Накануне 125-летия со дня рождения Бориса Пастернака в гостях у "Культа личности" писатель, автор книги о поэте Дмитрий Быков. Ведущий – Леонид Велехов.
Леонид Велехов: Здравствуйте, в эфире Свобода – радио, которое не только слышно, но и видно. В студии Леонид Велехов, это новый выпуск программы "Культ личности". Она не про тиранов прошлого, она про настоящие личности, их судьбы, поступки и взгляды на жизнь. Сегодня вновь наша передача о человеке, который ушел, используя его собственное выражение, "в разряд преданий". 29 января исполнилось 125 лет со дня рождения Бориса Пастернака. И мимо этой даты пройти никак нельзя, тем более имея среди современников такого знатока творчества поэта, автора прекрасной книги о нем, как Дмитрий Быков.
(Видеосюжет. Закадровый текст:
125 лет назад в Москве в семье художника и пианистки родился поэт, которого с полным правом можно было бы назвать солнцем русской поэзии, если бы этот титул давно уже не был отдан другому. Но это не меняет сути. Тем более что по явно неслучайному совпадению Борис Леонидович Пастернак родился в годовщину смерти Александра Сергеевича Пушкина, 29 января. И его удивительные стихи, словно вобравшие в себя одновременно выразительную силу поэтического слова, музыки и живописи, действительно озарили солнечным светом тяжелый, трагический русский ХХ век. Он прожил непростую жизнь, хотя его и его близких миновал ГУЛАГ, но любовь к жизни, которую он так замечательно назвал своей сестрой, и вера в силу любви как главную силу бытия никогда ему не изменяли.
Лишь в последние годы, ознаменовавшиеся травлей, которой его подвергла советская власть и коллеги-литераторы за роман "Доктор Живаго", к этому мироощущению примешалась доля трагизма, так очевидно проступающая в одном из последних его стихов:
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то воля, люди, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу хода нет.
Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, все равно.
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Вот именно так: плакать над красой. Благодаря Пастернаку, мир увидел красоту России и ужаснулся тому, что с ней произошло в ХХ веке.)
Студия.
Леонид Велехов: Дима, вы свою книгу начинаете с темы Пастернака как счастливого человека. Это звучит несколько парадоксально, зная то время, в котором он жил. И хотя оно его не коснулось ГУЛАГом, тем не менее времечко-то было тяжелое. А закончилась его жизнь и вовсе в атмосфере травли и загона. Так почему счастливый?
Дмитрий Быков: Видите ли, надо все-таки разделять благополучие и счастье. Пастернак большую часть своей жизни был неблагополучным человеком и даже, прямо скажем, человеком, обеспеченным в обрез. Потому что более-менее благосостояние какое-то пришло вместе с переводами в середине 1930-х годов. Пастернак никогда не жил гламурно. Пастернак всегда жил, рискну сказать, довольно бедно, не говоря уже о том, что тревожно, бог знает, что себе позволял. "Мы тасовались, как колода карт"… Все эти оценки: "Нами правил безумец и убийца, а теперь дурак и свинья"... Никогда не было особенно благостных отношений с властью, что советской, что писательской. Так что его жизнь как раз освещена некоторым трагизмом. Но он всегда говорил, что трагизм для него входит в счастье как непременная его составляющая. В стратегии Пастернака есть две принципиально новых и непривычных вещи. Во-первых, Пастернак никогда не выпячивает собственно "я". Напротив, он его всячески растворяет. Это, может быть, не всегда даже и хорошо, рискну я сказать, потому что в этом есть что-то от такого гипертрофированного почтения к большинству, гипертрофированного уважения к прописям дворян о равенстве и братстве. Как сказано в "Сестре": "и, если разобраться, так пахли прописи дворян о равенстве и братстве". Немножечко такая мандельштамовская присяга четвертому сословию – немножко себя притушить, наблюдать, боготворя.
Леонид Велехов: А это искренне было?
Дмитрий Быков: Абсолютно. Это же традиция, еще от папы идущая. Замечательно об этом сказала, конечно, Лидия Чуковская, изумительный человек: "Борис Леонидович боготворил без взаимности". (Смех в студии.) Это верно, но тем не менее ничего не поделаешь, боготворил.
Вторая принципиальная новизна. Пастернак совершенно не привык жаловаться. И это тоже немножко от хорошего воспитания, от мальчиков и девочек из хороших семей – не выпячивать себя, не играть в такой дешевой провинциальный демонизм, а наоборот, всегда благодарить. "В слезах от счастья отстою" – благодарственный молебен. И такова большая часть пастернаковских стихов, евангельских, за исключением, может быть, "Чуда", которое отражает как бы самые желчные моменты и в жизни доктора, и в жизни Пастернака. В основном это радость, благодарность, радостное подражание Творцу, гармония с миром, безусловно. Скажем, у петербуржцев, у Мандельштама, этого не было. Не зря Ахматова так недоброжелательно говорит: "Ну, что из Бориса Леонидовича делают страдальца? Он так любил природу! (Смех в студии.) Находил в ней столько утешений". Да, находил. Я понимаю, что это выглядело, может быть, для некоторых как какая-то болезненная экзальтация. И даже Набоков говорил, что "глаза у пастернаковской музы выпучены, как при базедовой болезни".
Леонид Велехов: Завидовал!
