Иван Толстой:
Все, вспоминающие об Иосифе Бродском, сходятся на том, что он был человеком удивляющим, каждого чем-то своим. Неприступность поэта, его замкнутость, по некоторым отзывам – грубость, холодность, высокомерие – стали одной из граней его репутации. Послушаем тех, кто знал его еще до мифа и вне мифа. Для нашей программы мы отобрали рассказы друзей, приятелей и знакомых Бродского под одним углом: чем вас удивил Бродский? Говорит священник Михаил Ардов.
Михаил Ардов:
Когда мы познакомились в 1962 году, ему было 22 года. Он уже писал блистательные стихи, был умен и явно талантлив. Когда он пришел к Ахматовой на Ордынку и познакомился с нашей компанией, где были будущие вполне пристойные литераторы, как Александр Павлович Нилин, Андрей Леонидович Кучаев, они были его сверстниками, им тоже было по 22 года. Я был постарше. Но мы как-то еще примерялись к литературе, а он был совершенно зрелый талант. Я помню, Саша Нилин сказал: «Вот у Бродского 22 года годится, а у меня уже не годится».
Затем, по-моему, это был 1964 год, это факт из истории литературы, я присутствовал на знаменитом суде над ним, где он меня тоже поразил своим достойнейшим поведением и очень разумными ответами. Два особенно меня поразили. Когда судья ему сказала: «Подсудимый, вы должны относиться к суду с уважением», он сказал: «Нельзя уважать абстракцию». А кроме того, когда отвергли какие-то справки о его гонорарах и судья сказала, что получается, что он зарабатывал 30, а, может, и меньше рублей в месяц, значит он тунеядец, он сказал совершенно замечательно: «Когда меня держали в КПЗ, я расписывался в том, что на мое содержание тратилось 36 копеек в день. Таким образом, можем понять, что существовать человек может на гораздо меньшие деньги, чем я зарабатывал».
Затем он меня поражал в течение нескольких лет, уже после ссылки, когда он жил в отсеке родительской комнаты. Там у отца раньше была фотолаборатория, ему отгородили, там стоял стол, какие-то шкафы, висел бумажный фонарь. Он писал замечательные стихи, читал, дарил их. У меня до сих пор есть машинопись с его правкой. Было поразительно, потому что это было какое-то нищенское существование, но у него не было ни зависти, ни стремления прорваться в Союз писателей, как почти у всех молодых литераторов в те годы. Он все это нес с достоинством. И конец этого был такой.
Когда я специально приехал в тот год, когда его высылали, чтобы попрощаться с ним (мы же тогда считали, что всякий уезжающий за границу - это расставание навсегда), то я там провел с ним чуть ли не целый день. Мы ходили по разным ЖЭКам, военкоматам, он должен был оформлять свои бумаги, возникали бюрократические препятствия. Мы идем недалеко от его дома, вдоль ограды Преображенского всей гвардии собора, и он, вдруг, повернувшись резко ко мне, говорит: «Отсюда невозможно уехать, но и жить здесь немыслимо». Надо сказать, это реплика, которая меня поразила.
Потом был долгий перерыв, и я в следующий раз его увидел только в 95 году, когда приехал в Америку. И меня поразила в нем удивительная доброта. Она всегда в нем присутствовала – желание всем помочь, всех как-то устроить. Но к тому моменту, он, нобелевский лауреат, имел огромные возможности, и их всегда с готовностью использовал.
Теперь о самом главном. Как мы помним, сэр Уинстон Черчилль сказал такую формулировку. Он сказал, что демократия - это, конечно, не безупречный строй, но лучшего никто никогда не придумал. Что вот такая западная англосаксонская демократия - это самое лучшее. Черчилль очень хорошо это сформулировал. Но Бродский сформулировал это гораздо лучше, и, при этом, еще и в довольно молодом возрасте, в стихах, написанных здесь. Мы знаем, что при бюрократии и демократии жить довольно противно. Но очень страшно жить при тирании, когда эта коррупция существует, но отступает на второй план. Тебя могут просто убить в любой момент, арестовать и превратить в лагерную пыль. И вот этот выбор в пользу демократии от тирании Бродский сформулировал, на мой взгляд, гениально. Это некое политическое кредо, которое я исповедую много лет: «Но ворюга мне милей, чем кровопийца». Это великие слова.
