Михаил Соколов: Борис Хазанов: Лубянка, Бутырки, ГУЛАГ. Вторая часть воспоминаний писателя Бориса Хазанова, автора книг "Час короля", "Антивремя", "Город и сны", "Вчерашнее время".
Первая часть прозвучала 2 мая.
В эмиграции в 80-е годы одного из издателей журнала "Страна и мир", в неписательской жизни – жителя Мюнхена Геннадия Файбусовича.
- Геннадий Моисеевич, и они за вами пришли?
Борис Хазанов: Это было ночью, вероятно, часа в два ночи. Я спал, и мои родители спали. Вас будят, спрашивают имя и фамилию, а потом вручают ордер на арест. Машина стоит легковая с такими темными стеклами. Подъехали к воротам огромным, эти ворота открылись, въехали во двор, потом в подвал. В подвале первым делом стрижка наголо, холодный душ, потом бокс.
Потом я услышал, как привезли кого-то и, видимо, поместили рядом со мной. Вертухай, надзиратель что-то спросил, и этот человек сказал – "Да". Я узнал моего товарища. Я начал свистеть такую песенку, которая была у нас в ходу, довольно непристойную, и он услышал. Таким образом мы узнали о том, что мы оба там.
А третий человек, Сева, я думал, что начнут о нем расспрашивать, я как-то старался его выгородить. Но оказалось, что следователи им совершенно не интересуются, как будто не существовало. Хотя следователь хвастался очень хорошим знанием нашего факультета, называл фамилии. Говорил о себе: "Мы – разведка". Такой был человек.
А самый близкий друг, действительно закадычный друг вообще его не интересует. Это постепенно навело на подозрения. А когда потом это закончилось, я увиделся, наконец, с моим однодельцем, то оказалось, что он тоже пришел к такому выводу. Потом стало известно, что сдал нас Сева.
Что дальше с ним стало, я не знаю. Думаю, что он делал карьеру. Закончил институт, может быть, был послан за границу, как водится.
Михаил Соколов: Что они от вас хотели? Обычно они хотели, чтобы человек признался и дал откровенные показания в своей антисоветской деятельности.
Борис Хазанов: Все время допросы происходили по ночам. Днем в тюрьме не разрешается не только спать, но даже лечь нельзя. Стоит вам чуть-чуть прилечь, как тут же во внутренней тюрьме открывается дверь, а в Бутырках, куда я был переведен, открывается "кормушка" - окошко. Это был самый простой способ измучить человека бессонницей совершенно.
Допрос продолжался очень много часов, обычно сразу же после отбоя, часов в 11. В 10 часов отбой, в 11 часов вас выдергивают из камеры на допрос, а возвращаетесь вы уже перед рассветом или на рассвете.
Но все время у следователя уходило на писание протоколов и бумаг. Человек он был малограмотный, иногда спрашивал, как, что какое слово пишется. Это было для него действительно серьезное и трудное дело. Он скрипел бумагами, в это время должны были сидеть в противоположном углу подальше из соображений безопасности. Да еще дело зимой, была осень, потом зима, открывал окно, сам он в шинели, и холод. Но никаких других мер физических. Существовал еще карцер, но я до карцера не дотянул. В общем, никаких рукоприкладств, этого не было.
Я, правда, слышал в тюрьме иногда какие-то крики в коридоре, видимо, кого-то тащили. Но в общем то, что происходило в 1937 и 1938 годах, а я сидел как раз с двумя людьми, которые прошли эти годы и потом остались в живых и снова были арестованы, этого не было тогда. Там избивали людей самым жестоким образом. При мне этого, во всяком случае, в моем качестве не было.
Все сводилось к сочинению длинных протоколов, ужасным языком написанных, где арестованный должен был с одной стороны разоблачить самого себя как злостного антисоветчика, занимающегося антисоветской агитацией и пропагандой, и кроме того, одновременно себя осуждающего: я свою антисоветскую пропаганду вел так-то, так-то и так далее. Очень длинно и все прочее. После этого нужно было это подписать.
И я решил, что я буду подписывать, потому что с самого начала для меня, даже после первого допроса, было совершенно ясно, что ничего сделать невозможно, судьба моя решена уже. И действительно, дело в том, что я не могу сказать, что меня оклеветали – вот это самое главное было, что мне придумали что-то, чего я не самом деле не был, организацию, где я не состоял. Все, что там писалось, пусть даже ужасным языком, было правдой, потому что все, что я говорил, записывалось. Записывал наш Сева, и никуда не денешься.
То есть я не могу сказать, что меня арестовали, и я сидел даром. Я не был невинным с точки зрения этого государства, с точки зрения всей этой системы и весьма гротескной юриспруденции, я действительно был враг, действительно был виноват, потому что я высказывал вслух мысли, которые касались даже не отдельных людей, а всего государственного строя.
Михаил Соколов: И лично Вождя народов?
Борис Хазанов: Да, и лично Вождя народов. Я даже не очень верю, когда очень часто люди писали и говорили о том, что они ни в чем не виноваты и так далее. С человеческой точки зрения, конечно, обвинения были смехотворны, но с точки зрения тех правил, которых придерживались люди, там работавшие - это как раз соответствовало их правилам.
И вообще, что такое закон? Я могу вам дать исчерпывающую формулировку.
Закон – это система правил и инструкций, по которым надлежит творить беззаконие. Чем они и занимались.
Надо еще добавить к этому, я не знаю, когда-то это не было такой тривиальной истиной, а сейчас это тривиальная истина, что такого рода государственное устройство, такая экономика не может обойтись без принудительного труда, называйте его рабским или как угодно.
Михаил Соколов: Когда вы там сидели, вы сказали, что у вас были сокамерники, те люди, с которыми вы оказались в тюрьме. Эти люди думали примерно так же, как вы, или какая-то часть из них считала себя невинными жертвами системы?
Борис Хазанов: Я сидел с разными людьми, и собственно все они, может быть за исключением одного студента моих лет, все это были люди старше меня гораздо.
Я сначала находился на Лубянке во Внутренней тюрьме – это тюрьма с очень жестоким режимом, а потом довольно быстро был перевезен, переведен в Бутырскую тюрьму, которая гораздо мягче. Надо сказать, что это была образцовая тюрьма, там было очень чисто, там выполнялись нужные правила, там существовала библиотека, например, то есть приходил в камеру библиотекарь, вы могли заказать книжки. Писать ничего не могли, конечно, никаких газет, никакого радио. Этим пользовался следователь, который придумывал фантазии всякие - новое повышение цен. На самом деле не было.
Михаил Соколов: Провоцировал?
Борис Хазанов: Не знаю. Что-нибудь в этом роде. Так вот, в Бутырской тюрьме я сидел довольно долгое время. Я сидел в спецкорпусе, спецкорпус был, как считается, воздвигнут при наркоме Ежове. Это были маленькие камеры, первоначально, вероятно, задуманные как одиночки, но тюрьмы были переполнены, и поэтому в нашей камере, была 252 камера, находилось 5 человек, потом 4 человека, одно время даже 3 человека.
Кто были эти люди? Рядом со мной в этой камере сидели два пожилых человека. Один из них был директором какого-то предприятия, завода или что-то в этом роде, другой был главным врачом ведомственной поликлиники. Оба были евреи и оба были старые члены партии с 1918 года. При этом доктора звали Мазо, а директора звали Александр Борисович Туманов, фамилия, которую он явно себе придумал в годы революции. Оба сидели в свое время в 1937 году.
Александр Борисович Туманов за то, что он юношей до партии большевиков находился в рядах еврейской рабочей партии "Рабочий Сиона". "Но мы блокировались с большевиками", – он так говорил. Был очень забавный человек, который даже на прогулке, я помню, сказал о себе: "Я не рядовой – я крупный политический деятель". Оба были действительно такими правоверными ленинцами: говорили – "наша партия". И как-то это в их сознании уживалось, что "наша партия" вдруг повернулась к ним задней частью.
При этом Александр Борисович был комической фигурой. Был очень серьезный, маленькой человек, сидел на свой койке, и ножки висели. Кушал что-то, потирал ручки и декламировал тюремные стихи: "Я сижу и горько плакаю. Мало ем и много какаю". Такие были стихи. Но при этом он сохранял еще и важность. Обладая очень хорошим чувством юмора, он, тем не менее, мог быть очень напыщенным: нос кверху, как бывает у очень маленьких людей. И уж, конечно, «партия»!
Доктор Мазо был человек другого рода. Он тоже был старый партиец и верный ленинец, тут никаких не могло быть сомнений. Но он вспоминал послереволюционные времена как какое-то очень счастливое время.
