Так мы съезжались на шабаш,
Как пальцы вылинявшей меди,
Гулял возок в пасхально меловом овраге,
И мы не думали о смерти,
А мыслили лишь о бумаге.
Смущали красные чулки
Зари, под ними лишь червонцы,
И галок черные курки
С печалью корчились на солнце.
Березок вечный лазарет
Опустошен и смят разлукой,
Ни брата, ни сестры уж нет,
Как их не кличь и не аукай.
Лишь красные чулки зари,
А в них монеты и монеты,
И эхо чудное вдали,
Так заплатили нам поэты.
Так читал в шестидесятые Леонид Губанов. Эти записи предоставлены нам фондом архивной службы авторской песни. О Леониде Губанове говорит его близкий друг, член литературной группы «СМОГ», лауреат множества литературных премий, заведующий отделом поэзии журнала Новый мир, поэт Юрий Кублановский: «Когда два года назад вышло его достаточно полное собрание стихотворений, я опять не мог не поразиться удивительной фантазии, причудливости образов. И вот странно, как бы не были сюрреалистичны эти образы, все равно в них чувствовалась внутренняя правота. То, что это поэт с очень сильным мистическим началом, поэт совершенно не заземленный, не рациональный — такое свое, немножко хлыстовское, я бы сказал, религиозное чувство».
Все будет у меня — и хлеб, и дом,
и дождик, что стучит уже отчаянно,
как будто некрещеных миллион
к крещеным возвращается печально.
Заплаканных не будет глаз одних,
проклятья миру этому не будет.
Благословляю вечный свой родник
и голову свою на черном блюде.
И плащ, познавший ангела крыло,
и смерть, что в нищете со мною мается.
простое и железное перо,
которое над всеми улыбается.
А славе, беззащитной, как свеча,
зажженной на границе тьмы и тленья,
оставлю, умирая, невзначай
бессмертные свои стихотворенья.
Все будет у меня — и хлеб, и дом,
и Божий страх, и ангельские числа.
Но только умоляю: будь потом,
душа, отцеловавшая отчизну!
Юрий Кублановский продолжает рассказ о друге: «Мы были в ту пору самиздатчики и не столько рассчитывали на печатный текст. Печатный текст — это что? Бледная машинопись на папиросной бумаге в количестве 10-15 экземпляров. А вот устные чтения заменяли писанное. И это были уже новые чтения. Это были не чтения шестидесятников, наших предшественников, это уже было принципиально другое чтение, принципиально другие стихи, не рассчитанные, быть может, на столь массовую аудиторию. В общем-то, людей, имеющих настоящий слух на поэзию, очень не много. Может быть, меньше, чем людей имеющих слух музыкальный. И вот такие люди слушали Губанова, такие своеобычные, если можно так выразиться, камланья. Нам было по 18-20 лет. Тогда мы, пожалуй, были счастливы и не ощущали, разумеется, свою литературную судьбу, как драматичную. А Леня, вообще, был безрасчетная комета в кругу расчисленных светил. Полное отсутствие инстинкта самосохранения, ежедневное самосжигание. Он жил на разрыв аорты. Также и влюблялся».
Я нацарапал такое,
Все потерявшему миру,
Ты — голубая, как море,
Ты — золотая, как лира.
Ты же мое постоянство,
Пропасть моя неземная,
Я не могу постараться,
Жить, не любить и не зная,
Где ты, и что же с тобою,
Что с твоей розой весною,
Осенью, летом, сейчас,
Что в своих светлых очах.
Знаю, что твой соловей
Так тяжело заболел,
И я нацарапал такое,
Все потерявшему миру,
Ты — соловьиное горе
У соболиного тира.
«Где-то уже с середины 1970-х годов создалось такое расхожее мнение, что Губанов это некий выздоровевший Артюр Рембо. Писать перестал, превратился чуть ли не в клерка какого-то. И как же я был поражен, когда прочитал его стихи, написанные за год или два до смерти», — говорит Юрий Кублановский:
Твоя грудь, как две капли — вот-вот упадут,
Я увез бы тебя на Капри — а то украдут.
« Какая замечательная, несравненная лирика стихотворения 1980-го года! Стихи Лени, вообще, всегда были немножко на грани фола, как стихи любого самородка. Но то, что у другого было бы безвкусицей, удивительным образом у Лени воспринимается, как должное. Он, действительно, самородок из той же плеяды, что и Есенин, Шукшин, Высоцкий. Недаром он так тянулся к творчеству именно этих литераторов. И сам, я думаю, он навсегда останется в русской поэзии в этом ряду и в этой плеяде поэтов-самородков » .
Я каюсь худыми плечами осин,
холодного неба безумною клятвой
подать на поминки страстей и засим
откланяться вам окровавленной шляпой.
Я каюсь гусиным пером на грязи
всех ваших доносов с эпиграфом «сдался»,
и жалобы зябки, как те караси
в холодной воде умирающих стансов
И полную волю однажды вкусив,
я каюсь вечерней зарей перед утренней.
Опять разбирают глаза на Руси,
как избы, и метят, чтоб не перепутали.
Какая печаль была прежде всего,
а в землю уйдет, на нее после ляжет,
и зимнее утро, и рюмка клико
и девочка эта, что плачет и пляшет.