Дмитрий Быков: Немножко завидовал, да. Радостное такое жизнеприятие немножко, конечно, раздражает. Но в основе пастернаковского метода – нежелание постоянно привлекать внимание к своим личным страданиям. Пастернак ищет все-таки утешение в мире. Вот кто-то скажет гордо: "Я не ищу гармонии в природе". Так Заболоцкий говорит, а Пастернак ищет. Более того, он верит в то, что счастье возможно, что можно прожить гармоническую жизнь. Большинство из стихотворений – большая редкость – о счастливой любви. Несчастливая любовь воспринимается как какой-то болезненный эксцесс, как разрыв. Трудно дождаться такого от Пастернака. А так большей частью – "Лодка колотится в сонной груди,//Ивы нависли, целуют в ключицы". Я больше всего люблю "Спекторского".
Леонид Велехов: Замечательная вещь.
Дмитрий Быков: Гениальная вещь! Вещь, в которой эта радость пригашена, в которой больше трагической трезвости. "Светает, осень, серость, старость, муть.//Горшки и бритвы, щётки, папильотки.//И жизнь прошла, успела промелькнуть,//Как ночь под стук обшарпанной пролётки". Но это потому, что это созвучно моему нынешнему настроению. А в другом настроении, когда, Бог даст, все будет полегче, я буду радостно повторять "Сестру" или "Когда разгуляется". Но это будет, когда разгуляется.
Леонид Велехов: Когда-нибудь разгуляется.
Дмитрий Быков: Да, а пока "Спекторский".
Леонид Велехов: "Привыкши выковыривать изюм...
Дмитрий Быков: ...певучестей из жизни сладкой сайки". Тут ничего не поделаешь. "Я бедствовал.//У нас родился сын.//Ребячества пришлось на время бросить.//Свой возраст взглядом смеривши косым,//Я первую на нем заметил проседь". А тут уже не первую. Конечно, "Спекторский" – это книга среднего возраста. Я ее люблю именно за кризисность, за то, что она в некоторых отношениях предельна, за то, что дальше неизбежен спад. Это высшая точка Пастернака.
Леонид Велехов: А какие стихи, как-то сразу из тебя выходят, как дыхание!
Дмитрий Быков: Несмотря на колоссальную сложность "Спекторского", на которую всегда жалуются мои студенты. Потому что немного непонятно, каким образом соотносится Ольга Бухтеева и Мария Ильина, зачем их двое? А Шкловский вообще при первом чтении их перепутал. Это же не просто так. Это два варианта судьбы. Мария Ильина, с которой невозможно счастье. И Бухтеева, с которой счастье было бы возможно, потому что она женщина, вписывающаяся в жизнь. Потому что она была в 1913 году декаденткой, в 1922 – комиссаршей. Это женщина, которая следует за жизнью, за ее изгибами. Очень важно, что герою не по пути с обеими, потому что мужчина не может никогда принадлежать абсолютной эгоистке, такой, как Ильина, и не может совпадать с такой, скажем, абсолютной конформистской, как Бухтеева. У Спекторского свой путь. И вот это оправдание мужского одиночества мне тоже очень близко в Пастернаке.
Леонид Велехов: Пастернак был человеком мужественным и малодушным, сильным или слабым? Ведь все было – заступался за опальных, не боялся, вместе с тем подписал два письма идиотских писательских.
Дмитрий Быков: Он их не подписывал.
Леонид Велехов: Да, за него подписали, он было протестовал, но потом все-таки отступился и подпись свою снять не сумел.
Дмитрий Быков: Подписал их Ставский. Пастернак написал Сталину с требованием, чтобы его больше не тревожили такого рода письмами. И его больше не тревожили. Но там, кстати, сложная история. Я могу только одно сказать. Это вечный спор. Пастернак – это человек волевой или безвольный. Он совершенно верно об этом говорит применительно к Гамлету. Он говорит, что безволие – понятие не из шекспировской поры. Для того чтобы демонстрировать такое безволие, как Гамлет, нужна феноменальная воля. Это воля покорности судьбе. Гамлет – христологическая фигура и в высшей степени христианская драма. Я думаю, что Пастернак был волевой человек в том плане, что он слушался своей судьбы, не пытался идти поперек нее. Он демонстрировал чудеса храбрости, когда отказался подписать расстрельное письмо – как он сказал, это вам не контрамарки в театр выписывать. Очень интересная такая связь между театром и террором, очень ему близкая. Зинаида Николаевна рухнула на колени со словами: "Опомнись, у тебя будет ребенок". – "Если я подпишу, этот ребенок будет не от меня". Она ночью смотрела на его лицо, абсолютно спокойное, потому что как человек он поступил правильно, а дальше будь, что будет. А поступил мужественно.
Что касается другого очень важного аспекта. Это наблюдение Жалковского, вероятно, самого тонкого на сегодня специалиста по Пастернаку. У Пастернака действительно есть такая тенденция – сначала многим соблазнам отдаваться: советскому соблазну, антисоветскому соблазну, соблазну патриотического подъема во время войны. Но это лучше, чем априорное такое снобистское – а вот я один, я все понимаю, пойдите прочь от меня с нуждами низкой жизни. Пастернак как нормальный гражданин своей страны все-таки верит в соблазн. "Хотеть в отличье от хлыща//В его существованьи кратком,//Труда со всеми сообща//И заодно с правопорядком". Вот ему хочется этого. Это соблазн. Он понимает, что это соблазн.
Леонид Велехов: Но это те же поиски гармонии, видимо, какой-то.