Иван Толстой:
Мифы и репутации. Чем вас удивил Бродский? Писательница Людмила Штерн.
Людмила Штерн:
Во-первых, в России удивляла его необычная, для нашего поколения, или (ненавижу слово круг) для нашей компании его абсолютная независимость и решимость, говоря словами Владимира Ильича Ленина, «идти другим путем». В наше время как-то само собой подразумевалось, что ребенок из интеллигентной семьи должен получить высшее образование или, во всяком случае, стараться попасть в институт или университет. Это было абсолютной целью. И получить специальность, чтобы как-то обеспечить свое будущее и свою жизнь. Иосиф Бродский, будучи молодым человеком, своим материальным будущим, казалось, был не обеспокоен. Нас удивляло то, что он никого и ничего не боялся - ни директора школы, ни правительства, ни КГБ, ни общественного мнения, ни бедности. Решение Иосифа бросить школу в 8-м классе и остаться без аттестата зрелости было, конечно, очень не тривиальным и удивительным. Вот эта же черта характера, его независимость, ярко проявлялась в его отказе принадлежать к какой-нибудь группе, будь то комсомольцы, коммунисты, диссиденты, сионисты. Я не знаю, был ли он в пионерах, я с ним познакомилась позже. Знаю только, что он никогда не был в комсомоле. Он сказал однажды замечательную фразу, которую я запомнила: «Мой кот (у него был черный кот Ося ) понятия не имеет ни о каком политическом строе – ни о социализме, ни о капитализме. Ну чем я хуже своего кота?». Он не то, что ненавидел советскую власть, он жил так, как будто ее не существует. Мне кажется, что это его абсолютное не замечание советской власти и было тем самым алым плащом, который ее так разъярил.
Во-вторых, конечно, удивительной была его очень мощная интеллектуальная энергия. Надо сказать, что все наши друзья были, что называется, ни лыком шиты – интеллигентны и умны. В общем, мне, в этом смысле, невероятно повезло в жизни. Но Иосиф обладал способностью из любой болтовни взмывать почти вертикально в то, что называется духовные сферы. Тем самым, заставлял собеседников карабкаться вслед за ним, иногда оставляя их далеко позади. Поэтому я должна сказать, что даже в молодости рядом с ним люди часто чувствовали его интеллектуальное превосходство. И, конечно же, часто удивляла резкость и парадоксальность его суждений. Даже, может быть, не резкость суждений, а резкая манера их выражения. Безапелляционность, что ли.
И, может, совершенно другая черта - это невероятное, при всем том, что я сейчас сказала, добродушие. Помню, был один случай, когда мы шли, и какой-то велосипедист, совершенно очевидно нарочито на него нацелился и задел его, проезжая. Иосиф был и высоким и сильным, и еще рядом были мужчины. Как-то народ нацелился сделать кишмиш из этого велосипедиста. Иосиф всех остановил, сказал: «Не надо, оставьте его в покое». Это не было с позиции слабого человека, это было с позиции добродушного человека.
Иван Толстой:
Удивляющий Бродский. Историк Михаил Хейфец был знаком с Бродским по Ленинграду. После эмиграции поэта Хейфец написал большое предисловие к самиздатскому собранию сочинений Бродского в пяти томах. Предисловие, а затем и его автор попало в руки госбезопасности. Михаил Хейфец был арестован. Сейчас он живет в Иерусалиме.
