то в вышине. С этим самым Во, Дуамоном, Сувиль, Морт-Ом я знаком еще с детства. По журналу ''Природа и люди'' за 1918 год, где писалось про Верден и было много страшных фотографий. Я разглядывал их, читал военные сводки и тогда мальчишкой, гордился победой французов.
Сейчас, уже не мальчишкой, я, задавал себе вопрос — горжусь ли я победой в Сталинграде?
Да, горжусь. Да, в Сталинграде Гитлер впервые крепко получил по зубам. И там, тогда, в далеком 43-м году, нам действительно казалось, что своей победой мы приблизили тот час, когда восторжествует во всем мире свобода и правда. И мы гордились своей красной звездочкой на пилотке.
Тогда, когда мы ею еще гордились, приходил в мой полк со своими саперами, помогать моим, младший лейтенант Николай М. из дивизионного батальона. Потом, уже на Украине, когда я из полка перешел в этот самый саперный батальон, мы с ним крепко сдружились. Он был хороший, смелый, умный парень…
Потом война разлучила нас — меня вторично ранили, валялся в госпиталях, демобилизовался. Он воевал еще с японцами. Потом встретились. Лет через десять уже. Я стал, к своему собственному удивлению, писателем. Он кончал Военно-инженерную Академию. Выпили, вспоминали друзей и опять расстались. На этот раз уже навсегда. Последнее письмо от него я получил откуда-то из-за границы. ''Жив-здоров, обучаю саперному делу офицеров некоего соседнего государства. За хорошую работу мне здешний король даже машину подарил…'' Ай да Николай, — порадовался я, — того и гляди, генералом еще станешь.
Какие по соседству у нас тогда короли были? Только афганский. Тот самый, которого потом Дауд свалил.
…Разворачиваю ''Фигаро'' за 10 июня этого года. Статья Тьерри Дежардена. В ней рассказывается о некоем советском генерале, инспектировавшем предместье Кабула. Он был в ''жиле пар балль'', но пуля партизана–снайпера поразила его в рот.
Я не в силах произнести фамилию этого генерала, но это — та же фамилия. Та, в статье, и моего Николая…
Еще в школе нас учили, что есть войны справедливые и несправедливые. Но никто никогда не говорил нам о войнах позорных. А они есть. Финская война 40-го года — позор для победителя. Та, в которой участвовали мы — я, Ваня Фищенко, Николай — была тяжелой, страшной, но не позорной. Мы защищались. А сейчас?
Тело генерала, очевидно, положили в цинковый гроб, погрузили на самолет и… И не будет военных оркестров, не будет траурной рамки в газетах. Никто ничего не узнает. Все глухо в нашей стране. Никакого окошка.
Но где бы, кто бы в неведомой этой могиле ни лежал — мой друг или однофамилец его, — я склоняю голову. Ты солдат, ты давал присягу, тебя обвинить трудно; но звездочка, та самая звездочка, которой мы, Николай, так с тобой гордились… Чем отличается она сейчас от свастики, ненавистной свастики, которая казалась нам тогда символом всего самого страшного на земле?
А может быть, где-нибудь возле Кабула, тоже есть какой-нибудь курган, где плохо вооруженные люди защищают, как мы когда-то в Сталинграде, свой дом, своих отцов, своих матерей, детей от тех, кого мы вынуждены называть сейчас не солдатами, а оккупантами? И в той могиле, на которую мне не суждено положить цветы, лежит оккупант… Мне тяжело, как никогда. И стыдно за красную звездочку. Она стала звездой позора.
Иван Толстой: Виктор Некрасов, запись 80-го года. Виктор Платонович упомянул, что до войны успел поработать архитектором. Неудивительно, что в Париже он мечтал встретиться с Ле Корбюзье. Запись 85 года.
Виктор Некрасов: 20 лет тому назад в волнах Средиземного моря нашел конец один из величайших архитекторов современности Ле Корбюзье. Было ему под 80. Мне посчастливилось с ним встретиться за 4 месяца до его трагической гибели. Переводчицей у нас была Ольга Леонидовна.
- Завтра в 11 вас примет Корбюзье. Я только что звонила ему, и он разрешил прийти к нему завтра ровно в 11 в его мастерскую на Рю де Севр.
Мы с Андреем Вознесенским зашли в хмурый, неприветливый, замкнутый городскими стенами двор, поднялись по такой же мрачной лестнице на второй этаж и попали в узенький коридор-прихожую. Кто-то, сидевший там, попросил нас минуточку подождать, вышел, потом вернулся и сказал:
- Пожалуйста, вас проcят.