Дмитрий Быков: Ну, поиски гармонии, если угодно с государством. Он, конечно, понимает, что государство истукан. "Хотеть в отличье от хлыща" – в данном случае от сноба. Он действительно понимает, что, скорее всего, он проиграет. Потому что делать ставку на государство в России – это самоубийственная вещь. Но ему хочется попробовать. Ему хочется дойти до самой сути. Ему хочется побыть со всеми. Для художника ведь очень неплодотворна позиция такого вот априорного презрения. Презрение вообще не плодотворно. И когда он говорит... Пастернак же очень точно чувствовал все составляющие советского проекта. Он его прекрасно понимал... Я вот это все говорю и, боюсь, что сейчас я буду интерпретирован в таком духе, что Пастернак советский. Пастернак, конечно, не советский. Но Пастернак чувствует живую модернистскую составляющую советского проекта. Когда он говорит, что какой-то спор 60-х годов XIX века отвердел и реализовался, он прав. Потому что лучшие чаяния русской интеллигенции все-таки воплотились в 1920-е годы. Воплотилось и ужасное, кто бы спорил, но воплотилось и лучшее. И вот надо разделять эту репрессивную практику и модернистскую. Пастернак искренне поверил в то, что это петровские преобразования: "Опять фрегат пошел на траверс.//Опять, хлебнув большой волны//Дитя предательства и каверз//Не узнает своей страны". Страна все-таки обрела какой-то масштаб. Поэтому я бы не стал так скептически... Я, конечно, глубоко уважаю Флейшмана Лазаря, лучшего специалиста, но я не стал бы, как Флейшман, так брезгливо отвергать советский канон. Дело в том, что в Пастернаке есть нечто от этого советского канона.
Леонид Велехов: И еще сколько!
Дмитрий Быков: В общем, без этого его лирика 30-х была бы несостоятельна. Больше скажу. Без этого соблазна не было бы грандиозного разочарования 1935 года и потрясающей лирики 1940-го. Без этого плато, на котором он разбежался, не было бы взлета. Поэтому я к 1930-м годам Пастернака отношусь без отвращения.
Леонид Велехов: Что такое было для него и значило ли, вообще что-то, его еврейство? И был ли он крещен, на самом деле?
Дмитрий Быков: Расходятся здесь источники. Он много раз разным людям говорил разное. Он утверждал, что крещен. Конечно, нянька не стала бы его крестить без ведома отца. На него однажды во время службы просто брызнули святой водой, он это воспринял как крещение. Это не так. Я думаю, что Борис Леонидович крещен не был. Проблема в ином. Как он говорил, Исайе Берлину, "еврейский вопрос для меня, как для Льва Толстого, на 99-м месте". Наверное, это так. Во всяком случае, из всего, что сказано об иудаизме, о еврействе, для меня наиболее драгоценны слова доктора в диалоге с Гордоном. Я понимаю, какое это вызывает отвращение. От одного видного израильского литературоведа я слышал просто настолько брезгливый отзыв о Пастернаке, исполненный такой живой ненависти, что сидевший рядом со мной Александр Кабаков встал и хлопнул дверью в негодовании, потому что для нас-то Пастернак все-таки совсем не то. Мы его оцениваем не с израильских ортодоксальных позиций. Я здесь не собираюсь касаться темы Израиля. Я просто хочу сказать, что отношение Пастернака к христианству всегда будет заставлять очень многих еврейских идеологов с негодованием называть его выкрестом. Ну, пусть называют.
Леонид Велехов: Пусть называют.
Дмитрий Быков: Да, пусть называют.
Леонид Велехов: Нам он дорог совершенно другим.
Дмитрий Быков: Именно. У Пастернака есть один резкий выпад про жидову в письме к отцу. Выпад, конечно, не делает ему чести. Но, с другой стороны, он писал это письмо не для публикации. А с папой можно и не такие вещи…
Леонид Велехов: А почему папа не крестился, будучи совершенно русским художником, толстовцем?
Дмитрий Быков: Он совершенно четко дал ответ на этот вопрос: это будет воспринято как карьеризм. Он очень сильно опасался, как и Борис Леонидович, общественного мнения. Это мне напоминает замечательную формулу Тынянова в разговора с Чуковским: "Мне, конечно, нравятся колхозы, но я не могу сказать об этом вслух. Подумают, что я подлизываюсь". (Смех в студии). Вне зависимости от того, нравятся ли ему колхозы, стратегия верная – не надо совпадать с властью. Поэтому папа Пастернака все сделал, на мой взгляд, правильно, и Борис Леонидович тоже. Хотя некое советское крещение он все-таки принял в книге "Второе рождение". Про которую Ахматова так жестоко выразилась: "Жениховская книга. Недостаточно бесстыдная, чтобы быть поэзией". А все равно, по-моему, книга, в которой есть "Вторая баллада" оправдана, что бы за ней не стояло.
Леонид Велехов: Дима, ведь вся его семья уехала: для него когда-нибудь существовала эта дилемма? Ведь Булгаков, когда он оказался в загоне, он просил Сталина дать ему возможность уехать. Пастернак, когда оказался в аналогичной ситуации, наоборот – единственное, что он попросил, его не выдворять.
Дмитрий Быков: Да. Тут очень тонкая штука. Если в самых общих чертах, то у Пастернака была более острая, чем даже у Мандельштама, невероятно острая зависимость от среды. "Я говорю про ту среду, с которой я имел в виду сойти со сцены и сойду". Ему нужен был читатель. Его поездка в 1922 году в Германию, где Гржебин, собственно, издал "Сестру", его общение с берлинцами, его ощущение от Европы 1922 года было довольно пессимистическим. И я напомню вам, что Шкловский в это время в "Письмах не о любви" тоже капитулирует, поднимает руки и просит, чтобы его вернули. Помним мы знаменитое письмо Соколова-Микитова Алексею Толстому о том, что "возвращайтесь, потому что живой родник здесь". И Алексей Толстой вернулся, кстати говоря, тоже. Они все уехали, и все потом вернулись. Очень много народу вернулось. Много сатириконцев.