Михаил Хейфец:
В Иосифе Бродском меня поразило одно любопытное творческое качество. Качество, которое, на мой взгляд, присуще редким творческим людям. Это поразительная человеческая неблагодарность ко всем, кто хочет ему помочь. Как это ни парадоксально. В нем было невероятной силы самолюбие, убежденность в том, что не нуждается ни в вашей помощи, ни в ваших благодеяниях, ни в какой поддержке. Я сам, как дурак, лез с этой поддержкой к нему. И, по-моему, в значительной степени испортил свои отношения с ним из-за этого. Я хотел пробить его на киностудию «Леннаучфильм», чтобы он там делал сценарии. Понимаете, человек как бы с самого начала, как я сейчас понимаю, ощущал собственную значимость, собственный творческий потенциал. И хотя он был отверженный, хотя, как он писал, «двух рублей не видел вместе», как бы был изгоем, тем не менее, он точно знал, кто он такой. И любые попытки людей пробившихся, людей, уже получающих какие-то деньги от советской власти, вызывали в нем отторжение. Я думал об этом, мне, даже, показалось, что в этом был какой-то страх соблазна, потому что он же, все-таки, человек, и ему тоже хотелось и иметь деньги, и одеваться красиво. В этом был соблазн пойти на какой-то контакт, на какой-то компромисс с начальством. Тем более, что начальство, уже после того, как он приобрел всемирную славу, было вполне не против приручить такого человечка. И он интенсивно отторгал все эти покровительства, всю ту поддержку, которую ему могли оказать.
И, наоборот, когда я с ним встретился потом уже, в Америке, мы встретились в Амхерсте, где он преподавал, это был совсем другой человек – спокойный, уверенный в себе. Ему доставляло огромное удовольствие, что вот сейчас он может кому-то помочь. Мы были довольно далекие приятели, ни в коем случае не друзья, и я приехал к нему достаточно случайно, меня к нему привез Юз Алешковский. И первое, что он сказал: «Нет ли у тебя какой-нибудь рукописи, которую можно издать? Я могу поговорить в моем издательстве». Это не я просил, это он сам сразу предложил – вот теперь он может помогать, теперь он может сделать что-то для человека. И это доставляло ему радость. Я потом подумал, что вот такого типа творческие люди встречаются, и часто от этого они бывают неприятными. Потому что они отталкивают тех, кто хочет им сделать добро. Вот Вагнер был такой. Гениальный композитор, но как он обижал и оскорблял всех людей, которые ему помогали, начиная от Бюлова и баварского короля, и Меербера, и всех прочих. Вот в Бродском было что-то от психологии этих людей. Вот, чем он мне запомнился.
Иван Толстой:
Удивляющий Бродский. К 10-летию со дня смерти поэта в петербургском издательстве журнала Звезда подготовлен мемуарный том «Бродский глазами современников». Больше 30 интервью с друзьями, переводчиками, издателями и редакторами поэта. Все беседы провела и записала профессор Валентина Полухина, живущая в Лондоне. Мы связались с ней по телефону: что еще такого о Бродском не сказано и не написано?
Валентина Полухина:
Начнем, например, с одной из важнейших тем – религиозные мотивы творчества Бродского. Тут ведь всего столько намешано. И рождественские стихи чуть не ежегодные, то есть христианские темы. Иудейские темы, его заявление, что он кальвинист. Другие говорят, что он всего лишь еретик, если не атеист. Эту тему очень трудно обсуждать. Мне приходилось читать диссертации на эту тему, написанные верующими православными, которые упрекают Иосифа в том, что он недостаточно понимает христианство, делает не то, говорит не то, и так далее. То есть, с церковной точки зрения, конечно, все будет неприемлемо. Мне кажется, мы до сих пор не нашли язык, на котором мы могли бы обсуждать эти темы и, в частности, серьезную религиозную тему в творчестве Бродского. Есть другие темы. Например, Иосиф столько вобрал в себя разных поэтических манер и миров, что можно написать несколько книг на тему «Бродский и …». Бродский и русские поэты XVIII-XIX-XX веков, Бродский и его современники, поэты сегодняшнего дня, что они усвоили, что они отталкивают у Бродского, латинские поэты, греческие источники, английские, американские, польские. Это только все намечается. Тема Бродский и Италия просто просится в отдельную монографию. Бродский и Данте - это тема для нескольких диссертаций. Я думаю, что, наконец, пришло время изучать архивы Бродского. Слава Богу, теперь они открыты. Бродский-эссеист. В конце концов, в его эссе рассыпано столько жемчуга, что пока никто не собрал его в прекрасное ожерелье. Абсолютизация языка, где ее источники? Либо это дань общему лингвистическому поверью ХХ века, либо это нечто совсем другое. Бродский и Цветаева. Ведь мы знаем, что он считал ее самым грандиозным явлением в поэзии ХХ века и признавался, что она оказала на него огромное духовное влияние. Никто, например, не пишет о природе в творчестве Броского, а ведь как ненавязчиво, как естественно природа проникает в его стихи. Достаточно вспомнить:
«Нынче ветрено и волны с перехлестом,
Скоро осень, все изменится в округе…»
Или:
«И море, все морщинистые лица, а ветра нет».