Из-за стола навстречу нам поднялся Корбюзье. У Корбюзье большое умное лицо с резкими складками возле рта, редкие, гладко зализанные назад седые волосы, очки в толстой оправе и очень большие, с длинными, сильными пальцами руки. Он немного глуховат, переспрашивает, больше любит говорить, чем слушать. К нам отнесся с большим вниманием, но без особого любопытства. После первых общих фраз я задал вопрос, помнит ли он нашу переписку 30-х годов, переписку с молодыми советскими студентами, которые клялись ему в честной любви и задали ему несколько вопросов, на которые он любезно и очень интересно ответил? Нет, он не помнит ничего.
Тогда я поинтересовался тем, как он смотрит сейчас на один из своих ответов, в котором он говорил, что его нисколько не интересует архитектура церквей, что надо заниматься архитектурой и планировкой городов, что это куда важнее, а теперь вот он создал капеллу Раншан и Доминиканский монастырь Сан-Мари де ла Туретт. Чем это можно объяснить? Он прямого ответа не дал, а стал говорить о том, что проблема современного города до сих пор не решена, что любой большой город не в силах выбраться из тупика, в который его загнал автотранспорт, и что цель его жизни - вывести город из этого тупика.
Я сказал о Советском Союзе, где идет сейчас грандиозное жилищное строительство и где его талант и знания могли бы очень пригодиться.
- Нет, - сказал он решительно, - я трижды просил у Сталина разрешение работать у вас или, хотя бы, приехать к вам, и трижды он мне отказал. Но Сталина уже нет. А у меня времени нет, я не могу ждать 30 лет, с этим тоже надо считаться. Я не молод, я поставил перед собой определенные задачи и должен их выполнить, на остальное у меня не хватает времени.
Разговор постепенно стал выдыхаться, и мы - шел уже второй час нашего визита - чтобы оживить его, попросили разрешения сняться вместе с ним. Он категорически отказался:
- Нет, нет, я ни с кем не фотографируюсь.
И после краткой паузы добавил:
- Вместо этого я вам лучше...
Он взял листок бумаги и быстро, двумя-тремя штрихами, нарисовал модюлер. Это придуманные им архитектурные пропорции, связанные с пропорциями человеческого тела, нечто вроде золотого сечения. Графически это фигура человека, пресеченная на разных уровнях горизонтальными линиями, членящими фигуру человека на определенные взаимозависимые отрезки. Он нарисовал человека, подписался своим знаменитым ''LC'' и преподнес мне. Потом хитро взглянул на Андрея Вознесенского, и вместо человека нарисовал орангутанга. Андрей торжествующе посмотрел на меня: обскакал.
На прощение он вдруг потрепал меня за чуб и сказал с той же лукавой улыбкой, какая у него появилась, когда он рисовал орангутанга:
- Когда-то у меня такие вот волосы были. А теперь...
Он рассмеялся и, слегка подталкивая нас в спину, проводил до выхода:
- Спасибо, что пришли. Не обижайтесь на меня - мне еще так много надо успеть сделать.
Иван Толстой: Следующая тема – кино. В мюнхенской студии Свободы программу ведет Владимир Матусевич. 75-й год
Владимир Матусевич: Встретив Виктора Некрасова, я сразу же вспомнил об одной статье, которая была опубликована в журнале ''Искусство кино'' 16 лет тому назад, была чрезвычайно скромна по внешним своим, что ли, масштабам, амбициям и, вместе с тем, тогда, 16 лет тому назад, произвела на меня и на всех тех, кто в те годы, в конце 60-х годов, начал интересоваться советским кинематографом, впечатление поистине разорвавшейся бомбы. Дело в том, что даже в те далекие либеральные годы статья эта ну не лезла ни в какие ворота своей удивительной резкостью, прямотой, тем великолепным спокойствием, с которым автор отвергал все и всяческие оглядки на авторитеты, на устоявшиеся каноны, разрешения, запреты. В общем, автор в самом начале оговаривал, что он просто будет говорить о двух фильмах, о двух новых советских картинах, которые он увидел и которые показались ему достойными разговора. И автор нисколько не претендовал на то, чтобы выступать в качестве теоретика. А по сути дела этот простой, бесхитростный рассказ о его субъективных впечатлениях, о двух просмотренных советских новых картинах, перерос в исключительной важности разговор о кардинальной, узловой проблеме советского кинематографического процесса, проблеме, которая была актуальной и тогда, в 59 году, и столь же актуальной остается сегодня.