Когда Пастернак уезжал с отцом в 1922 году, я вполне допускаю, что он прикидывал этот вариант. Но потом все стало понятно. Читатель здесь, среда здесь, масштаб людей совершенно другой здесь. И это говорит нам нечто очень важное о русских 20-х годах. Мы привыкли с подачи многих наших публицистов думать, то это время тотально репрессивное, время, когда в литературе властвует РАПП, а всех ссылают на Соловки. РАПП был абсолютно одиозная вещь. Его называли "раппством". Никто Авербаха не принимал всерьез, кстати, напрасно, потому что это был человек опасный. Тон задавали попутчики. До 1926 года еще не разгромлен Троцкий, который пытается создавать какой-то свой блок литераторов. ЛЕФ – это отнюдь не РАПП. И ЛЕФ с его литературой факта – это очень интересное движение.
Леонид Велехов: Грандиозная культура.
Дмитрий Быков: Конечно! Мы можем называть Сергея Третьякова клиническим идиотом, мы можем негодовать по поводу Брика, нам могут не нравиться Чужак и Асеев, но мы должны понимать, что это культура, это удивительное прозрение. Из этой литературы факта выросла вся "сверхлитература" Адамовича и Алексеевич. Так что это серьезные вещи. И когда мы говорим о том, что 20-е годы в России были притягательней 20-х годов в Европе, к сожалению, это так. Во всяком случае, для меня это так. Поэтому его решение остаться было понятно.
А уж в 50-е годы… Вот тоже. Конечно, 1958 год обрубил оттепель. Вторая оттепель началась уже в 1961 году, когда Хрущеву надо было срочно избавляться от сталинистов в Политбюро. И для этого сгодилась та же опорная интеллигенция и даже публикация Солженицына. Но 1958 год, конечно, закончил оттепель. Вы обратите внимание, какая страшная общественная депрессия связана с 1958 годом. Подавили будапештское восстание, потом Пастернака травят, потом прикрыли "Литературную Москву. И умирают от разрыва сердца один за другим по разным причинам, но умирают – Заболоцкий, Луговской, Шварц.
Леонид Велехов: Все нестарые, между прочим.
Дмитрий Быков: Да, всем чуть за 55. Умирают от разочарования, потому что конец 1958 года – это время настоящей общенациональной депрессии. Но при этом Пастернак все равно не уезжает. Почему? Потому что он чувствует то молодое поколение, которое пришло, придет и будет продолжать за них. Он познакомился в это время с молодой Мориц. Конечно, если бы он тогда прочитал ее нынешние стихи, он, наверное, умер бы прежде срока. Но, тем не менее, познакомился и помог ей, пришел в восторг от ее текстов. Он познакомился с Евтушенко. Дружен был с молодым Берестовым.
Леонид Велехов: С Ахмадулиной познакомился.
Дмитрий Быков: Да, он узнал о существовании Ахмадулиной. Он прочел Вознесенского еще в 1953 году. И он верил в него. Его не отпустило вот это сознание, что будущее есть, что он здесь нужен. Это уже добило его потом в 1959, когда его вызвал Руденко. Я думаю, что именно это было роковой катастрофой. Но в 1958-м он искренне верил, что он здесь нужен. И многие, кто сейчас думает об отъезде, мне-то легче, я общаюсь с молодыми и знаю этих молодых, но я хочу сказать – ребята, подождите. Здесь очень еще много хорошего, и мы еще будем нужны.
Леонид Велехов: То есть вы не думаете об отъезде?
Дмитрий Быков: Нет, не думаю.
Леонид Велехов: И правильно делаете
Дмитрий Быков: А что мне там делать?! Кому я нужен?
Леонид Велехов: Возвращаясь к Пастернаку. Женщины в его жизни. Кто был главной женщиной его жизни?
Дмитрий Быков: Ну, знаете, главной женщины, к сожалению, не бывает, как это не ужасно, за исключением тех немногих счастливцев, кому вдруг как-то посчастливится занять все свои валентности. Самая, конечно, литературная, самая эстетически красивая история в его жизни это история с Ивинской, которая отражена сразу в двух текстах, отражена чрезвычайно точно. Узнаются ее интонации в Гретхен в переводе "Фауста", совершенно гениальном. Просто Гретхен разговаривает ее обрывистой, неправильной, очень непосредственной речью, очень похожей на речь Лары. И, конечно, Лара в огромной степени сделана из Ольги. Биография Зинаиды Николаевны отдана женщине с внешностью, манерами, особенностями вносить во все беспорядок и всегда наводить порядок – это манера Ольги Всеволодовны Ивинской. Как вспоминает Мария Розанова, дай Бог ей здоровья, она никогда не видела более триумфальной, более поразительной красоты, чем даже рыдающая, даже вся в слезах Ивинская с огромной охапкой цветов на похоронах Пастернака. Это было какое-то явление невероятной женственности. Кстати, а ей уже за 40 в это время. И она была ослепительно хороша. Да, конечно, Ольга Ивинская, я думаю.
Леонид Велехов: Прилично за 40 уже было!
Дмитрий Быков: Да. Он же пришел к ней после ее возвращения из лагеря в надежде увидеть женщину постаревшую, иссохшую. Он думал, что ему легче будет с ней порвать. А он пришел и увидел ослепительную красавицу и остался на ночь. Вот это очень интересно. Ивинская, чувствуя это, заранее Ирочку Емельянову, дочку, отослала.