Не говоря уже о том:
«Я родился и вырос в балтийских болотах,
Подле серых цинковых волн,
Всегда набегавших по две».
Именно потому, что он так ненавязчиво говорит о природе, так не на поверхности, этому не уделено внимание. Наконец, мне кажется, существует огромная философская тема - зло и вульгарность. Главнейшие враги Бродского.
Иван Толстой:
А теперь – voxpopuli, глас народа. Какое место в русской поэзии занимает Иосиф Бродский? – такой вопрос задавал петербуржцам наш корреспондент Александр Дядин.
Голоса:
- В современной поэзии, конечно, одно из первых мест. Но сложный поэт, не все понимают его. Необычность, глубина, любовь к городу к своему, к стране. Мне просто нравится он, и все.
- С его творчеством я знаком не очень хорошо. Больше люблю исторические произведения, но, по оценке моих родителей, это человек, внесший довольно значимый вклад в современную литературу.
- Я знаю его стихи, читала, но могу сказать, что я ценитель. Потом, может быть, через какое-то время, он будет совсем знаменитый, и каждый человек будет знать о нем, как о Пушкине, о Лермонтове.
- Не думаю, что этот человек сравнился с Пушкиным, по своей значимости. Один из деятелей культуры, достаточно известных и забываемых. Чего-то революционного он, по-моему, не внес.
- Наверное, второе или первое. Мне он очень нравится.
- Не знаю, что ответить. Не читал.
- Чтобы дать оценку, надо его знать. А я его очень плохо знаю. Я чувствую чисто сердцем, что человек он добрый, хороший, болеющий душой за Россию. А так я слышала, в основном, все по радио. Сама я мало читала. Как я могу выразить то, чего я не знаю?
- К сожалению, не читал. Мы до этого еще не дошли в институте. У нас будет свой курс, там будет новейшая литература ХХ века.
- По местам то, конечно, определить не могу. Это достаточно значимый поэт, во-первых. Во-вторых, это 60-е, свобода мнимая, поездки на Запад, невозвращенцы. Для меня Бродский достаточно значимый человек, потому что я люблю его стихи. Взял, наверное, тем, что надрыв такой был в поэзии. Человек понимал, что в этом мире никто никому не нужен, что он одинок, поэтому, наверное, его стихи так и ценят. За искренность.
- Я даже затрудняюсь вам это объяснить. Это просто ощущения мои. Но, вообще, место очень большое. Он актуален до сих пор. Трогает.
- Я больше с детским творчеством его знакома. Мне очень нравятся его детские стихи. Прозу видела, но мне не понравилась. Я не скажу, что он наравне с Пушкиным, Лермонтовым и Есениным. Но в свое время он был очень ярким и самобытным.
- Мне он интересен, я его читаю. По-моему, он наш классик.
- Когда стихи проникают в душу, вы их пропускаете через себя, то это самое лучшее. У него большинство стихов именно таких.
- Великое место. Даже если бы я его не читал, уже одно то, что его советская власть третировала, уже это говорит о его качестве. Наверное, больше глубина его нравится. Потому что ритм мне нравится больше у Пушкина. А вот глубина… Наверное, где-то еще и социальное.
- Я много о нем слышала и кое-что читала. И считаю, что все, что он писал, это настолько здорово. Поэтому, мне кажется, что мы должны просто помнить, что было такое явление у нас.
- Человек, который любил свободу, независимость и высказывал свои мысли. К сожалению, я его творчество слабо знаю. Не дошел еще до него. Может быть, я еще к этому приду. Каждый приходит к чему-то через какой-то промежуток времени.
Иван Толстой:
Так отвечали в родном городе поэта на вопрос Александра Дядина Какое место в русской поэзии занимает Иосиф Бродский? Вот простая житейская история – рассказывает нью-йоркский историк литературы Александр Сумеркин.