Надо сказать, что мой отец, не будучи ни членом партии, никем, говорил о том, что годы революции - это была какая-то весна, кружившая голову, такое было впечатление.
Доктор Мазо больше всего вспоминал девушку, с которой он тогда дружил. Кроме того он вспоминал свою семью, свою дочку, даже стихи сочинял о своей дочери. О политике не очень любил говорить, но ему дали бумагу, чтобы написать какое-то заявление, он писал и упоминал врага народа Левита, который его будто бы оклеветал в 1937 году. Там было выражение: "Враг народа Левит".
Михаил Соколов: На том же языке, что следователь изъяснялся.
Борис Хазанов: Да, почти. Это были, я думаю, вполне порядочные люди, доктор уж во всяком случае. И вместе с тем это были советские люди. Я на них смотрел как на людей какого-то совершенно другого порядка, каких-то инопланетян. Расстояние было одно поколение, но это было огромное расстояние. Я, конечно, тоже, как и все мы, был советским человеком, советским студентом, но в то же время и постсоветским.
Михаил Соколов: А антисоветские люди были?
Борис Хазанов: Таких людей я не видел или они, по крайней мере, никак себя не проявили. Дело в том, что существовали "камерные", в большие камерах существовали "наседки". И когда я в конце попал в такую большую камеру, мне сразу сказали: вот это "наседка". Стучит. Специально сидит давно, глаза и уши следователя.
Но, например, в спецкорпусе одно время со мной сидел человек по имени Иван Александрович Бондин, он был киносценарист, и даже довольно известный, кажется, он снял фильм не "Они сражались за родину", а "Она сражалась за родину". Он был совершенно раздавлен и подавлен и арестом, и всем. Он был переведен из Института имени Сербского – это институт судебной психиатрии. Он не был психически больным, но он был ужасно угнетен. Надо сказать, что и старики (для меня они были стариками), особенно доктор Мазо тоже были угнетены. Вы можете мне поверить, как ни странно, я совсем не был угнетен. Мне был 21 год.
Михаил Соколов: А что следователь вам обещал?
Борис Хазанов: Следователь ничего мне не обещал, но сказал, что, конечно, я поеду в лагерь, не без этого, обязательно – это полезно. Мне ведь дали все-таки не десятку, а восемь лет, а моему подельнику Яше дали пять лет, и он потом попал под амнистию в 1953 году. Для того времени 8 лет был детский срок, потому что я находился, особенно потом, когда разделили, 58 статью отделили, у всех были 25 лет и 5 поражения в правах: это были западные белорусы, западные украинцы, особенно прибалты, очень много литовцев.
Михаил Соколов: Власовцы?
Борис Хазанов: Власовцев я не видел, хотя было известно, что через Бутырскую тюрьму незадолго до нас прошла большая очень река бывших солдат Русской освободительной армии.
Я власовцев не видел, но я видел многих людей, которые пережили оккупацию, а иные побывали и у немцев еще в лагерях, и которые совершенно наивно, без всякой задней мысли, без желания сказать какую-то особенно крамолу, сравнивали: у немцев лучше то, что не надо норму выполнять, не надо вкалывать, копайся и все. Но зато относятся к людям как к скоту. А вот у нас надо выполнять норму, но все-таки отношение лучше.
Разные были люди.
Потом были люди, которые о временах оккупации, например, говорили такую вещь: вот немцы – дураки, если бы они себя вели иначе, если бы они не относились, не грабили нас и так далее. Их же встречали с цветами, с хлебом-солью.
Им, конечно, не приходило в голову, что эта армия не могла быть иной, потому что это была армия нацистского тоталитарного государства.
Михаил Соколов: За сколько они с вами справились, с вашим делом?
Борис Хазанов: Вся история длилась не очень долго. Я был арестован в конце октября накануне ноябрьских праздников в ночь на 28 октября, а отправлен, посажен в столыпинский вагон и отправлен в марте месяце, числа 15 марта или немножко раньше. Многие сидели гораздо дольше.
Дело было вполне тривиальное. Вообще я потом узнал, что существовали студенческие кружки, у нас ведь никакого кружка не было. Причем иногда это носило явно игровой характер. Например, я узнал о том, что, во-первых, на философском факультете, который находился в том же самом здании этажом ниже, чем мы, существовал какой-то кружок студентов, изучавших или хотевших изучать индийскую философию. Потом мне говорили о какой-то такой компании, где все имели клички пародийно-романтические, где старший или тот, который считался главным, назывался «командор Бен», а другой парень носил такое название – «казначей и главный виночерпий большого боцманского сабантуя подшкипер Гарри Дринк». Звучит!
Михаил Соколов: Это тоже антисоветчина?
Борис Хазанов: Тоже. Понимаете, дело в том, что это был очень важный урок, который вся эта братия, начиная с ленинских времен, вынесла из дореволюционной практики, а именно: борьба со всевозможными подобиями организаций.
В Советском Союзе, как известно, были запрещены коллективные письма. Вообще всякое несанкционированное сближение, пусть даже это будет просто обыкновенный дружеский кружок, но более-менее такой сложившийся, во-первых, он должен обязательно находиться под наблюдением, там должен существовать стукач. А во-вторых, любая попытка организоваться еще до того, как это совершилось, рассматривалась как преступление. И в этом был определенный резон.
Михаил Соколов: Теперь снова ФСБ как раз этим хочет заниматься.
Борис Хазанов: По-настоящему вернуться к советской системе и в том числе к советской тайной полиции, я думаю, невозможно.
Михаил Соколов: История повторяется же как фарс.
Борис Хазанов: Они выглядят пародийно, как фарс.
Михаил Соколов: А дальше что было, когда они вынесли эту бумажку - приговор особого совещания?
Борис Хазанов: Дело было так: было известно, что следствие закончено, после этого прошло месяца полтора. Затем я попал, это не была камера, а это была комната, куда собрали большое количество людей и вызывали в другую комнату. При этом одни возвращались, другие не возвращались. Возвращались те, кто получил 10 лет, а те, кто получил больше 10 лет, тот не возвращался. Происходило такое разделение.
Вас вызывали в такую комнатку, где за столом сидел плюгавого вида человек в гимнастерке, но без погон, который просто вам протягивал такой листок. На этом листке было написано: "Дело по обвинению такого-то, имя, то, другое, в антисоветской пропаганде и агитации рассмотрено особым совещанием. Постановили…". И надо подписаться. Я считаю, что это разумная мера, зачем нужен суд? Совершенно не нужно. Не нужно, конечно, и следствие, но ничего не поделаешь. Но суд можно похерить.
Михаил Соколов: Вы сказали: одни получили 10 – остались в камере, другие получили 25. Кто-то получил расстрел?
Борис Хазанов: Об этом я не слышал. Вообще неизвестно, просто говорили, что сейчас вызывали такого-то, он вернется и пойдет следующий. Вызывают следующего, а тот не вернулся. Ага, значит он получил 15 лет. Расстрельные заключенные, которых ждал расстрел, шли по каким-то другим каналам.
Михаил Соколов: Потом вы расписались, отдали бумажку.
Борис Хазанов: Потом назад и очень быстро после этого человека переводят в этапную камеру. В Бутырках это так называемая "церковь", когда-то там находилась церковь. Это большая камера, где железные нары. Здесь сидят разные люди и ожидают этапа. Я там провел недолго, я думаю, не больше недели.
Михаил Соколов: Политические и уголовные вместе?
Борис Хазанов: Я уголовников, уголовную шоблу увидел только в лагере. Все эти, и Бутырская тюрьма, не говоря уже о Внутренней, и "Матросская тишина", и особенно знаменитая "дача" - "Сухановка", где Сема Виленский сидел, исключительно жестокая тюрьма. Это все тюрьма для 58 статьи. Слово "политический" не было в ходу.
Вообще говоря, все считались формально или официально уголовными преступниками, в нашей стране политических заключенных не существует, есть только уголовные.
Потом сформировался этап, вас сажали в какую-нибудь машину, вы видели последний раз город. Обычно меня возили в "воронках", вы там ничего не можете видеть, там сидите скорчившись, все поделено на закутки, и вы сидите в темноте, скорчившись, не зная, куда вас везут. А тут я ехал в такой машине, где можно было видеть город. И это было последнее впечателение.
Затем на вокзал, но не на обычный вокзал, а куда-то какими-то другими путями, где стоял большой состав. Это был состав из столыпинских вагонов. Причем в одном отсеке, в одном купе находилось 18 человек, друг на друге буквально.