Леонид Велехов: Ну, Ивинская опытная женщина была.
Дмитрий Быков: Да, она почувствовала, что он останется. Он и остался. И вот то, что он тогда остался – это решило его судьбу. А она – поразительное какое-то чудо женской выносливости. Он, действительно, считал, что быть женщиной – "великий шаг – сводить с ума геройство", конечно, Ольга Всеволодовна это великий шаг, это геройство. Женщина, которая смогла в 1943 году собственную мать выкупить из лагеря и привезти в Москву – это великая женщина!
Леонид Велехов: А вот эта беготня по Переделкину из одного дома в другой не мельчила его жизнь и его образ?
Дмитрий Быков: Я Кушнера как-то спросил, действительно, такая поздняя страсть Пастернака, не бросает ли она какую-то тень на его облик? Он сказал – ну, просто про Пастернака мы это знаем. Мы же не знаем этого про дядю Петю. А дядя Петя выделывает штуки еще более радикальные и, может быть, его жизнь гораздо трагичней.
Леонид Велехов: Но дядя Петя держит свою двойную жизнь втайне, а Пастернак…
Дмитрий Быков: До известного времени Пастернак держал ее втайне. Но когда она вышла наружу, он этого не стеснялся. Он правильно сказал – я один дом разрушил, второго не разрушу. И эта двойная жизнь с Зинаидой Николаевной она, видимо, устраивала и Зинаиду Николаевну. Муж в доме? В доме. А куда он ходит в остальное время… Он честно совершенно признавал, что у него есть правая рука, друг сердца, что у него его вторая жизнь. В этом есть особое мужество.
Есть такое вот греховное – мы будем гибнуть откровенно. Вот этот восторг откровенной гибели, полное нежелание что-либо скрывать… Ты так же сбрасываешь платье, как осень сбрасывает листья. Жертвенность какая-то в этом есть. Меня это привлекает. Это не значит, что я оправдываю какие-то свои не очень благовидные поступки тем самым. (Смех в студии) У меня была достаточно в этом смысле бурная, беспокойная и не всегда нравственная молодость. Мне повезло вовремя встретить правильную женщину.
А что касается морали, то я глубоко убежден, что мораль придумана для того, чтобы одни люди имели больше оснований укорять других. В остальном все, что приводит к великому творчеству, оно оправдано. А история Пастернака с Ивинской привела к абсолютно великому творчеству! Стихотворение "Свидание"… Да, пусть бы он все, что угодно делал! Потому что все будут клясться в любви этими стихами.
"Как будто бы железом,
Обмакнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему".
Все моралисты пошли в определенном направлении. (Смех в студии)
Леонид Велехов: Замечательно!
Дмитрий Быков: Замечательно!
Леонид Велехов: А теперь хотел бы поговорить о его взаимоотношениях с властью. Как он уцелел? Что его спасло?
Дмитрий Быков: Тут есть три точки зрения, и все они имеют право на существование. Первая точка зрения, что это случайность. И это может быть самый убедительный вариант. Просто в какой-то момент стало не до него. Мы знаем, что он был одним из потенциальных участников процесса против Алексея Толстого. Алексею Толстому инкриминировались связи с французами. Пастернак встречался с Андре Жидом, когда он приезжал, и имел с ним довольно откровенные разговоры. Эренбург там фигурировал. Николай Тихонов в Ленинграде. Намечался большой процесс. Но тут Сталин отвлекся на военных. Это одна версия – случайность, условно говоря.
Вторая версия, со слов Льва Шейнина она получила хождение, что Сталин сказал: "Не будет трогать этого небожителя". Но откуда было взять Шейнину эту информацию? В 1938 году он сам уже сидел. И получить этот инсайд ему было неоткуда. Значит, фраза насчет "небожителя", скорее всего, придумана.
Есть третья версия, моя, и я не думаю, что она верная, просто мне она нравится. Он производил впечатление, он умел создавать этот образ поэта, служителя определенных сил, такого немного шамана. Пастернак и ведет себя все время как шаман. Он что-то шаманит, что-то говорит непонятное. Это его тактика в разговорах с властью – это то, что я называю стратегией невнятности.
А шаманов все боятся. Сталин как человек, причастный к технологиям власти напрямую, к тому же получивший семинарское образование, понимал, что некоторых людей, близких к сакральному, опасно трогать. Это предрассудок, это глупость. Ему ничего бы за Пастернака не было, конечно, но ощущение, что есть знание друг о друге предельно крайних двух начал просто так не возникает. Я думаю, он и Булгакова поэтому не трогал. Чувствовал, что человек близок к некоторым силам, и они за него могут замолвить словцо. Поэтому я думаю, Борис Леонидович, когда шаманил, знал, что делает.
Леонид Велехов: Но вы пишете о таких, не просто особых отношениях Сталина и Пастернака, но еще о некоторой взаимообусловленности, вспоминая булгаковское – помянут тебя, помянут и меня.
Дмитрий Быков: Да, взаимообусловленности в том смысле, что в эпохе заморозков есть ниша медиатора между властью и обществом. Эту нишу пытался заполнить и заполнил на короткое время Пушкин. Пастернак ее прикидывал в "Стансах". "И те же выписки из книг и тех же дел сопоставленья" – он чувствовал себя немного Пушкиным, который сопоставляет Николая с Петром, а здесь он сопоставляет Сталина с Петром. Конечно, эту параллель он ощущал.