Александр Сумеркин:
Меня больше всего удивила обстановка нашего знакомства, которое произошло осенью 1977 года в Венеции. Предыстория этого знакомства была очень проста. Я уехал из Советского Союза по еврейской линии весной 1977 года и, как полагается, жил в Италии в ожидании американской визы. У меня был очень хороший приятель, хореограф Женя Поляков, живший и работавший в Венеции. И это был прекрасный случай навестить Венецию впервые в жизни и, причем, в таком домашнем, а не туристском варианте. Поначалу было хорошо, а потом начала постепенно наступать неприятная венецианская осень. Дело в том, что я уехал весной и мне казалось, что теперь будет всегда только лето. А оказалось, что бывает и осень. А потом уже, в конце октября, и что-то похожее на зиму. И я стал тосковать по своему тулупу. Был у меня такой в Москве тулуп, который когда-то привезли с Севера. Огромный, похожий на слона. И я подумал, как было бы прекрасно, если бы сейчас оказался здесь этот тулуп. И сообщил об этом полушутя своей приятельнице француженке по имени Вероника Шильц, которая очень много бывала в Москве, и мы с ней очень дружили.
Вероника Шильц - археолог, специалист по скифам, но также и такой, как бывает среди иностранцев, человек, который увлекается Россией. Она прекрасно говорит по-русски и очень хорошо знает литературу и поэзию. В середине 60-х годов она была в Ленинграде, преподавала там французский язык и познакомилась с Бродским. Они стали очень близкими друзьями, она ему помогала в Ленинграде, и когда он уехал и оказался на Западе, она была его основным переводчиком и адресатом нескольких его очень известных вещей, в том числе, стихотворения 1967-го года «Прощайте, мадемуазель Вероника». Помимо остальных достоинств, она обладала способностью совершать вещи абсолютно невероятные. Как французы скромно про себя говорят: «L’impossiblen’estpasfrancais». Вероника - это наилучшее воплощение этой несколько заносчивой, но верной мысли. Она сказала: «Я, конечно, не ручаюсь, но я попробую тебе в Венецию этот тулуп переправить». Потом, через какое-то, время она звонит и говорит: «В Венецию на фестиваль инакомыслия должен приехать Бродский из Америки. Он поедет через Лондон, и я попробую ему твой тулуп передать». А тулуп все еще был в Москве у мамы. Поэтому мне показалось, что это немного странная система.
Во-первых, Бродского я никогда не видел. Я, конечно, слышал о нем, когда жил в Москве, но мы никогда с ним не встречались. И, надо сказать, что у меня даже не было особого увлечения его стихами. Я помню самиздатовский текст «Элегии Джона Дона» и еще каких-то стихов, но у меня возникало ощущение скорее уважительного характера к его поэзии. А я был тогда и остался поклонником Марины Цветаевой, Пастернака, то есть вещей открыто эмоциональных, полупристойных по своей открытости эмоциональной. Я не очень-то рассчитывал на эту историю. И, вдруг, она мне звонит и говорит: «Вот завтра Бродский прилетает с твоим тулупом». Уж не знаю, как ей это удалось. Это была такая огромная овца. «А как же я его узнаю, я же его никогда не видал?». «А, подумаешь, не так много народа летит из Лондона. Вот увидишь такой человек рыжеватый, немножко лысеющий, главное, очень симпатичный».
Вот с таким точным указанием я отправился в венецианский аэропорт. Народу, действительно, было немного. И я заметил, что, действительно, среднего роста рыжеватый и симпатичный человек берет с конвейера огромный мягкий чемодан, из которого торчат клочья шерсти. Я понял, что это и есть моя овца, которая, наконец, прилетела. А человек, естественно, Бродский. Вот так мы встретились и познакомились.
Иван Толстой:
Чем вас удивил Бродский? Говорит итальянская славистка, поэт и переводчица Аннелиза Алева.