Ехали, ехали, куда ехали – неизвестно. А потом на станции, о которой я потом узнал, вдруг из всего эшелона выдернули несколько человек, по-моему, двух человек – я и еще кто-то. Наручники, конвой стоит, кругом снег. И пошли по сугробам пешком на комендантский лагпункт. А поезд поехал дальше по линии Киров – Котлас. Это была станция Сухобезводная Горьковской железной дороги, единственная, которую можно найти на карте, дальше ничего нет. Комендантский лагпункт, где вообще было очень тяжело.
Это была ужасная ледяная весна, нечего жрать, некуда деться, кругом жуткая уголовная шпана. Потом находится работа, на колодце я работал. Колодец представлял собой ледяную гору. Надо было просто носить воду в столовую. Тяжелое время.
Михаил Соколов: Сначала был голод?
Борис Хазанов: Я был на лагпункте, там провел месяца полтора. Это действительно было тяжелое время, но это не был стационарный лагпункт, менялись этапы, приходили, уходили. А потом меня привезли на стационарный лагпункт, я потом еще менял лагпункты. Все это находилось в пределах большого лагеря, который неофициально называется Унжлаг, а официальное кодовое название просто ИТЛ АЛ. Основной профиль – это лесозаготовки, лесоповал, но там были всякие другие, ремесла разные. Занимал очень большую территорию.
Михаил Соколов: Это Кировская область?
Борис Хазанов: Сухобезводный находится в Горьковской области, а большая часть лагеря – это Костромская область. Кажется, что это очень близко – это европейская Россия, на самом деле это заболоченная тайга, где почти нет лета, летом тоже холодно, комарье, климат тяжелый. При этом лагерь постепенно продвигался на северо-восток, оставляя за собой поля выжженные, уничтоженные, брошенный лес, который не успели вывезти, куртины, которые не держатся, потому что ветры.
Вообще поблизости относительно находились и другие лагеря. Находился, например, странный такой лесоповал. Потом Коми АССР, Вологодская область - это все рядом, близко.
Что касается населения Унжлага, была такая довольно забавная история. На лагпунктах обычно существует КВЧ - культурно-воспитательная часть. Это такой барак отдельный, там есть заведующий, где на столе разложены газеты, журналы. В тюрьме никаких не было ни газет, ничего, а там наконец-то было. И была даже библиотека небольшая. Там существовал какой-то баянист. И вот однажды я читал журнал "Новое время", там под рубрикой "Против клеветы и дезинформации" была помещена статья, где разоблачалась вылазка какого-то продажного журналиста, где-то напечатавшего статью, что в районе станции Сухобезводная Ивановской области имеется концентрационный лагерь с населением 70 тысяч человек: «Лживость этого утверждения видна уже из того, что в Ивановской области никакого Сухобезводного не существует». На самом деле до начала 1930 годов Сухобезводное входило в Ивановскую область, старое административное деление.
И я пытался даже прикинуть, я со временем стал ориентироваться, я, конечно, не всюду побывал, но все-таки примерно можно было прикинуть, сколько лагпунктов в этом княжестве существует. Население лагпункта среднее тоже известно: лаготделение, головной лагпункт, подкомандировки, целая система, все это соединено лагерной железной дорогой. И действительно получалось так, что во всяком случае не меньше 70 тысяч. Лагерь считался большим, но бывали и побольше.
Голод был, дело в том, когда бригадники возвращались с работы, рассаживались за этими деревянными столами на скамьях в столовой, от этих столов несло запахом кислых тряпок. Парни тащили огромные подносы, где в три этажа стояли миски с баландой, кашей. Бригадир, конечно, не присутствует, в отдельном месте, где аристократия закусывает и бреется. Помбригадира или кто-то раздавал кильки, каждому на стол кучку, причем голодные ели все, с головами, с хвостами. А вдоль стен стояли "мисколизы", которые ждали, когда ты окончишь выгребать кашу или баланду, чтобы схватить и допить или долизать остальное. Это и было самое яркое проявление голода, действительно голод был. Но он потом прошел. Тем более, что в лагере был введен в 50 годах хозрасчет, такой довольно странный, но все-таки. Начислялась зарплата и вычеты. Вычеты были за продовольствие и вещдовольствие. И существовал минимум - меньше 5 рублей зарплата не могла быть.
Михаил Соколов: А вы что делали?
Борис Хазанов: Я сначала попал на общие работы, как водится.
Михаил Соколов: Лесоповал?
Борис Хазанов: Да. Но я сначала был так называемой подготовительной колонне. Подготовительная колонна - это бригада, больше обычной бригады, но все-таки это бригада, которая расчищает просеку, вытаскивает опавший лес, освобождает для того, чтобы потом на этой просеке построить вышки. Готовят новое оцепление. Я совершенно не привык к такой работе - это была тяжелая работа.
Потом я был из этой погрузколонны списан в бригаду каких-то подсобных, то там, то здесь, делать такие мало подходящие. Первое время, конечно, я по социальной лестнице съезжал вниз, но потом это кончилось. Кроме того, я как человек грамотный и с хорошим почерком, оказалось, что самое лучшее – это то, что у меня хороший почерк, я попал на курсы бухгалтеров. Грамотных людей было очень мало. После этого я работал в конторе, бывал на работах, устраивались субботники и так далее, но все-таки это было совсем другое дело.
А когда отделили агнцев от козлищ, разделили 58 статью, то стало, конечно, легче гораздо. Потому что вы даже не представляете, а может, представляете себе, как велик этот уголовный мир.
Михаил Соколов: И как он людей терроризировал.
Борис Хазанов: Да, и терроризировал. Это копошащийся муравейник или крысятник людей, которые в массе своей не поддаются никакому исправлению или социализации, которые в условиях любого строя оказались бы за решеткой.
Это мелкий бандитизм, а иногда и жестокий бандитизм, это воришки, это сопливые подростки, люди, которые остались вечными подростками с вышибленными зубами, которые как крысы ищут, где бы что-нибудь пожрать, где бы стащить что-нибудь, прислуживают друг другу, прислуживают ворам.
Это не воры – это чернушники, это шобла, это уголовный пролетариат. А уголовная буржуазия или аристократия – это воры. Такой человек, приехав на новый лагпункт, кого-нибудь видит и сразу же спрашивает: "Вор есть?". Ему отвечают: "Есть, рыл 30".
Михаил Соколов: А это было время, когда "воры" и "суки" друг друга изводили или нет?
Борис Хазанов: Такие вещи происходили. У нас была такая история. Я находился какое-то время в бригаде, где такая вещь произошла. Это была рабочая бригада, причем бригадир, все на нарах, а он посередине на койке. И как-то раз утром проснулись, это было дело поздней осенью, окно выбито, у кого шкары стащили, у кого вообще все стащили, а у бригадира стащили сапоги. Сапоги – это символ власти, состояния. Вышли на развод. Я помню, такой был парень Масякин рядом со мной, надеялись, что людей полураздетых не погонят на работу – холодно. Ничего подобного. Этот Масякин в кальсонах рядом со мной.
И потом была облава на "Курском вокзале". "Курским вокзалом" назывался барак, где братва уголовная обреталась.
Там были такие штакетники. Первое, что я увидел, когда попал на лагпункт – это были цветы, штакетники. Я подумал: все нормально. Дорожки, трапы там были, потому что почва болотная. В зоне все ходили по трапам. Вытащили колья из штакетника и страшно избили блатарей, которых оказалось меньше. «Все под нары!» и били ногами страшно, жестоко. Я не был этому свидетелем, но я знаю, как это происходило. А потом целая такая большая группа пошла на больничку.
Михаил Соколов: Но собственность вернули?
Борис Хазанов: Ее обычно проигрывали друг другу. Что стало с сапогами – не знаю. Сапоги в России, между прочим, я замечал, - это нечто особенное.
Михаил Соколов: В той России?
Борис Хазанов: Для меня другой нет.
Михаил Соколов: Вы провели свою жизнь в лагере на позиции бухгалтера, служащего. Тем не менее, вы всю эту жизнь видели. Всегда возникает вопрос об этом лагерном опыте. Шаламов видел один лагерь, почти лагерь уничтожения, и сказал, что человек там гибнет в человеке. У, скажем, Солженицына был другой опыт, он говорил о том, что закаляет. А вы, какой вывод сделали?