И именно поэтому я хотел бы, Виктор Платонович, с вами об этой статье поговорить. Статья называлась ''Слова великие и простые''. Журнал ''Искусство кино'', его сотрудники и редактор, очевидно, сами трепетали от ужаса, печатая эту статью, что явствует уже из такого коротенького предисловия, где сразу же заявляется, что редакция не разделяет оценок фильма ''Поэма о море'', которые дает в своей статье ''Слова великие и простые'' товарищ В. Некрасов, который осмелился посягнуть в этой статье на наследие гениального, великого, всеми признанного (после смерти Сталина) Александра Довженко, осмелился посягнуть на фильм, который, что ни говори, был удостоен Ленинской премии. Это был первый советский кинофильм, удостоенный Ленинской премии. Правда, надо сразу оговорить, что премией был удостоен посмертно Довженко, который, и это тоже справедливости ради стоит подчеркнуть, в общем-то, не был ответственен за фильм, за конечный продукт.
Виктор Некрасов: Солнцева делала.
Владимир Матусевич: Да, это был его сценарий, который был сделан Солнцевой, которая, как это часто бывает, сочла, что раз она была женой режиссера, то ей и все карты в руки для того, чтобы сделать фильм по оставшемуся после его смерти сценарию. Вы, с одной стороны, судили о произведении великого мэтра, удостоенного Ленинской премии, удостоенного таких цитируемых вами в вашей статье тогда оценок, как, скажем, оценка Алексея Суркова - ''фильм озаряет вас светом мудрости'', оценка Сергея Герасимова - ''это наслаждение и роскошь ума, как говорил Белинский о литературе'', оценки Николая Тихоновна — ''сделано огромное и нужное для советского искусства дело''... И вот вы решительно не согласились с этим апофеозом и, более того, с дерзостью неимоверной противопоставили этому фильму, в качестве положительной альтернативы, скромный, по формальным советским критериям, фильм незаметного режиссера, фильм Марлена Хуциева ''Два Федора''. Как возникла идея этой статьи?
Виктор Некрасов: Погожева, реактор журнала ''Искусство кино'', приехавшая в Киев для того, чтобы заказывать разные статьи киевским писателям по поводу того и того в кино, и обратившаяся ко мне с просьбой:
- Не можете ли вы написать статью по поводу кого-нибудь из молодых режиссеров?
Я сказал:
- С готовностью. Как раз я недавно посмотрел картину Хуциева ''Два Федора'', хочется о ней поговорить.
- Ладно, - сказала она.
И дальше не знала, что, в общем, ей пришлось действительно проявить мужество Александра Матросова - затыкала ли она амбразуру своей грудью, я не знаю, но она вела себя достойно. Когда статья была написана, а написана она была не так, как она хотела, не просто рассказ о молодом режиссере, который становится на ноги (это неинтересно писать), а какой-то спор, какая-то попытка разобраться в вопросах кино, когда она прочитала статью в том виде, в каком она появилась, она несколько испугалась. Но не попятилась, надо одеть ей должное, и, несколько растерявшись, сказала:
- Мы напечатаем статью.
Я сказал:
- Только, пожалуйста, не выбрасывайте ни одного слова.
Она сказала:
- Не выбросим, но мы позволим себе тут же, в номере, дать ответ, устроим такую маленькую дискуссию, беседу по поводу этого дела.
И вот в № 5 за 1959 год появилась моя статья ''Слова великие и простые'', и ответ - тут же - кинокритика Варшавского. И был мобилизован еще, поскольку Довженко — украинец, украинский мастер, крупный наш поэт украинский Максим Рыльский, который, к моему удивлению, хотя он и был дружен с Довженко, решил выступить против меня и против того, что я написал.
Тут, между прочим, у меня будет попутно вопрос. Я знаю реакцию на эту статью в виде других статей, потому что, как ни странно, эта статья вызвала водопад статей, гораздо больший, чем вызвала ''В окопах Сталинграда''. Я даже порылся в каких-то библиографиях и увидал, что статей об этой статье гораздо больше, чем об ''Окопах Сталинграда''. В основном, конечно, меня били со всех сторон и в разных выражениях (''поднял руку...''), и били меня не только в статьях, но и на партсобраниях, и потом мне все это вспоминалось. Но мне очень интересно, какой резонанс она вызвала у вас, допустим, у ваших друзей в то время, кроме того, что вы сказали, что это ''бомба''? Мне очень интересно.