Аннелиза Алева:
Иосиф удивлял, удивлял друзей, собеседников, публику. Он даже шокировал других своим поведением, внезапными подарками, внезапным исчезновением. Иосиф отрицательно смотрел на все, что выглядело, по его мнению, predictable - предсказуемым. И положительно на все то, что выглядело unpredictable - непредсказуемо. Меня удивляла в нем быстрота реакции, быстрота реплики в обычном разговоре. По-моему, он получил эту способность в наследство от отца Александра Ивановича Бродского. Он мог очень быстро переходить от одного плана разговора к другому и, таким образом, убегать, спасаться, атаковать, побеждать тебя простыми словами.
Другое, что меня удивляло в нем, это была его интуиция. Мы с ним познакомились в Риме и часто встречались в Венеции. То есть, встречались в местах более знакомых мне. Иосиф входил в бар, допустим, в Венеции и сразу выходил оттуда, говоря, что ему как-то там не нравится. Рядом, в двух шагах, на той же самой улице, был другой бар, ему подходящий. И, действительно, лучше, интереснее, вкуснее первого. Он мне говорил, что с тех пор, как не живет в России, он просто нюхал людей и места, как собака.
В начале лета, кажется, в июне 1983 года, мы находились на острове Иския, в гостях у итальянского приятеля Иосифа, и, поскольку дом был очень большой, там жили разные гости, которые встречались утром на море, на скалах. Однажды Иосиф увидел девочку и сказал: «Ей плохо». На следующий день, когда мы видели, что ее нет на море, мы спросили у гувернантки, где она. И гувернантка нам рассказала, что она чувствовала себя плохо, что у нее температура. Иосиф был особенно интуитивен к чужой усталости, к чужому страданию. В этом смысле, чуткий.
Иван Толстой:
Из Италии – в Швецию. Вопрос нашей программы – писателю и историку Бенгту Янгфельдту.
Бенгт Янгфельдт:
Если бы Вы меня спросили, чем он меня поразил, я бы сказал, что это его поэтическая мощь, его манера читать. Но удивил… Я об этом немножко думал и пришел к выводу, что самое главное, что у меня была о нем, до того как я с ним познакомился, немножко другая идея, что он человек аррогантный, злой. Но что меня удивило в нем, это его способность быть другом. Понял очень быстро, что за этой аррогантностью, которая, действительно, существовала, скрывалась большая застенчивость. Это была его манера. И я, как ни странно, узнал в нем какие-то черты характера, которые были у Маяковского. Пастернак замечательно пишет, что за его крикливостью скрывалась такая застенчивость. У Бродского было то же самое. Это была такая маска, защитная стена перед внешним миром. А на самом деле он был жутко отзывчивым, заботливым, добрым человеком. И это меня страшно удивило, потому что была такая разница между официальным Бродским, который вообще стеснялся на сцене, в больших компаниях. Когда он в тобой или с твоей семьей в хороших отношениях, он становился другим человеком. Вот то, что меня удивило в нем.
Иван Толстой:
Бенгт, скажите пожалуйста, при каких обстоятельствах Вы познакомились, и где те черты Бродского, о которых Вы сейчас сказали, проявились?
Бенгт Янгфельдт:
Мы познакомились, наверное, в 1978 году. Он приехал читать стихи и лекции в Швецию. Мы встретились в университете. И тогда как раз была в нем такая аррогантность. Много курил, масса людей вокруг. Я вставил какие-то слова по поводу его поэзии, о Цветаевой, он обернулся и сказал: «Ага». Наверное, подумал: «Вот еще один умный западный славист». И я подумал, что слышал о нем, что он такой. А потом он должен бы читать свои стихи в Музее современного искусства в Стокгольме. Тогда не было много переводов его стихотворений на шведский язык. Он собрал несколько славистов и попросил перевести. Я перевел одно стихотворение и прочел это. И я видел, после своего чтения, что он показал большим пальцем, что ему это страшно понравилось. И потом он мне сказал, что он услышал, что это его ритм по-шведски. И это было для него самое главное, именно эта черта. Профессиональность. И для него это все определило. Он мог очень ошибаться в людях, он был очень несправедлив в своих оценках людей, потому что он мог быть в плохом настроении, кто-то мог не то сказать, не тогда, когда надо. А здесь у него, по-моему, все перевернулось в отношении ко мне, когда он услышал, как я читал это стихотворение. Это было замечательно.