Борис Хазанов: Где-то, наверное, посередине. Я бы сказал вот как: я действительно видел, как люди распадались. Распадались от всего этой, от всей этой обстановки. Обыкновенные, часто темные, простые люди, какие-нибудь бывшие, если не колхозники, то какие-нибудь сельские чиновники или что-нибудь в этом роде распадались, теряли себя, всякие моральные устои, все это разваливалось. Нужно сказать, что люди не из Центральной России, а скажем, западные украинцы и белорусы, они были значительно прочнее, у них был стержень. Многие из них были католиками. А главное, они еще сохранили крестьянскую мораль, народную морально, но достаточно строгую. Они как-то держались.
Михаил Соколов: Советская власть мало поработала?
Борис Хазанов: И советская власть мало поработала. В то время как наши люди действительно оказывались часто совершенно беспомощными. В этом смысле можно сказать, что Шаламов был прав, хотя он находился, вероятно, в гораздо более жестоких условиях, чем, допустим, я находился. Но это только часть истины, потому что на моих глазах лагерь, если не смерти, то, по крайней мере, лагерь, совершенно уничтожающий человека, превращался в лагерь жизни.
И, кроме того, существовал лагерный социум – это было общество, по-своему построенное, очень напоминавшее советское общество, но это было общество, где как во всяком социуме против воли людей, помимо воли людей или незаметно для них, но устанавливаются определенные правила - правила общежития.
И, кроме того, у меня, например, в лагере были замечательные друзья, которых я буду помнить всю свою жизнь.
Я не могу о себе, сказать, что как сказал Солженицын о Бродском: «Хорошо, что его сослали и надо было бы побольше, тогда бы он с народом познакомился!». Это, конечно, постыдное заявление.
Не могу сказать, что лагерь полезен или что-то в этом роде, мне так говорил один высокопоставленный чиновник – "так тебе и надо".Это тоже нельзя, разумеется, сказать. И вообще лагерь представляет собой аномалию, которая стала нормальным образом жизни в Советском Союзе. Так что я сам не знаю, я не стал бы соглашаться полностью ни с Шаламовым, ни с Солженицыным. Тем более, что произведения Солженицына написаны не для тех, кто сидел.
Михаил Соколов: Про друзей вы можете рассказать?
Борис Хазанов: Это были самые разные люди. С самого начала уже, когда я прибыл на лагпункт с этапом, вечером меня вызвали в контору, там сидел технорук, сидели бригадиры и меня стали спрашивать, чем я занимался раньше. Я сказал, что студент. "Что за студент?". Я не сказал, что филолог, потому что это слово непонятно, я сказал - переводчик. Тоже глупость. Когда меня назначили в подготовительную колонну и отпустили, я вышел в коридор конторы, из комнаты вышел другой человек, который подошел ко мне и заговорил со мной по-французски. Это был литовец по имени Антанас Криштопайтис, который досиживал свои 10 лет и состоял в роли секретаря при техноруке. Между прочим, одно время гораздо позже я тоже был в этом качестве. Странный, очень короткий эпизод.
Он стал моим большим другом, он очень много мне помогал, я в разных отношениях был совершенно беспомощен. А ему было 28 лет, его арестовали, когда он был 18-летним мальчиком в Литве, вообще литовцев было очень много в лагерях, за то, что он готовился стать художником, даже собирался в Париж поехать. Он что-то вроде нарисовал какую-то карикатуру на советского офицера. Он совершенно не знал русского языка. Видел времена, когда, например, по его словам, правда, недолго, но было такое время, когда после развода и после увода бригад начальник лагпункта или кто-то из этих людей входили в барак и просто расстреливал тех, кто остался лежать на нарах. Было и такое время.
Он не просто научился русскому языку, он прекрасно писал по-русски. И он был там тоже художником. Он даже сделал два моих портрета, которые, к сожалению, пропали. Он отправился в ссылку куда-то на Ангару, где было еще хуже, чем в лагере. Очень редко я получал от него письма какими-то странными путями, посылал ему кое-что, но не доходило. Это был один из них.
Другой человек, которого я могу назвать - это Петр Пастушок. Это был украинец из Ровно, он был старше меня, 14 года рождения, значит на 14 лет старше меня. Он был по профессии бухгалтер. С ним сдружились, делились, еда, все вместе. Он был очень хороший человек. Он читал "Энеиду" Котляревского, которую ему прислали. Я даже запомнил начало. Он ничего не говорил о том, почему, в лагере никто никого не расспрашивал, в чем дело. Хочет – сам скажет, не хочет – нет. Поэтому я не знаю, в чем дело. Но легко представить себе, из западной Украины очень много гребли людей.
Был человек, которого звали Чеслав Оржеховский - это был польский шляхтич и такой романтик, который переписывался с дальней женщиной, выдавая себя за крупного начальника на большом строительстве, поэтому нельзя посылать фотографии. Получал от нее очень нежные письма. Такой эпистолярный роман. Он был образованный человек, работал на курсбазе. Курсбаза - это такое место, где получают квалификацию тракториста, курсы такие. Там он работал таким техническим чертежником, хорошо действительно рисовал.
Накопил денег, заказал местному портному новую шапку, вроде папахи. Был высокий, худой и немножко косоглазый человек. Действительно, такой романтик. И в этой шапке он вышел на лагпункт, какой-то чернушник сорвал с него шапку и убежал. Был он страшно огорчен.
Я к нему приходил, потому что у него было тихо, спокойно, он ко мне очень хорошо относился. И мы сидели, либо писал письма этой женщине, либо чертил, а я читал, мне присылали книги, я читал "Фауста". Такой был человек. Он был знаком с Криштопайтисом и постоянно с ним пикировался. Выяснилось, что это старая традиция: поляки и литовцы вечно между собой так. Кроме того у него был один приятель, которого я видел только очень короткое время, Эдуард Валюлик. Тот ходил в страшно выцветшей офицерской, каким-то образом она у него осталась, гимнастерке, оказывается, он был то ли офицером, то ли солдатом Армии Краевой.
Михаил Соколов: Приличное общество вам было обеспечено.
Борис Хазанов: Как сказать, их было очень мало. Я знал еще одного человека, не могу вспомнить его имя, он писал стихи. И когда умер Сталин, то он мне под большим секретом показал написанную им оду, которая называлась "На смерть тирана".
Михаил Соколов: А вы как узнали, как Сталин умер?
Борис Хазанов: Все бараки были радиофицированы. Несколько дней подряд сообщалось о болезни Сталина и чувствовалось, что дело пахнет керосином. Фактически Ус уже, что называется, отбросил копыта, но это все не сообщалось. И наконец Левитан таким гробовым голосом, сначала он говорил: "Товарищ Сталин потерял сознание", – такая была фраза. Потом стало ясно, что товарища Сталина уже не существует.
И знаете, распространилась совершенно невидимая, подавленная, но хорошо ощущаемая злобная радость охватила людей. Никто, конечно, вслух не мог говорить в лагере, как и на воле, существовали и стукачи, и оперуполномоченные. А люди религиозные намекали на то, что, дескать, Бог наконец его наказал. Нельзя сказать, что это произвело особенный шум, просто такая злобная радость.
Потом проходило время, проходили месяцы, как будто ничего не менялось. Потом стали понемножку выдергивать отдельных людей на освобождение, то одного, то другого с пересмотром дела. Я, например, освободился через два года после того, как умер Сталин, был освобожден, называлось "условно-досрочно", с "волчьим билетом", с паспортом с отметкой 55. Как-то раз я оказался в эти дни на станции, лагерный полустанок, тут стоял состав, видимо, только что прибывший, может быть даже и не к нам - это были "жучки", уголовная шпана. И высунулась такая сопливая морда, и такой голос очень специфический, аденоидный голос выкрикнул: "Ус подох!".
Михаил Соколов: А выходили как оттуда – из лагерей?
Борис Хазанов: Выходил я вот как. Меня вызвали, приехала комиссия. Я ужасно волновался, почти не мог говорить. Там все продолжалось несколько минут: кто такой, и так далее. Я получал сначала устно, письменно сообщение о том, что я буду освобожден. После этого прошло еще сколько-то недель, и наконец, меня вызвали к вахте. Там собралось несколько человек с деревянными чемоданчиками, у меня тоже был такой фибровый чемодан, но с книгами, у меня никаких вещей не было, были книги, которые мне присылали, которые я таскал с лагпункта на лагпункт. На книги никто не покушался, воровать их никто не стал бы. Только надзиратель эти книги листал: "Это по-каковски? Ну ладно".