Владимир Матусевич: Насколько я помню, статья эта произвела на нас огромное впечатление. Во-первых, потому что мы просто не привыкли, мы не знали, что можно мыслить и писать вот так, на таком уровне, с такой мерой честности, абсолютного отрицания всех и всяческих компромиссов, согласовывания и увязки со всякими авторитетами, со всякими табу и полу-табу. И — вдруг - такая абсолютная освобожденность мысли, удивительная ее простота, ясность, недвусмысленность.
А второе - дело в том, что тогда, в 59 году, она неизбежно ассоциировалась в нашем сознании с качественно новыми веяниями в том, что происходило в советском кинематографе. Мы были достаточно (''мы'' - я говорю мое поколение, мне было 23 года, когда я прочитал эту статью) уже взрослы для того, чтобы помнить советское киноискусство уровня ''Падения Берлина'', ''Сталинградской битвы'', ''Кубанских казаков'', и, вместе с тем, мы были достаточно молоды, чтобы с жадностью неимоверной впитывать в себя то удивительное, новое, что принесли фильмы ''Летят журавли'', ''Дом, в котором я живу'', и даже более скромные фильмы, где просто-напросто, к нашему неимоверному изумлению, показывались обычные московские улицы, обычные советские квартиры, люди говорили о повседневных своих делах и заботах почти так же, как мы взаправду говорили во всамделишной своей жизни. Это было так фантастично для нашего поколения, что для нас это было чудом. Может быть, многим из нас трудно было сформулировать и осознать в каких-то рациональных категориях... Вот для нас это все оказалось сформулированным и определённым с удивительной ясностью, прозрачностью и четкостью в вашей статье. Мы поняли сразу этот конфликт, непримиримый конфликт между словами ''великими'', то есть этой слюнявой патетикой, которой нас кормили, потчевали до второй половины 50-х годов, и искусством простым, ёмким, как сама жизнь.
Виктор Некрасов: Интересно то, что именно сейчас, здесь, за этим столом я услыхал то, что мне совершенно необходимо было узнать 16 лет тому назад.
Иван Толстой: Виктор Платонович об Испании его молодости. Запись 78 года.
Виктор Некрасов: Для моего поколения Испания, главным образом, это не Дон Кихот (Дон Кихот - это детство), и даже не картины, а, в общем-то, гражданская война. Для нас двадцати с чем-то летних — 1936-39 годы были более испанскими, чем внутрисоветскими, как ни странно. Эти страшные годы мы жили Испанской войной, мы были ярыми, конечно, республиканцами, мы ненавидели Франко и всех фалангистов лютой ненавистью. ''Но пасаран'', ''Пассионария''... И для меня сейчас, когда я попал в Мадрид, возникли в памяти все эти названия, которые я помню даже по этим маленьким планчикам, которые во время обороны Мадрида публиковались в газетах - река Мансанарес, которая была фронтом между франкистами и республиканцами, Университетский городок, Карабанчель-альто, Карабанчель-бахо, Дон Веласкес - все это, так сказать, у меня всплыло сейчас, когда я попал, в частности, в Мадрид. Оказавшись в Испании, я начал - только начал - понимать, что не все было так, как нам представляли в те годы - героические республиканцы и жестокие убийцы-франкисты. Франко для меня, как и тогда, и сейчас является, конечно, диктатором, человеком, который позволял себе делать то, что позволяет себе диктатор. Но, как выяснилось, диктатура эта, в общем-то, высказываясь несколько юмористически, по сравнению с нашей диктатурой, это более или менее детский сад.
Я встречался сейчас в Испании с одним, так называемым, ''испанским ребенком'', вывезенным шестилетним мальчиком, а сейчас ему уже крепко за сорок, который мне рассказывал об ужасах франкистской диктатуры, правда, скажем прямо, последних десяти лет. Он вернулся в 1959 году из Москвы, он учился в Москве. Он говорит: ''Я все время получал газету ''Правда'' по почте и, как бывший советский человек, не хотел отрываться от жизни советской и мог ездить в любую страну, куда мне когда заблагорассудится''.