Иван Толстой:
Мой коллега Петр Вайль знал поэта в его нью-йоркские годы.
Иван Толстой:
Петр, разделяете ли Вы эту точку зрения, что Бродский был способен постоянно удивлять, и чем он удивил Вас?
Петр Вайль:
Да, он, конечно, был человек способный удивлять. Есть известная история, которую рассказывала Татьяна Яковлева, последняя любовь Маяковского и жена известного журнального деятеля Александра Либермана. Она перевидала, наверное, всех выдающиеся деятелей культуры ХХ века. В старости она как-то сказала: «Я знала только двух настоящих гениев – это Пикассо и… (все конечно ждали, что она скажет Маяковский), и Бродский». Достаточно было ему появиться в комнате, чтобы стало понятно, что что-то произошло. Я уверен и много раз проверял это, что на любую пустяковую тему он мог говорить захватывающе интересно. Можно было его спросить, что он думает о трамвайном движении в Воронежской области. Будьте уверены, если бы он захотел отвечать, вы бы услышали что-то, по крайней мере, очень интересное.
А меня он удивил, прежде всего, тем, что не совпал с тем поэтическим образом, который у меня сложился и, как я потом многократно убеждался, сложился у подавляющего большинства его читателей. В жизни в нем не было никакой надмирности. Он поэт высочайшей метафизичности. В молодости он был совершенно приземленный, живой человек. Поэт, писавший с 18-ти лет о смерти, обожал жизнь в самых ее бытовых проявлениях. То есть, итальянские кафе нью-йоркских районов Гринвич Вилледж, китайские и вьетнамские рестораны, вождение машины, хорошее вино, кофе, джаз, сплетни. Он любил цитировать своего любимого поэта Одена, который сказал: «Самое интересное в мире - это метафизика и сплетни». И когда я ему сказал, что часто не отличить одно от другого, он очень развеселился и сказал: «Да, действительно, это так».
Иван Толстой:
Люди, вспоминающие о Бродском, упускают ли какие-то вещи, с Вашей точки зрения, важные, существенные в нем? Или все, что и Вам хотелось бы отметить в его облике, уже подмечено?
Петр Вайль:
Пожалуй, именно это. Говоря о его жизненном облике, надо разделять Бродского молодого и Бродского зрелого. Я же не знал его в молодости. Я с ним познакомился в Венеции в 1977 году, но сблизились мы в 90-е годы в Нью-Йорке. Поэтому я знал Бродского взрослого. У меня нет основания не доверять тем людям, которые, рассказывая о молодом Бродском, говорят о его надменности, заносчивости, резкости, даже, грубости. Очень может быть. Я от него раза два слышал слова: «Я себя воспитывал». На что-то отвечая, он говорил: «Я так себя воспитал». И я думаю, это было правдой. Он, что называется, работал над собой и довольно сильно менялся. Я вспоминаю такой случай. Как-то он мне позвонил и сказал: «Тут приехали какие-то люди (уже шла Перестройка), из российского журнала, и они хотят со мной встретиться. Мне неохота туда идти одному. Пойдемте вместе». Я приехал, мы встретились в кафе в Гринвич Вилледже. Это были какие-то надутые, напыщенные, старого закала партийные бонзы, еще в перестройку возглавлявшие этот большой журнал. Они как-то цедили: «Ну, над чем вы сейчас работаете?». Когда минут через 25-30 бессмысленного разговора они ушли, я, уже не выдержав, сказал: «Иосиф, почему Вы все это терпели? Почему Вы их не послали с пятой минуты, это же ясно, что это напыщенные дураки?». Он говорит: «Да Бог с ними. Конечно, лет 10 назад так бы и произошло. Но я себя так воспитал».
Я застал Бродского уже гораздо более сдержанного. А уж после женитьбы и, тем более, рождения дочки, он сделался еще мягче. Я знал Бродского деликатного, щедрого, внимательного, обожавшего делать подарки. Причем он, действительно, любил это как-то неистово. Причем, очень дорогие. До сих пор у меня какой-то шикарный кожаный портфель хранится, подаренный им на Рождество. Мы с женой несколько раз Рождество встречали у Бродских, в довольно узкой компании. Это был обмен подарками, в котором он себя просто вел, как ребенок. Накручивал какие-то новые шарфы на шею, натягивал перчатки, чуть ли не прыгал под елкой. Вот я знал его такого.