Открылись ворота, и я пошел. Доехали по лагерной железной дороге в теплушке до станции Сухобезводная, где я должен был получить документы. Я получил справку об освобождении, которая, между прочим, у меня до сих пор хранится, как ни странно, с фотографией и грифом "Видом на жительство не служит. При утере не возобновляется" и билет на дорогу. Меня спросили: "Куда едешь?". Я говорю: "В Москву". "В Москву нельзя". Но это я знал и так заранее. Я выбрал Клин - это за 101 километром. Потом оказалось, что я не один такой, много было таких. Причем, к таким людям, как я, местное начальство, я получил паспорт, относилось с уважением. Помню бериевскую амнистию, когда как из трубы вылилась уголовная шпана. И к таким людям, как я, относились уважительно. Ходил как будто по воздуху, по облакам, висел в воздухе.
Михаил Соколов: Дальше – медицина?
Борис Хазанов: А дальше да. Я сначала с опаской, потом осмелев, я ездил в Москву к своим родителям. Приезжал один человек из лагерных мест и сказал мне: "Поступай в медицинский институт". Я вспоминал, что я когда-то подумывал об этом. А главное, я знал, что значит быть даже не врачом, а каким-нибудь "лепилой", фельдшером и так далее, что это значит быть в лагере - тебя уже на общие работы не погонят. И я возымел такую совершенно безумную идею. Я узнал о том, что в Калинин переехал один из ленинградских медицинских институтов, собрал документы, поехал туда. В приемной комиссии эти документы приняли. Я вернулся и стал готовиться по физике, по химии, потому что за 11 лет я почти ничего не помнил. Сочинение я мог написать, иностранный язык был не проблема, а вот физика и химия. Я действительно так хорошо подготовился, что сдал все экзамены на 5.
Потом было собеседование с поступающими. Декан меня спросил: "Где вы работали?". Я говорю: "Был в заключении". Тут наступило молчание. И дальше выяснилось, что мою биографию, в которой я все написал, никто не читал. Доцент неорганической химии был Малиновский, сказал: "Павел Игнатьевич, надо бы проверить документы". На что Павел Игнатьевич – это декан, святой человек просто, сказал: "У него же есть паспорт, значит, уже проверили". И на этом закончилось.
Михаил Соколов: Борис Моисеевич, мы говорили об этой утонувшей Атлантиде, советской Атлантиде, что-то из нее в нынешнем времени, вы смотрите отсюда, из Германии, со стороны, за период последнего десятилетия всплывает, возвращается?
Борис Хазанов: Прошло 20 лет после крушения советской власти – это ничтожный срок. И конечно, следы полицейской цивилизации, традиций бюрократии, традиций более высокой власти, как ведет себя эта власть, с одной стороны нагло, с другой стороны совершенно беспомощно. Вот это отсутствие политической школы, общая какая-то с одной стороны разнузданность, а с другой стороны растерянность, все это, конечно, наследие советского времени, и очень прочное наследие.
Рассчитывать на то, что следы этого советского политического, гражданского, человеческого воспитания сотрутся, невозможно. Нет, они еще долгое время будут продолжаться. И нужно хотя бы, чтобы вымерло все поколение. Вы помните, что для того, чтобы евреи добрались до Земли обетованной, нужно было прошагать по пустыне 40 лет, потому что по какому-то высшему замыслу нужно было, чтобы поколение рабов вымерло.
Я никакого оптимизма не испытываю, просто я думаю, что пессимизм конструктивен, если хотите. Это одна сторона дела.
А другая сторона дела: советская власть оставила, по-моему, очень важное наследие, о котором невозможно сказать однозначно, что это плохо или, что это хорошо – это все вместе. Именно она создала предпосылки для массового общества.
Советская власть, партия большевиков ставила своей целью создать нового человека. По иронии истории она действительно создала нового человека, совсем не такого, о котором кто-нибудь там мечтал. Хотя, я думаю, Сталин уже не мечтал. А именно созданы предпосылки для массового общества западного типа, западноевропейского, американского, которое, может быть, сейчас действительно формируется на наших глазах.
Это общество, я думаю, нечто новое в истории. Но это уже особая тема.
Первая часть прозвучала 2 мая.
В эмиграции в 80-е годы одного из издателей журнала "Страна и мир", в неписательской жизни – жителя Мюнхена Геннадия Файбусовича.
- Геннадий Моисеевич, и они за вами пришли?
Борис Хазанов: Это было ночью, вероятно, часа в два ночи. Я спал, и мои родители спали. Вас будят, спрашивают имя и фамилию, а потом вручают ордер на арест. Машина стоит легковая с такими темными стеклами. Подъехали к воротам огромным, эти ворота открылись, въехали во двор, потом в подвал. В подвале первым делом стрижка наголо, холодный душ, потом бокс.
Потом я услышал, как привезли кого-то и, видимо, поместили рядом со мной. Вертухай, надзиратель что-то спросил, и этот человек сказал – "Да". Я узнал моего товарища. Я начал свистеть такую песенку, которая была у нас в ходу, довольно непристойную, и он услышал. Таким образом мы узнали о том, что мы оба там.
А третий человек, Сева, я думал, что начнут о нем расспрашивать, я как-то старался его выгородить. Но оказалось, что следователи им совершенно не интересуются, как будто не существовало. Хотя следователь хвастался очень хорошим знанием нашего факультета, называл фамилии. Говорил о себе: "Мы – разведка". Такой был человек.
А самый близкий друг, действительно закадычный друг вообще его не интересует. Это постепенно навело на подозрения. А когда потом это закончилось, я увиделся, наконец, с моим однодельцем, то оказалось, что он тоже пришел к такому выводу. Потом стало известно, что сдал нас Сева.
Что дальше с ним стало, я не знаю. Думаю, что он делал карьеру. Закончил институт, может быть, был послан за границу, как водится.
Михаил Соколов: Что они от вас хотели? Обычно они хотели, чтобы человек признался и дал откровенные показания в своей антисоветской деятельности.
Борис Хазанов: Все время допросы происходили по ночам. Днем в тюрьме не разрешается не только спать, но даже лечь нельзя. Стоит вам чуть-чуть прилечь, как тут же во внутренней тюрьме открывается дверь, а в Бутырках, куда я был переведен, открывается "кормушка" - окошко. Это был самый простой способ измучить человека бессонницей совершенно.
Допрос продолжался очень много часов, обычно сразу же после отбоя, часов в 11. В 10 часов отбой, в 11 часов вас выдергивают из камеры на допрос, а возвращаетесь вы уже перед рассветом или на рассвете.
Но все время у следователя уходило на писание протоколов и бумаг. Человек он был малограмотный, иногда спрашивал, как, что какое слово пишется. Это было для него действительно серьезное и трудное дело. Он скрипел бумагами, в это время должны были сидеть в противоположном углу подальше из соображений безопасности. Да еще дело зимой, была осень, потом зима, открывал окно, сам он в шинели, и холод. Но никаких других мер физических. Существовал еще карцер, но я до карцера не дотянул. В общем, никаких рукоприкладств, этого не было.
Я, правда, слышал в тюрьме иногда какие-то крики в коридоре, видимо, кого-то тащили. Но в общем то, что происходило в 1937 и 1938 годах, а я сидел как раз с двумя людьми, которые прошли эти годы и потом остались в живых и снова были арестованы, этого не было тогда. Там избивали людей самым жестоким образом. При мне этого, во всяком случае, в моем качестве не было.
Все сводилось к сочинению длинных протоколов, ужасным языком написанных, где арестованный должен был с одной стороны разоблачить самого себя как злостного антисоветчика, занимающегося антисоветской агитацией и пропагандой, и кроме того, одновременно себя осуждающего: я свою антисоветскую пропаганду вел так-то, так-то и так далее. Очень длинно и все прочее. После этого нужно было это подписать.
И я решил, что я буду подписывать, потому что с самого начала для меня, даже после первого допроса, было совершенно ясно, что ничего сделать невозможно, судьба моя решена уже. И действительно, дело в том, что я не могу сказать, что меня оклеветали – вот это самое главное было, что мне придумали что-то, чего я не самом деле не был, организацию, где я не состоял. Все, что там писалось, пусть даже ужасным языком, было правдой, потому что все, что я говорил, записывалось. Записывал наш Сева, и никуда не денешься.
То есть я не могу сказать, что меня арестовали, и я сидел даром. Я не был невинным с точки зрения этого государства, с точки зрения всей этой системы и весьма гротескной юриспруденции, я действительно был враг, действительно был виноват, потому что я высказывал вслух мысли, которые касались даже не отдельных людей, а всего государственного строя.
Михаил Соколов: И лично Вождя народов?
Борис Хазанов: Да, и лично Вождя народов. Я даже не очень верю, когда очень часто люди писали и говорили о том, что они ни в чем не виноваты и так далее. С человеческой точки зрения, конечно, обвинения были смехотворны, но с точки зрения тех правил, которых придерживались люди, там работавшие - это как раз соответствовало их правилам.