Но я возвращаюсь к 37-38 году. Как раз в 37 году я кончил институт, но учился еще в театральной студии, и наш театр гастролировал в Днепропетровске. Я помню это лето, помню, как на станах были вывешены газеты с сообщениями о Тухачевском, обо всех этих страшных событиях, которые мы, конечно, переживали. Но параллельно с этим мы играли пьесу не ахти какого крупного и талантливого драматурга Мдивани, которая называлась ''Альказар'', в которой я играл одну из самых маленьких ролей - фашистского франкистского офицера (для чего рисовал углем усики, чтобы придать себе испанский вид), который ведет на расстрел, ни больше, ни меньше как Гарсиа Лорку. Сейчас я попал в этот самый Альказар, через сорок лет, в Толедо. Альказар - это крепость еще времен Карла V, это громадная крепость. Все Толедо на таком холме, окруженном рекой, и на самом возвышенном месте находится Альказар, в которой в годы гражданской войны была пехотная школа. И вот в самом начале войны республиканцы окружили находившихся там франкистов и в течение почти трех месяцев осаждали этот Альказар. Как выяснилось, в общем, героизм был, скорее, на стороне франкистов, потому что они, меньше тысячи человек и пятьсот женщин и детей, которые находились в подвалах, сопротивлялись против нескольких тысяч довольно хорошо вооруженных, с авиацией, республиканцев.
И должен сказать, что я, будучи антифашистом и до сих пор, я с некоторым уважением посмотрел на эту горстку людей, которые в почти начисто разрушенной крепости сопротивлялись до последнего, были потом освобождены франкистскими войсками, и сейчас это считается одной из героических страниц гражданской войны. Там есть эпизод, который, в общем, на меня произвел впечатление. Комендант Альказара, пожилой полковник, в один из самых первых дней получил ультиматум от республиканцев по телефону, что если вы не сдадите в течение 10 минут Альказар, мы расстреляем вашего сына, вот он, находится рядом с нами, передаем ему трубку. Произошёл такой диалог между сыном и отцом:
- Здравствуй сын! Что ты можешь мне сказать?
- Мне сказали, что если ты не сдашь крепость, меня расстреляют.
Отец отвечает:
- Помни об Испании, помолись Богу, и со словами ''Да здравствует Испания!'' иди на смерть.
- Папа, я тебя целую, - сказал сын.
- Я тебя тоже.
На меня это, в общем, произвело впечатление. Я скажу, почему. Потому что, в общем-то... Не будем сейчас разбираться, кто прав, кто виноват в этой страшной гражданской войне. Поскольку Франко пользовался поддержкой Гитлера, конечно, он и мой враг. Но, с другой стороны, все, связанное с республиканцами, связано со Сталиным. Сейчас я так просмотрел то, что мы писали о гражданской войне тех времен. Говорится, что мы помогали оружием, что танкисты и летчики наши были, но не говорится о том, что, в основном, там были, они тогда назывались не кэгэбисты, но это была совершенно определенная категория советников, которая сеяла некую смуту, скажем так. И то, что в республиканском лагере была в течение этих трех ГЕРОИЧЕСКИХ лет, потому что все-таки для нас Интернациональные бригады, тот же Хемингуэй и масса великолепных людей, которые отдали свои жизни за, в общем-то, какие-то фальшивые идеи, это все-таки очень многое значит.
Но я понял, что об этой войне гражданской нам, советским людям, так болевшим душой за республиканцев, сейчас надо очень много почитать, узнать и увидеть. Поскольку для меня, человека, воевавшего в Сталинграде, одной из ран сталинградских является монумент Вучетича на Мамаевом кургане, эта стометровая женщина с мечом, на тех местах как раз, где я заведовал обороной, где были ''мои'', как я говорил, окопы, мне было очень интересно увидеть как же эту гражданскую войну попытались испанцы увековечить. Я не буду говорить... Одни говорят, что это инициатива Франко, возможно, и Франко, вероятно даже его инициатива... Но там сделан некий мемориал, недалеко от Эскуриала, на холме очень высоком, в скале вырыт храм, а на самой скале (тоже гигантских размеров, поэтому я говорю о каких-то параллелях со Сталинградом) вооружен крест, который виден за сотни километров. Должен сказать, что, в общем-то, эти тоталитарные режимы они, конечно, любят монументальность, размеры, и нужно сказать, что тут испанские архитекторы и скульпторы тоже пошли по линии гигантомании. Но это производит очень сильное впечатление. В складе вырыт храм, где от пола до потолка, метров 30, это все в скале, сделанное красиво, с каким-то определенным настроением, все это в полумраке...