Да, в определенные эпохи, в эпохи заморозков есть один верховный правитель и один большой лирический поэт. Больше не предусмотрено. Пастернак не возражал, когда Бухарин пропихивал его в эту нишу в 1934 году. Но в 1935 он понял, что берет на себя слишком много, начал сходить с ума и замкнулся в Переделкино. Вот это бегство из ниши было гениальным.
Леонид Велехов: А почему, когда уже Сталин умер, разоблачили культ, Пастернак никакого, насколько я знаю, активного участия в этом разоблачении, в ругании Сталина не принимал?
Дмитрий Быков: Но попал под борьбу с культом. Потому что Хрущеву ненавистны были все культовые фигуры, начиная с Господа нашего Иисуса Христа. И Хрущев… Давайте вспомним его антицерковную риторику. Столько церквей, сколько при Хрущеве, не было разрушено ни в 20-е годы, никогда, ни при каких обновленцах. Хрущев ненавидел явление культа, ненавидел явления, которые были выше его понимания. В свою последнюю ночь Заболоцкий говорит: "Сталин был ужасен, но это был человек старой культуры. Он понимал, с чем имеет дело. А этот не понимает ничего!" И в это же время Пастернак говорит: "Да, раньше нами правил безумец и убийца, а теперь дурак и свинья". И сыну говорит: "Раньше спускать штаны прилюдно все-таки не было принято". Все-таки Сталин – это явление…
Леонид Велехов: Но это все-таки, может быть, по Пушкину – живая власть ненавистна?
Дмитрий Быков: Нет, не поэтому. Он понимал масштаб. Он говорил, что это титан дохристианской эры. Он мог ненавидеть "оспою изрытых Калигул", но он понимал масштаб этой ненависти и масштаб этой личности. Что касается Никиты Сергеевича, то при всех его добродетелях он ненавидел все, что было выше его понимания – это и церковь, это и культурные явления. Пастернак попал под раздачу именно потому, что это было явление масштабное. А это не какой-нибудь вам там альманах "Литературная Москва" при всем уважении к нему. Пастернак не чувствовал себя вправе громить Сталина именно потому, что ненавистное ему, отвратительное не кончилось. "Культ личности забрызган грязью,
Но на сороковом году
Культ зла и культ однообразья
Ещё по-прежнему в ходу.
И каждый день приносит тупо,
Так что и вправду невтерпёж,
Фотографические группы
Одних свиноподобных рож".
Ничего не изменилось. "Так что стреляются от пьянства,//Не в силах этого снести". Все точно как у Пелевина, что "здоровое тело сгнило, а гнилая голова продолжила плавание". Рыба гниет, конечно, с головы, но эта голова бессмертна. Он не критиковал Сталина именно потому, что Сталин-то оказался бессмертен. Правда, он не дожил до выноса его из Мавзолея. Но то, что для Пастернака никакого радикального переворота в 1956 году не произошло – совершенно точно. И не зря он говорит Казакевичу: "Вы печатаете разрешенное, а все разрешенное уже напечатано. Давайте, печать запрещенное". В этом смысле он, конечно, прав.
Леонид Велехов: Теперь поговорим о главном его произведении, "Докторе Живаго". Роман ведь не имеет такого безоговорочного признания, как "Мертвые души", "Война и мир", "Мастер и Маргарита".
Дмитрий Быков: Назовите мне произведение, которое имеет признание?! Библия имеет? А то, что у романа много врагов – это правда.
Леонид Велехов: Но я немного о другом. Почему тогда, когда он в рукописи при жизни Пастернака дошел до немногих, далеко не на всех из этих немногих он произвел впечатление? И когда он, наконец, был опубликован, уже в годы перестройки, он у многих вызвал разочарование. Почему? Что, чего-то другого ждали?
Дмитрий Быков: Я впервые прочел "Доктора", когда мне было лет 18. Уже был 1985 год. И девушка, которую я тогда очень сильно любил, мне сказала: "Мне на одну ночь дали "Доктора", я тебе тоже могу дать на одну ночь. Честно тебе скажу, такая лажа". Для меня мнение этой девушки было очень значимо. Я читаю и думаю – да, действительно, что-то как-то… Но дело в том, что это книга не для чтения за одну ночь. Она писалась 10 лет. Ее надо читать по страничке в день, и тогда она действует, как бы внутри вас разворачивается эта страничка. Что касается романа в целом, то, понимаете, навык чтения символистской прозы нами в достаточной степени утрачен. Когда мы читаем "Навьи чары", мы же не требуем жизнеподобия. Это нормальная такая символическая вещь. Вот от "Левиафана" мы вправе потребовать жизнеподобия, потому что это фильм на современном российском материале, претендующий на социальность. А от притчи, например, от "Парада планет", мы ее не требуем, потому что там выдержан тон притчи. Надо уметь его выдерживать. Точно также и здесь. Это роман-притча, роман-сказка, если уж на то пошло. Русская сказка – одно из любимых слов Пастернака. Неслучайно "Сказка" – это одно из лучших стихотворений "Доктора". Там нет жизнеподобия. Там есть метафора, довольно простая, кстати, метафора лежит в основе романа. Все эти беспрерывные встречи героев на пространстве России – это же не то, что дважды нам встретился или 10 раз подряд Галузин, который один раз, вообще, там чудесно воскресает, или Галиулин. Это тип один и тот же. Это люди одного и того же типа. Это довольно распространенная символическая конструкция, когда вам встречается не конкретный персонаж, а носитель качеств.
Леонид Велехов: Это идея немецкого романтизма.
Дмитрий Быков: Вообще, это идея романтизма, сказки, мистики. Пастернак не зря признавался неоднократно в любви к Шиллеру, Гофману, к романтике немецкой… к Диккенсу, потому что это очень диккенсовский роман. Там немножко всегда есть элемент сказки.