И вообще, что такое закон? Я могу вам дать исчерпывающую формулировку.
Закон – это система правил и инструкций, по которым надлежит творить беззаконие. Чем они и занимались.
Надо еще добавить к этому, я не знаю, когда-то это не было такой тривиальной истиной, а сейчас это тривиальная истина, что такого рода государственное устройство, такая экономика не может обойтись без принудительного труда, называйте его рабским или как угодно.
Михаил Соколов: Когда вы там сидели, вы сказали, что у вас были сокамерники, те люди, с которыми вы оказались в тюрьме. Эти люди думали примерно так же, как вы, или какая-то часть из них считала себя невинными жертвами системы?
Борис Хазанов: Я сидел с разными людьми, и собственно все они, может быть за исключением одного студента моих лет, все это были люди старше меня гораздо.
Я сначала находился на Лубянке во Внутренней тюрьме – это тюрьма с очень жестоким режимом, а потом довольно быстро был перевезен, переведен в Бутырскую тюрьму, которая гораздо мягче. Надо сказать, что это была образцовая тюрьма, там было очень чисто, там выполнялись нужные правила, там существовала библиотека, например, то есть приходил в камеру библиотекарь, вы могли заказать книжки. Писать ничего не могли, конечно, никаких газет, никакого радио. Этим пользовался следователь, который придумывал фантазии всякие - новое повышение цен. На самом деле не было.
Михаил Соколов: Провоцировал?
Борис Хазанов: Не знаю. Что-нибудь в этом роде. Так вот, в Бутырской тюрьме я сидел довольно долгое время. Я сидел в спецкорпусе, спецкорпус был, как считается, воздвигнут при наркоме Ежове. Это были маленькие камеры, первоначально, вероятно, задуманные как одиночки, но тюрьмы были переполнены, и поэтому в нашей камере, была 252 камера, находилось 5 человек, потом 4 человека, одно время даже 3 человека.
Кто были эти люди? Рядом со мной в этой камере сидели два пожилых человека. Один из них был директором какого-то предприятия, завода или что-то в этом роде, другой был главным врачом ведомственной поликлиники. Оба были евреи и оба были старые члены партии с 1918 года. При этом доктора звали Мазо, а директора звали Александр Борисович Туманов, фамилия, которую он явно себе придумал в годы революции. Оба сидели в свое время в 1937 году.
Александр Борисович Туманов за то, что он юношей до партии большевиков находился в рядах еврейской рабочей партии "Рабочий Сиона". "Но мы блокировались с большевиками", – он так говорил. Был очень забавный человек, который даже на прогулке, я помню, сказал о себе: "Я не рядовой – я крупный политический деятель". Оба были действительно такими правоверными ленинцами: говорили – "наша партия". И как-то это в их сознании уживалось, что "наша партия" вдруг повернулась к ним задней частью.
При этом Александр Борисович был комической фигурой. Был очень серьезный, маленькой человек, сидел на свой койке, и ножки висели. Кушал что-то, потирал ручки и декламировал тюремные стихи: "Я сижу и горько плакаю. Мало ем и много какаю". Такие были стихи. Но при этом он сохранял еще и важность. Обладая очень хорошим чувством юмора, он, тем не менее, мог быть очень напыщенным: нос кверху, как бывает у очень маленьких людей. И уж, конечно, «партия»!
Доктор Мазо был человек другого рода. Он тоже был старый партиец и верный ленинец, тут никаких не могло быть сомнений. Но он вспоминал послереволюционные времена как какое-то очень счастливое время.
Надо сказать, что мой отец, не будучи ни членом партии, никем, говорил о том, что годы революции - это была какая-то весна, кружившая голову, такое было впечатление.
Доктор Мазо больше всего вспоминал девушку, с которой он тогда дружил. Кроме того он вспоминал свою семью, свою дочку, даже стихи сочинял о своей дочери. О политике не очень любил говорить, но ему дали бумагу, чтобы написать какое-то заявление, он писал и упоминал врага народа Левита, который его будто бы оклеветал в 1937 году. Там было выражение: "Враг народа Левит".
Михаил Соколов: На том же языке, что следователь изъяснялся.
Борис Хазанов: Да, почти. Это были, я думаю, вполне порядочные люди, доктор уж во всяком случае. И вместе с тем это были советские люди. Я на них смотрел как на людей какого-то совершенно другого порядка, каких-то инопланетян. Расстояние было одно поколение, но это было огромное расстояние. Я, конечно, тоже, как и все мы, был советским человеком, советским студентом, но в то же время и постсоветским.
Михаил Соколов: А антисоветские люди были?
Борис Хазанов: Таких людей я не видел или они, по крайней мере, никак себя не проявили. Дело в том, что существовали "камерные", в большие камерах существовали "наседки". И когда я в конце попал в такую большую камеру, мне сразу сказали: вот это "наседка". Стучит. Специально сидит давно, глаза и уши следователя.
Но, например, в спецкорпусе одно время со мной сидел человек по имени Иван Александрович Бондин, он был киносценарист, и даже довольно известный, кажется, он снял фильм не "Они сражались за родину", а "Она сражалась за родину". Он был совершенно раздавлен и подавлен и арестом, и всем. Он был переведен из Института имени Сербского – это институт судебной психиатрии. Он не был психически больным, но он был ужасно угнетен. Надо сказать, что и старики (для меня они были стариками), особенно доктор Мазо тоже были угнетены. Вы можете мне поверить, как ни странно, я совсем не был угнетен. Мне был 21 год.
Михаил Соколов: А что следователь вам обещал?
Борис Хазанов: Следователь ничего мне не обещал, но сказал, что, конечно, я поеду в лагерь, не без этого, обязательно – это полезно. Мне ведь дали все-таки не десятку, а восемь лет, а моему подельнику Яше дали пять лет, и он потом попал под амнистию в 1953 году. Для того времени 8 лет был детский срок, потому что я находился, особенно потом, когда разделили, 58 статью отделили, у всех были 25 лет и 5 поражения в правах: это были западные белорусы, западные украинцы, особенно прибалты, очень много литовцев.
Михаил Соколов: Власовцы?
Борис Хазанов: Власовцев я не видел, хотя было известно, что через Бутырскую тюрьму незадолго до нас прошла большая очень река бывших солдат Русской освободительной армии.
Я власовцев не видел, но я видел многих людей, которые пережили оккупацию, а иные побывали и у немцев еще в лагерях, и которые совершенно наивно, без всякой задней мысли, без желания сказать какую-то особенно крамолу, сравнивали: у немцев лучше то, что не надо норму выполнять, не надо вкалывать, копайся и все. Но зато относятся к людям как к скоту. А вот у нас надо выполнять норму, но все-таки отношение лучше.
Разные были люди.
Потом были люди, которые о временах оккупации, например, говорили такую вещь: вот немцы – дураки, если бы они себя вели иначе, если бы они не относились, не грабили нас и так далее. Их же встречали с цветами, с хлебом-солью.
Им, конечно, не приходило в голову, что эта армия не могла быть иной, потому что это была армия нацистского тоталитарного государства.
Михаил Соколов: За сколько они с вами справились, с вашим делом?
Борис Хазанов: Вся история длилась не очень долго. Я был арестован в конце октября накануне ноябрьских праздников в ночь на 28 октября, а отправлен, посажен в столыпинский вагон и отправлен в марте месяце, числа 15 марта или немножко раньше. Многие сидели гораздо дольше.
Дело было вполне тривиальное. Вообще я потом узнал, что существовали студенческие кружки, у нас ведь никакого кружка не было. Причем иногда это носило явно игровой характер. Например, я узнал о том, что, во-первых, на философском факультете, который находился в том же самом здании этажом ниже, чем мы, существовал какой-то кружок студентов, изучавших или хотевших изучать индийскую философию. Потом мне говорили о какой-то такой компании, где все имели клички пародийно-романтические, где старший или тот, который считался главным, назывался «командор Бен», а другой парень носил такое название – «казначей и главный виночерпий большого боцманского сабантуя подшкипер Гарри Дринк». Звучит!
Михаил Соколов: Это тоже антисоветчина?
Борис Хазанов: Тоже. Понимаете, дело в том, что это был очень важный урок, который вся эта братия, начиная с ленинских времен, вынесла из дореволюционной практики, а именно: борьба со всевозможными подобиями организаций.