И, что меня поразило, и, опять-таки, некая разница с нами. Для нас, например, каждый белогвардеец, будь это Деникин, Колчак, Шкуро или простой солдат, он - враг до сих пор остался. Та система, франкистская система, они решили поставить памятник всем погибшим на этой войне, воевавшим по эту и по другую сторону. И поскольку Испания, и франкисты особенно — католики, то все это построено на церковно-религиозном начале. Никакого оружия, никаких автоматов, никаких воспоминаний о войне в этом монументе нет. Иисус Христос, Дева Мария, гобелены старинные громадные каких-то веков, путь Христа... В общем, какое-то желание объединить свой народ под религиозным, христианским началом. И, должен сказать, что меня, антифашиста, антифранкиста, меня это тронуло - объединить погибших под одной плитой.
Иван Толстой: Об одном новом писателе. Программа ''Культура'', 30 апреля 79 года.
Виктор Некрасов: В одной из наших передач мы говорили о совещании молодых писателей в Советском Союзе, в Москве. Как всегда в ''Литературной газете'' подводится некий итог и есть такая большая редакционная статья, подписанная ''Литератор'', ''О продолжительном герое советской литературы'', из которой я только позволю себе привести несколько строчек.
''За последние годы наша многонациональная литература создала целую галерею положительных характеров, достойно продолжавшие славные традиции советской классики...''
Конечно же, кончается эта статья очень ценной цитатой из доклада товарища Брежнева Леонида Ильича. ''В отчетном докладе ЦК КПСС к ХХV Съезду партии Л.И. Брежнев назвал советского человека ''важнейшим итогом прошедшего 60-летия''. Напомним, что генеральный секретарь ЦК КПСС следующим образом охарактеризовал главные черты его облика. ''Человек, который сумел, завоевав свободу, отстоять ее в самых тяжких боях...''
И вот фраза, которую я хочу подчеркнуть, это я уже говорю:
''Человек, который, пройдя все испытания, сам неузнаваемо изменился, соединил в себе идейную убежденность и огромную жизненную энергию, культуру, знания и умение их применять''.
Прошу запомнить эту фразу.
Теперь я, как ни странно, позволю себе прочить кусочек из одного своего рассказа, который когда-то предлагался в серии моих ''Камчатских очерков'' ''Новому миру'', но, в силу целого ряда понятных обстоятельств, напечатан в ''Новом мире'' не был. Рассказ называется ''А этот?''. Он является ответом на другой рассказ, который называется ''Правильный парень''. Там речь идет о таком Толе Побеленко - морячке, с которым я встретился на Камчатке, очень хорошем и очень правильном парне, который мне полюбился. Дальше идет рассказ ''А этот?''
''Того, другого парня, я встретил в Москве на Красной площади в день, когда в газетах сообщили о выносе тела Сталина из Мавзолея. Вокруг Мавзолея толпились люди, человек 300-400, а, может, и больше. Я шел по Никольской и, увидев толпу, подошел к Мавзолею. Кто были эти люди? Зачем сюда пришли? Сейчас люди просто стояли у Мавзолея и не расходились. Говорили, негромко и очень убежденно, о Сталине, о себе, о прошлом, о будущем, о мертвых, о живых... Одни возмущались, что Сталина вынесли, другие вообще говорили, что не надо было его класть рядом с Лениным. И тут я увидел этого паренька. Худенький, бледный, с горящими злыми глазами, какой-то весь напряженно-одухотворенный, неземной, он стоял в окружении людей старше его по возрасту и говорил очень спокойно, медленно, точно взвешивая каждое слово:
- Мы вам не верим. Ни одному слову не верим. Всем, кому больше 30 лет, мы, 20-летние, не верим. У вас, возможно, есть и заслуги, вы неплохо воевали, а мы не воевали вовсе и войны не знаем, но и это вас не оправдывает. Вы хорошо воевали потому, что перед вами был враг, который хотел вас убить и покорить. Теперь такого врага с наведенным на вас автоматом нет. Теперь вы сами себе враги. Сами себе, так как сами себя обманываете, и нас обманываете, всех обманываете.
- Какое право ты имеешь так говорить, щенок? - обиделся кто-то из толпы. - Ты и жизни-то не видел.
- Кое-что уже увидел, поверьте мне. Своего отца видел. Он считает себя порядочным человеком. И, действительно, никого не убил и ни на кого не донес. Но всю жизнь он лгал. Лгал мне, моим товарищам, маме, себе. Лгал, когда восхвалял Сталина, когда о 37 годе говорил ''лес рубят - щепки летят'', лжет и сейчас, когда о Сталине говорит ''убийца миллионов'', а о себе, что ''всю жизнь вынужден был молчать, хотя хотелось кричать''. Ложь все это. Никогда он кричать не хотел, ни тогда, ни сейчас.