Я думаю, что он был разный. Но такого, по-моему, не знает читатель. По крайней мере, мне не приходилось этого встречать в мемуарах. Кое-где мелькает в интервью. Конечно, такого знали Юз Алешковский, Михаил Барышников, Лев Лосев. И знали лучше, чем я. Они ближе были с Иосифом. Но вот это Бродский неизвестный, а жалко, что неизвестный. Потому что контраст такого человека с его действительно олимпийской поэзией, это дает эффект, я думаю, небывалый в русской литературе.
Иван Толстой:
Раньше других (по крайней мере, из участников сегодняшней программы) познакомился с Бродским писатель и историк Яков Гордин. Он и выпускает книгу бесед Валентины Полухиной в издательстве журнала «Звезда».
Яков Гордин:
В этом мальчике поражало напряженное внимание к идее смерти. Это был явно не банальный юношеский страх перед смертью, это было необыкновенно раннее понимание жизненной задачи, которую надо решать в жестко ограниченный срок. В нем не было типичного для молодого человека ощущения бесконечного временного пространства впереди. А отсюда и необыкновенная стремительность его существования, которая, в свою очередь, жизнь и удлиняет. Ведь он в 40 лет сказал в стихах на свой день рождения: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной».
Все, небось, помнят знаменитую дюреровскую картинку – рыцарь, смерть и дьявол. Рыцарь и смерть. Вот я ее часто вспоминаю, когда думаю о Бродском.
Если говорить о том (это достаточно непросто), какой след оставил Бродский в своей эпохе, в общей памяти, в общей судьбе, в судьбе культуры, то можно говорить о появлении принципиально нового лирического героя. Можно говорить о некотором реформировании языка. Что вообще свойственно каждому большому поэту. Это экспансия в язык совершенно новых слоев, новых интонаций, вплоть до вульгаризмов и таких временных жаргонных выражений. Можно говорить о стремлении уже зрелого Бродского снять романтическую интонацию, сделать ее невозможной для поэзии. Но мне кажется, что несмотря на всю серьезность этих явлений, это не главное. Он не просто след некий оставил, это не та формула. Тут можно вспомнить (хотя сам Иосиф вряд ли пришел бы в восторг от этого) фразу Ленина о воздействии на него романа «Что делать?»: «Он меня всего перепахал». Так вот, Бродский, можно сказать, перепахал свою эпоху. Знаете, как плуг выворачивает перед глубокой вспашкой нижние пласты, и там плодородный слой достаточно глубок, это дает мощный эффект в смысле урожая. А если этот слой тонок, на поверхность выходят какие-нибудь пески, суглинки и урожай соответствующий. Вот это и произошло с культурным сознанием эпохи под воздействием, я бы сказал, титанической работы Бродского. Он показал, что может сделать человек большого таланта, если ставит перед собой, казалось бы, невыполнимую задачу.
Он задал масштаб. И, может быть, это главное. Те, кто шли рядом, те, кто шли за ним следом, те кто идут, могли и могут, понимая, принимать или не принимать его творческие принципы, его жизненный стиль, который, в общем, очень органично сочетался с его творческим стилем. Но они вынуждены соизмерять свой труд, если это серьезные люди культуры, свои задачи, с тем, что друг Бродского поэт и прозаик Чеслав Милош назвал «гигантским зданием старинной архитектуры». Он так назвал наследие Броского.
Значение Бродского в том, что он вечный соперник, вечный вызов, вечный укор. Он провоцирует, если угодно, он не дает самоуспокоиться литературе. Даже если это не очевидно на уровне рацио, это, тем не менее, так. Перед его стоицизмом, его самоиронией и самосарказмом, перед его жаждой трезвости (помните, «взглянем в лицо трагедии»?), режет глаз любая интеллектуальная трусость и фальшь. Он очень усложнил жизнь культуры и людей культуры, но это, условно говоря, великий допинг.