И вот что главное, хотя Пастернак и говорил Марине Цветаевой в 1922 году перед ее отъездом: "Я хочу написать роман серый и скучный, как у Бальзака". Но, во-первых, Бальзак не скучный. Во-вторых, конечно, он пересмотрел свои взгляды. Он решил писать не Бальзака. Он написал Диккенса такого. Это не социальный роман, вот что важно в "Докторе". "Доктор" – это роман прямого высказывания. Там очень многое названо просто, прозрачно, печально. Но это же, на самом деле, не значит, что в книге все так уж прямо, как в советском производственном романе. Там много метафор. Там много фантастических допущений, волшебных. Невозможно написать реалистический роман про русскую революцию. Есть классическая задачка – соединить четырьмя непрерывными линиями девять точек. Это можно сделать только, если взять десятую точку вне этого – через нее провести. Точно также и в романе о русской революции – без какой-то меры условности, вы не справитесь. У вас получится "Хождение по мукам", хороший, добротный, реалистический роман, но он не отражает происходящего. А "Доктор Живаго" – это дух русской революции. "Оптимистическая трагедия" – это дух русской революции. Потому что нужна другая мера условности, чтобы рассказывать о сумасшедших временах. И в этом смысле "Доктор Живаго" – роман-сказка. И его надо читать, как мы читаем прозу Серебряного века.
Леонид Велехов: А как вы оцениваете его место в русской литературе ХХ века?
Дмитрий Быков: Это то, как Жирмунский назвал "Поэму без героя" – сбывшаяся мечта символистов. После русского символизма (а, на самом деле, символизм не кончается, это реализм кончается, а символизм никогда) написан главный роман о 1910-х годах и главная поэма о 1910-х годах – "Поэма без героя". И в этом смысле своя своих не познаша – Пастернаку не понравилась "Поэма", а Ахматовой не понравился роман – это только лишний раз доказывает, что у них все получилось. (Смех в студии) И если бы понравилось – значит, было бы плохо.
Леонид Велехов: Это точно! Почему он все-таки дал роману уйти на Запад, причем со словами "вы пригласили меня на собственную казнь"?
Дмитрий Быков: "Истина рождается не для того, чтобы лежать в столе", – сказал он. И правильно. Насчет собственной казни, я думаю, он все-таки не был в тот момент уверен. Это эффектное слово, эффектный жест. А что касается самой передачи. Иногда художник интуитивно делает вещи, которые для него губительны, а для творчества его необходимы. Если бы он не отдал роман, роман не взорвался бы, как бомба, на Западе и не показал бы лицо России всему миру.
Тут сейчас очень много пишут, что это все ЦРУ распиарило книгу. Братцы, книга взорвалась по совершенно другой причине. Вы представьте себе, что вы живете на Западе в 1956-1957 году. Вам представляется, что Советская Россия – это пространство ГУЛАГа, который тогда еще так не назван впрямую Солженицыным, но все знают, что это такое, пространство террора, социалистического реализма, книги стихов Симонова "Друзья и враги" и роман Бубеннова "Белая береза". И вдруг среди всего этого!..
Леонид Велехов: И представляется, добавлю, что вся великая русская литература кончается на Чехове и Бунине…
Дмитрий Быков: Да! И вдруг вы получаете классический русский роман, который во многих отношениях не хуже, а в некоторых и лучше "Жизни Арсеньева". Это шок! Когда из дикой России, где растут одни кактусы, произрастает вот этот безумный тропический цветок! Конечно, это для всех было невероятным потрясением, когда напрямую названо то, о чем боится думать даже Запад. Когда сказано, что война принесла освобождение. Поверх всех прозападных симпатизантских этих заявлений, что великая антифашистская страна, поверх этих разговоров о великом Сталине, который вел далеко не один Фейхтвангер, а и ранний Черчилль тоже! И поверх этого всего мы получаем вдруг роман, в котором сказана вся правда о лагерях Севера, о репрессиях, о войне, которая "пронеслась, как ветер освобождения". Это был шок невероятный. Я уже не говорю о том, что в этом романе действительно торжествует христианский дух.
Вот почему эти книгу так любит Тарантино, чьи картины тоже проникнуты старым добрым христианским духом. Я, кстати, хочу лишний раз его поблагодарить, он нас теперь, конечно, слушает. Ведь вы, Квентин, очень много сделали для того, чтобы русскую литературу стали читать наши дети. Когда вы поехали на могилу Пастернака, отказавшись от посещения всех московских достопримечательностей, сказав, что из всей Москвы я хочу быть только на могиле Пастернака. Он полчаса на ней сидел и плакал, что-то шептал. После этого наши школьники стали читать "Живаго". Потому что если сам Тарантино чтит книгу!.. А почему он ее чтит? Потому что в ней побеждает добро, а зло оказывается таким же жалким, как в "Криминальном чтиве" или в "Джанго освобожденном".
Леонид Велехов: Между прочим, Лин сделал замечательный фильм "Доктор Живаго".
Дмитрий Быков: Гениальная картина! Я уж не говорю о том, что под нее катались все фигуристы мира.
Леонид Велехов: Про музыку, что там говорить!
Дмитрий Быков: Ну, конечно, такая Лара, которую сыграла Кристи, наверное, лучше не может быть.
Леонид Велехов: Ну, и Омар Шариф замечательный!
Дмитрий Быков: Да. Но, конечно, такой Лары, я думаю, что даже Пастернак не мог себе представить. Потому что она идеальная русская красавица.