Все это говорилось медленно, с паузами, без всякой экзальтации, с упрямством человека, которого ни в чем не убедишь. Его перебивали, задавали вопросы. Он упрямо повторял:
- Не убеждайте меня, что вы хорошие, - я вам не верю. Вы сами меня к этому приучили. Я еще молод, мне 20 лет, я студент, буду математиком. Но мне важнее быть человеком, и я им буду, и сделаю все, чтобы вам противостоять, всем, кому больше 30 лет и кто остался жив.
Его никто не поддерживал. Вокруг стояли люди старше его, разные люди - за Сталина, против Сталина - но все без исключения были против него, против этого молодого человека.
- Ну, хорошо, ты нас, стариков, осуждаешь, - сказал кто-то из наиболее миролюбивых. - А вы, 20-летние, какова ваша положительная программа?
Парень прямо посмотрел в глаза спрашивающего и сказал:
- Ее пока нет, и в этом вы тоже виноваты.
С тех пор прошло три года, но я с тех пор слышу его голос, вижу его злые, черные ненавидящие глаза. Не скрою, меня покорила тогда его прямота и искренность, и в то же время мне было страшно за него, за этого 20-летнего юношу, переполненного до отказа злобой и ненавистью''.
Это было написано где-то в 64 году. Сейчас 79-й. И хотя, как я пишу в этом рассказе, я этого парня больше никогда не видел, я могу сказать, что я с ним встретился. Я встретился с парнем, которому тогда было 20 лет и который думал то же самое, что думал тот паренек у Мавзолея Ленина. Я встретился с Владимиром Буковским. Ему тогда было 20 лет, и тогда он также негодовал, также не понимал, также не верил нам и нашему поклонению. И оказалось, что Володя Буковский умеет улыбаться, умеет смеяться, умеет веселиться и, в то же время, он остался до сих пор таким, каким я увидел его в другом пареньке, 20-летнем, в те годы. И я сейчас возвращаюсь к тому, с чего начал, - со слов Леонида Ильича Брежнева, который сказал о советском человеке, о положительном герое. Повторяю ту фразу:
''Человек, который, пройдя все испытания, сам неузнаваемо изменился, соединил в себе идейную убежденность и огромную жизненную энергию, культуру, знания и умение их применять''.
Все это относится к Володе Буковскому. И вот этот самый человек, который называется ''важнейшим итогом прошедшего 60-летия», он же Владимир Буковский - да, это, вероятно, важнейший итог прошедшего 60-летия. Я совершенно искренно считаю, что советская власть, в силу своих страшных обстоятельств, воспитала вот таких вот стойких, умных, серьезных, культурных людей, и идейных, потому что Володя Буковский - человек глубоко идейный и глубоко культурный. И то, что он выучил в тюрьме (он довольно долго, правда, в ней сидел и в лагере) английский язык, на которым он совершенно свободно объясняется, - признак той самой культуры, о которой говорит товарищ Брежнев.
И, наконец, третье, что мне хочется подчеркнуть именно в связи с выходом книги Володи Буковского, я уже в своей предыдущей вещи писал об ужасах наших тюрем, лагерей, но они к тому же родили писателя, родили Эдуарда Кузнецова, прекрасного писателя (именно писателя). И вот то же самое я должен сказать и о Володе Буковском. Откровенно говоря, я немножко волновался, когда узнал, как он сидит там, в Англии, материала, как говорится, много, но надо уметь это донести. И, нужно сказать, Буковский донес. Это книга, от которой невозможно оторваться. И потому, что вырисовывается облик самого автора, что очень важно и интересно, и нашел он какой-то определенный ракурс, и о каких-то вещах он пишет, о которых мы не знали, даже прочитавши так много о лагерях и тюрьмах. Я хочу, как писатель старшего поколения, представить нового молодого писателя Владимира Буковского нашему советскому читателю. Трудно достать его книгу, но, если достанете, не пожалеете.
Иван Толстой: Обсуждается книга Кирилла Хенкина ''Охотник вверх ногами''. Та же парижская студия нашего радио на авеню Рапп, 29 июня 80 года. Ведет беседу Сергей Юрьенен.
Сергей Юрьенен: А что, по вашему мнению, Виктор Платонович, самое интересное в этой книге?