В Советском Союзе, как известно, были запрещены коллективные письма. Вообще всякое несанкционированное сближение, пусть даже это будет просто обыкновенный дружеский кружок, но более-менее такой сложившийся, во-первых, он должен обязательно находиться под наблюдением, там должен существовать стукач. А во-вторых, любая попытка организоваться еще до того, как это совершилось, рассматривалась как преступление. И в этом был определенный резон.
Михаил Соколов: Теперь снова ФСБ как раз этим хочет заниматься.
Борис Хазанов: По-настоящему вернуться к советской системе и в том числе к советской тайной полиции, я думаю, невозможно.
Михаил Соколов: История повторяется же как фарс.
Борис Хазанов: Они выглядят пародийно, как фарс.
Михаил Соколов: А дальше что было, когда они вынесли эту бумажку - приговор особого совещания?
Борис Хазанов: Дело было так: было известно, что следствие закончено, после этого прошло месяца полтора. Затем я попал, это не была камера, а это была комната, куда собрали большое количество людей и вызывали в другую комнату. При этом одни возвращались, другие не возвращались. Возвращались те, кто получил 10 лет, а те, кто получил больше 10 лет, тот не возвращался. Происходило такое разделение.
Вас вызывали в такую комнатку, где за столом сидел плюгавого вида человек в гимнастерке, но без погон, который просто вам протягивал такой листок. На этом листке было написано: "Дело по обвинению такого-то, имя, то, другое, в антисоветской пропаганде и агитации рассмотрено особым совещанием. Постановили…". И надо подписаться. Я считаю, что это разумная мера, зачем нужен суд? Совершенно не нужно. Не нужно, конечно, и следствие, но ничего не поделаешь. Но суд можно похерить.
Михаил Соколов: Вы сказали: одни получили 10 – остались в камере, другие получили 25. Кто-то получил расстрел?
Борис Хазанов: Об этом я не слышал. Вообще неизвестно, просто говорили, что сейчас вызывали такого-то, он вернется и пойдет следующий. Вызывают следующего, а тот не вернулся. Ага, значит он получил 15 лет. Расстрельные заключенные, которых ждал расстрел, шли по каким-то другим каналам.
Михаил Соколов: Потом вы расписались, отдали бумажку.
Борис Хазанов: Потом назад и очень быстро после этого человека переводят в этапную камеру. В Бутырках это так называемая "церковь", когда-то там находилась церковь. Это большая камера, где железные нары. Здесь сидят разные люди и ожидают этапа. Я там провел недолго, я думаю, не больше недели.
Михаил Соколов: Политические и уголовные вместе?
Борис Хазанов: Я уголовников, уголовную шоблу увидел только в лагере. Все эти, и Бутырская тюрьма, не говоря уже о Внутренней, и "Матросская тишина", и особенно знаменитая "дача" - "Сухановка", где Сема Виленский сидел, исключительно жестокая тюрьма. Это все тюрьма для 58 статьи. Слово "политический" не было в ходу.
Вообще говоря, все считались формально или официально уголовными преступниками, в нашей стране политических заключенных не существует, есть только уголовные.
Потом сформировался этап, вас сажали в какую-нибудь машину, вы видели последний раз город. Обычно меня возили в "воронках", вы там ничего не можете видеть, там сидите скорчившись, все поделено на закутки, и вы сидите в темноте, скорчившись, не зная, куда вас везут. А тут я ехал в такой машине, где можно было видеть город. И это было последнее впечателение.
Затем на вокзал, но не на обычный вокзал, а куда-то какими-то другими путями, где стоял большой состав. Это был состав из столыпинских вагонов. Причем в одном отсеке, в одном купе находилось 18 человек, друг на друге буквально.
Ехали, ехали, куда ехали – неизвестно. А потом на станции, о которой я потом узнал, вдруг из всего эшелона выдернули несколько человек, по-моему, двух человек – я и еще кто-то. Наручники, конвой стоит, кругом снег. И пошли по сугробам пешком на комендантский лагпункт. А поезд поехал дальше по линии Киров – Котлас. Это была станция Сухобезводная Горьковской железной дороги, единственная, которую можно найти на карте, дальше ничего нет. Комендантский лагпункт, где вообще было очень тяжело.
Это была ужасная ледяная весна, нечего жрать, некуда деться, кругом жуткая уголовная шпана. Потом находится работа, на колодце я работал. Колодец представлял собой ледяную гору. Надо было просто носить воду в столовую. Тяжелое время.
Михаил Соколов: Сначала был голод?
Борис Хазанов: Я был на лагпункте, там провел месяца полтора. Это действительно было тяжелое время, но это не был стационарный лагпункт, менялись этапы, приходили, уходили. А потом меня привезли на стационарный лагпункт, я потом еще менял лагпункты. Все это находилось в пределах большого лагеря, который неофициально называется Унжлаг, а официальное кодовое название просто ИТЛ АЛ. Основной профиль – это лесозаготовки, лесоповал, но там были всякие другие, ремесла разные. Занимал очень большую территорию.
Михаил Соколов: Это Кировская область?
Борис Хазанов: Сухобезводный находится в Горьковской области, а большая часть лагеря – это Костромская область. Кажется, что это очень близко – это европейская Россия, на самом деле это заболоченная тайга, где почти нет лета, летом тоже холодно, комарье, климат тяжелый. При этом лагерь постепенно продвигался на северо-восток, оставляя за собой поля выжженные, уничтоженные, брошенный лес, который не успели вывезти, куртины, которые не держатся, потому что ветры.
Вообще поблизости относительно находились и другие лагеря. Находился, например, странный такой лесоповал. Потом Коми АССР, Вологодская область - это все рядом, близко.
Что касается населения Унжлага, была такая довольно забавная история. На лагпунктах обычно существует КВЧ - культурно-воспитательная часть. Это такой барак отдельный, там есть заведующий, где на столе разложены газеты, журналы. В тюрьме никаких не было ни газет, ничего, а там наконец-то было. И была даже библиотека небольшая. Там существовал какой-то баянист. И вот однажды я читал журнал "Новое время", там под рубрикой "Против клеветы и дезинформации" была помещена статья, где разоблачалась вылазка какого-то продажного журналиста, где-то напечатавшего статью, что в районе станции Сухобезводная Ивановской области имеется концентрационный лагерь с населением 70 тысяч человек: «Лживость этого утверждения видна уже из того, что в Ивановской области никакого Сухобезводного не существует». На самом деле до начала 1930 годов Сухобезводное входило в Ивановскую область, старое административное деление.
И я пытался даже прикинуть, я со временем стал ориентироваться, я, конечно, не всюду побывал, но все-таки примерно можно было прикинуть, сколько лагпунктов в этом княжестве существует. Население лагпункта среднее тоже известно: лаготделение, головной лагпункт, подкомандировки, целая система, все это соединено лагерной железной дорогой. И действительно получалось так, что во всяком случае не меньше 70 тысяч. Лагерь считался большим, но бывали и побольше.
Голод был, дело в том, когда бригадники возвращались с работы, рассаживались за этими деревянными столами на скамьях в столовой, от этих столов несло запахом кислых тряпок. Парни тащили огромные подносы, где в три этажа стояли миски с баландой, кашей. Бригадир, конечно, не присутствует, в отдельном месте, где аристократия закусывает и бреется. Помбригадира или кто-то раздавал кильки, каждому на стол кучку, причем голодные ели все, с головами, с хвостами. А вдоль стен стояли "мисколизы", которые ждали, когда ты окончишь выгребать кашу или баланду, чтобы схватить и допить или долизать остальное. Это и было самое яркое проявление голода, действительно голод был. Но он потом прошел. Тем более, что в лагере был введен в 50 годах хозрасчет, такой довольно странный, но все-таки. Начислялась зарплата и вычеты. Вычеты были за продовольствие и вещдовольствие. И существовал минимум - меньше 5 рублей зарплата не могла быть.
Михаил Соколов: А вы что делали?
Борис Хазанов: Я сначала попал на общие работы, как водится.
Михаил Соколов: Лесоповал?
Борис Хазанов: Да. Но я сначала был так называемой подготовительной колонне. Подготовительная колонна - это бригада, больше обычной бригады, но все-таки это бригада, которая расчищает просеку, вытаскивает опавший лес, освобождает для того, чтобы потом на этой просеке построить вышки. Готовят новое оцепление. Я совершенно не привык к такой работе - это была тяжелая работа.
Потом я был из этой погрузколонны списан в бригаду каких-то подсобных, то там, то здесь, делать такие мало подходящие. Первое время, конечно, я по социальной лестнице съезжал вниз, но потом это кончилось. Кроме того, я как человек грамотный и с хорошим почерком, оказалось, что самое лучшее – это то, что у меня хороший почерк, я попал на курсы бухгалтеров. Грамотных людей было очень мало. После этого я работал в конторе, бывал на работах, устраивались субботники и так далее, но все-таки это было совсем другое дело.