Леонид Велехов: Ух, ты!
Дмитрий Быков: Омар Шариф сыграл гениально до слез. И в этом его свитере растянутом. Раз двадцать смотрел эту картину и всякий раз со слезами.
Леонид Велехов: Грандиозный фильм!
Дмитрий Быков: Лин молодец.
Леонид Велехов: Возвращаясь к истории с романом. Почему пошла такая яростная кампания против него, все в ней отметились, хотя уже и необязательно было. Это не грозило расстрелом. Какие люди замарались – тот же Борис Абрамович Слуцкий…
Дмитрий Быков: Ну, Слуцкий – ладно. Шкловский ужасней всего. Шкловский отдыхает в это время в Ялте и петушком бежит в курортную газету, чтобы высказаться там. Шкловский и Сельвинский бегут. Ах, какой стыд, Господи помилуй!
И еще здесь есть один важный момент, который объясняет участие Слуцкого в этих мерзостях, Мартынова, Смирнова. Это люди первой оттепели. А первая оттепель очень враждебна ко второй. Вспомните, как Тендряков отзывался о Евтушенко. Вспомните, как Смеляков поносил Окуджаву, ту же Ахмадулину. Это даже не зависть. Это ощущение – вот мы тут помаленьку, потихоньку выгрызаем себе пространство. И тут приходишь ты и отменяешь всю нашу борьбу. Да теперь из-за тебя нам прикроют всю нашу робкую правду, закроют наши фильмы о том, что в колхозах не все хорошо, закроют нашу жалкую полуправдочку.
Леонид Велехов: Что-то это мне напоминает из наших дней тоже.
Дмитрий Быков: Есть такое дело. Когда любой человек, демонстрирующий чуть большую степень свободы, подвергается поруганию со стороны профессионального сообщества.
Леонид Велехов: Почему он все-таки отступил, отказался от премии?
Дмитрий Быков: Ну, как он отступил? Он никак не отступил. Это не отказ от премии. Вы знаете, что он перед смертью сказал Голодец: "Ничего, ничего, потерпят и признают. Все-таки я Нобелевский лауреат". Прекрасная гордыня. Он не отступил. Он в лицо им бросил. Ну, не хотите… Если вы придаете этому такое значение, то берите Нобелевскую премию, я и без Нобелевской премии написал хороший роман, вот что важно. Ему неважно было получить побрякушку, хотя бы и такую престижную. Он отказался. Вы придаете этому значение – пожалуйста. От романа-то он не отрекся. Вот если бы он написал, что я написал плохой роман, простите мне, каюсь перед пролетариатом – это было бы другое дело. А он сказал – не хотите, забирайте Нобелевскую премию.
Леонид Велехов: Возвращаясь на мгновение к фигуре Ивинской. Какую роль она в этом сыграла? Почему его загонщики как-то держали ее не то за свою, не то за такую его Ахиллесову пяту?
Дмитрий Быков: Да, она была инструмент их влияния. Она это сознавала. Но она в этом не виновата. Просто так жизнь сложилась. Я не с теми, кто осуждает Ольгу Всеволодовну. Я считаю, что Борис Леонидович ее любил и правильно делал. И не нам его судить. Как говорила та же Ахматова: "Пушкинисты вообще хотели бы, чтобы Пушкин женился на Щеголеве". (Смех в студии) Ничего не поделаешь. Мы не можем сделать, чтобы Пастернак женился на Флейшмане при всей любви к нему. Он полюбил Ольгу Всеволодовну. Хотя Флейшман, безусловно, сделал для него больше, вел себя по отношению к нему лучше и понимает в нем больше. Дорогой Лазарь, если вы меня сейчас слышите, то передаю вам свою любовь. Объективно Ивинская сыграла не самую лучшую роль. Субъективно она этого не хотела. Они через нее давили на него. Но, знаете, доживите вы, братцы, до 70 лет, испытайте позднюю любовь, и вы поймете, как мне кажется, я могу как-то интуитивно понять в свои почти 50, как много значит для человека эта нить, связывающего его с жизнью. И как больно можно дергать за этот крючок. Поздняя любовь, ребята, это страшное дело. Дай Бог, нам всем смолоду быть молодыми и вовремя отказаться от страстей. Но, как говорит Гете, "есть старческий пубертат у гения". И это его крест, и не будем его за это осуждать.
Леонид Велехов: Сам Гете тому подтверждение…
Дмитрий Быков: Сам Гете – пожалуйста – "Мариенбадская элегия".
Леонид Велехов: Ахматова назвала Блока – трагический тенор эпохи…
Дмитрий Быков: Очень оскорбительно. "Учитывая, Анна Андреевна, мы с вами не тенора" – так вот ему же и прилетело.
Леонид Велехов: А мне нравится, но не в этом дело. Как бы вы определили место Пастернака?
Дмитрий Быков: Пастернак его определил сам. Его одно из лучших стихотворений называется "Чудо". Пастернак – это чудо. Нам дано было еще одно доказательства бытия Божия. И надо это доказательство беречь, почаще к нему обращаться и вспоминать. Как говорил Заболоцкий, "стихотворение "Рождественская звезда" надо повесить на стенку, обрамить в рамку и каждое утро снимать перед ним шляпу". Вот и давайте так делать.
Леонид Велехов: Ваше любимое стихотворение?
Дмитрий Быков: "Рождественская звезда" абсолютно лучшее стихотворение, написанное по-русски, вообще, когда бы то ни было. Остальные не хуже, скажем так. И у Мандельштама есть не хуже, и у Пушкина, и у Блока есть не хуже, но лучше ничего нет.