Виктор Некрасов: Я должен сказать, что, в отличие от многих, я не люблю шпионских книг. А эта книга, я бы не назвал ее шпионской в том смысле, в каком обычно мы это понимаем. Это все книги, которые рассказывают или какой-то увлекательный сюжет, или какие-нибудь отдельные потрясающие примеры шпионской техники, выучки, проказы и тому подобное. В этой же книге Кирилла Хенкина, которую я прочитал дважды и с громадным интересом, я пытался разобраться, чем же, в общем, советская система отличается от других систем. Не будем говорить, что безжалостностью и так далее, но есть два момента, которые меня потрясли и которые мне были совершенно неожиданны.
В этой книге меня удивили две вещи. Первая - это конец карьеры Абеля (я буду говорить Абель, потому что он известен как Абель), совершенно неожиданный для меня и, возможно, и для самого Абеля. Это то, что он должен был принести себя в жертву и принес, то есть он шел сознательно на верную смерть. В силу каких-то мне непонятных движений ума или чего-то другого, что-то в политике секретной разведческой службы в Советском Союзе изменилось и оказалось, что такая категория шпионов-идеалистов им не нужна. Но сохранить миф об этом разведчике с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками, к которым, может быть, и можно отнести Абеля, сохранить этот миф они поручили Абелю. И тот, кто прочтет книгу, увидит, как это противоестественно и страшно, но произошло - он сам вынужден был отдаться в руки американской разведки. И, не зная, что подвернется потом Пауэрс, на которого его обменяют, он пошел на смерть. И тут, как ни странно, этот советский шпион, разведчик (я к ним никогда симпатии не питал, я не Юлиан Семенов), вызвал у меня горячий интерес, чтобы не сказать больше. Это - первое.
Сергей Юрьенен: Тот период, о котором говорил Виктор Платонович, был в жизни Абеля поистине взлетом, апогеем, но меня больше потрясли станицы, посвященные доживанию Абеля, обмененного на Пауэрса, в Москве, вернее, в Подмосковье, на маленькой дачке, где бывший легендарный полковник отдался садоводческой деятельности и починкам своего постоянно протекающего деревенского туалета.
Виктор Некрасов: Я в карманах советской разведки не копался, но, кажется, она не очень жмется, когда надо оплатить какие-то расходы, пока человек нужен. И вот в этой системе, которую как раз очень раскрыл мне Хенкин, я увидал то страшное, как выбрасывают, как говорили когда-то, ''как выжатый лимон'', человека, который столько сделал для своей страны, пусть в органах разведки. Для меня один эпизод оказался, может быть, самым сильным в этой книге. Это когда Абель, уже живя у себя на даче, роется он в огороде и там какие-то цветочки разводит, у него заболела жена, и он обратился к своим бывшим начальникам с просьбой, чтобы они помогли ему достать в закрытом магазине КГБ (за его, конечно, деньги) немножко игры для больной жены. Начальство ответило:
- Пишите докладную на имя Юрия Владимировича Андропова, я поддержу. Но, учтите - не больше 200 грамм.
Я как-то даже похолодел - 300 грамм пожалели для Абеля, который рисковал своей жизнью! Его награждают орденом и дают ему ценный подарок, часы ''Полет''. И товарищ, который вместе с ним получал такой же ''Полет'', сказал:
- Видать, у них часы затоварились.
Иван Толстой: И завершить программу хочется выступлением человека, много лет проработавшего бок о бок с Виктором Платоновичем. Это актер и звукооператор Анатолий Шагинян. 16 июня 91 года он участвовал в программе памяти Некрасова и назвал свое выступление - ''Необходимость в Некрасове''.
Анатолий Шагинян: Сегодня нужда в Некрасове для русских даже больше, чем прежде, так как он обладал качеством, которое мы теряем со скоростью света, - он жил, не напрягаясь сам и не напрягая других. То есть жил, я бы даже сказал, воспитанно, благородно. Мы держим речи сегодня, держим позы, то есть кривляемся. Мы беспощадны в сарказме и в гневе, напрягаемся, а наше напряжение передается ближнему. Вот я говорю о нем и боюсь - вдруг он сейчас обругает, на смех подымет, скажет: ''Не говори красиво! Только без патетики!''. Вот она - необходимость в Некрасове. Я говорю о нем, как при нем, как про живого. И еще. Про Некрасова можно сказать одной даже фразой, это свойство его сегодня просто драгоценность. Знаю, что Шаламов из своего адского лагерного опыта вынес, усвоил 11-ю Заповедь, очень ценную сейчас, - ''Никого не учи''.