А когда отделили агнцев от козлищ, разделили 58 статью, то стало, конечно, легче гораздо. Потому что вы даже не представляете, а может, представляете себе, как велик этот уголовный мир.
Михаил Соколов: И как он людей терроризировал.
Борис Хазанов: Да, и терроризировал. Это копошащийся муравейник или крысятник людей, которые в массе своей не поддаются никакому исправлению или социализации, которые в условиях любого строя оказались бы за решеткой.
Это мелкий бандитизм, а иногда и жестокий бандитизм, это воришки, это сопливые подростки, люди, которые остались вечными подростками с вышибленными зубами, которые как крысы ищут, где бы что-нибудь пожрать, где бы стащить что-нибудь, прислуживают друг другу, прислуживают ворам.
Это не воры – это чернушники, это шобла, это уголовный пролетариат. А уголовная буржуазия или аристократия – это воры. Такой человек, приехав на новый лагпункт, кого-нибудь видит и сразу же спрашивает: "Вор есть?". Ему отвечают: "Есть, рыл 30".
Михаил Соколов: А это было время, когда "воры" и "суки" друг друга изводили или нет?
Борис Хазанов: Такие вещи происходили. У нас была такая история. Я находился какое-то время в бригаде, где такая вещь произошла. Это была рабочая бригада, причем бригадир, все на нарах, а он посередине на койке. И как-то раз утром проснулись, это было дело поздней осенью, окно выбито, у кого шкары стащили, у кого вообще все стащили, а у бригадира стащили сапоги. Сапоги – это символ власти, состояния. Вышли на развод. Я помню, такой был парень Масякин рядом со мной, надеялись, что людей полураздетых не погонят на работу – холодно. Ничего подобного. Этот Масякин в кальсонах рядом со мной.
И потом была облава на "Курском вокзале". "Курским вокзалом" назывался барак, где братва уголовная обреталась.
Там были такие штакетники. Первое, что я увидел, когда попал на лагпункт – это были цветы, штакетники. Я подумал: все нормально. Дорожки, трапы там были, потому что почва болотная. В зоне все ходили по трапам. Вытащили колья из штакетника и страшно избили блатарей, которых оказалось меньше. «Все под нары!» и били ногами страшно, жестоко. Я не был этому свидетелем, но я знаю, как это происходило. А потом целая такая большая группа пошла на больничку.
Михаил Соколов: Но собственность вернули?
Борис Хазанов: Ее обычно проигрывали друг другу. Что стало с сапогами – не знаю. Сапоги в России, между прочим, я замечал, - это нечто особенное.
Михаил Соколов: В той России?
Борис Хазанов: Для меня другой нет.
Михаил Соколов: Вы провели свою жизнь в лагере на позиции бухгалтера, служащего. Тем не менее, вы всю эту жизнь видели. Всегда возникает вопрос об этом лагерном опыте. Шаламов видел один лагерь, почти лагерь уничтожения, и сказал, что человек там гибнет в человеке. У, скажем, Солженицына был другой опыт, он говорил о том, что закаляет. А вы, какой вывод сделали?
Борис Хазанов: Где-то, наверное, посередине. Я бы сказал вот как: я действительно видел, как люди распадались. Распадались от всего этой, от всей этой обстановки. Обыкновенные, часто темные, простые люди, какие-нибудь бывшие, если не колхозники, то какие-нибудь сельские чиновники или что-нибудь в этом роде распадались, теряли себя, всякие моральные устои, все это разваливалось. Нужно сказать, что люди не из Центральной России, а скажем, западные украинцы и белорусы, они были значительно прочнее, у них был стержень. Многие из них были католиками. А главное, они еще сохранили крестьянскую мораль, народную морально, но достаточно строгую. Они как-то держались.
Михаил Соколов: Советская власть мало поработала?
Борис Хазанов: И советская власть мало поработала. В то время как наши люди действительно оказывались часто совершенно беспомощными. В этом смысле можно сказать, что Шаламов был прав, хотя он находился, вероятно, в гораздо более жестоких условиях, чем, допустим, я находился. Но это только часть истины, потому что на моих глазах лагерь, если не смерти, то, по крайней мере, лагерь, совершенно уничтожающий человека, превращался в лагерь жизни.
И, кроме того, существовал лагерный социум – это было общество, по-своему построенное, очень напоминавшее советское общество, но это было общество, где как во всяком социуме против воли людей, помимо воли людей или незаметно для них, но устанавливаются определенные правила - правила общежития.
И, кроме того, у меня, например, в лагере были замечательные друзья, которых я буду помнить всю свою жизнь.
Я не могу о себе, сказать, что как сказал Солженицын о Бродском: «Хорошо, что его сослали и надо было бы побольше, тогда бы он с народом познакомился!». Это, конечно, постыдное заявление.
Не могу сказать, что лагерь полезен или что-то в этом роде, мне так говорил один высокопоставленный чиновник – "так тебе и надо".Это тоже нельзя, разумеется, сказать. И вообще лагерь представляет собой аномалию, которая стала нормальным образом жизни в Советском Союзе. Так что я сам не знаю, я не стал бы соглашаться полностью ни с Шаламовым, ни с Солженицыным. Тем более, что произведения Солженицына написаны не для тех, кто сидел.
Михаил Соколов: Про друзей вы можете рассказать?
Борис Хазанов: Это были самые разные люди. С самого начала уже, когда я прибыл на лагпункт с этапом, вечером меня вызвали в контору, там сидел технорук, сидели бригадиры и меня стали спрашивать, чем я занимался раньше. Я сказал, что студент. "Что за студент?". Я не сказал, что филолог, потому что это слово непонятно, я сказал - переводчик. Тоже глупость. Когда меня назначили в подготовительную колонну и отпустили, я вышел в коридор конторы, из комнаты вышел другой человек, который подошел ко мне и заговорил со мной по-французски. Это был литовец по имени Антанас Криштопайтис, который досиживал свои 10 лет и состоял в роли секретаря при техноруке. Между прочим, одно время гораздо позже я тоже был в этом качестве. Странный, очень короткий эпизод.
Он стал моим большим другом, он очень много мне помогал, я в разных отношениях был совершенно беспомощен. А ему было 28 лет, его арестовали, когда он был 18-летним мальчиком в Литве, вообще литовцев было очень много в лагерях, за то, что он готовился стать художником, даже собирался в Париж поехать. Он что-то вроде нарисовал какую-то карикатуру на советского офицера. Он совершенно не знал русского языка. Видел времена, когда, например, по его словам, правда, недолго, но было такое время, когда после развода и после увода бригад начальник лагпункта или кто-то из этих людей входили в барак и просто расстреливал тех, кто остался лежать на нарах. Было и такое время.
Он не просто научился русскому языку, он прекрасно писал по-русски. И он был там тоже художником. Он даже сделал два моих портрета, которые, к сожалению, пропали. Он отправился в ссылку куда-то на Ангару, где было еще хуже, чем в лагере. Очень редко я получал от него письма какими-то странными путями, посылал ему кое-что, но не доходило. Это был один из них.
Другой человек, которого я могу назвать - это Петр Пастушок. Это был украинец из Ровно, он был старше меня, 14 года рождения, значит на 14 лет старше меня. Он был по профессии бухгалтер. С ним сдружились, делились, еда, все вместе. Он был очень хороший человек. Он читал "Энеиду" Котляревского, которую ему прислали. Я даже запомнил начало. Он ничего не говорил о том, почему, в лагере никто никого не расспрашивал, в чем дело. Хочет – сам скажет, не хочет – нет. Поэтому я не знаю, в чем дело. Но легко представить себе, из западной Украины очень много гребли людей.
Был человек, которого звали Чеслав Оржеховский - это был польский шляхтич и такой романтик, который переписывался с дальней женщиной, выдавая себя за крупного начальника на большом строительстве, поэтому нельзя посылать фотографии. Получал от нее очень нежные письма. Такой эпистолярный роман. Он был образованный человек, работал на курсбазе. Курсбаза - это такое место, где получают квалификацию тракториста, курсы такие. Там он работал таким техническим чертежником, хорошо действительно рисовал.
Накопил денег, заказал местному портному новую шапку, вроде папахи. Был высокий, худой и немножко косоглазый человек. Действительно, такой романтик. И в этой шапке он вышел на лагпункт, какой-то чернушник сорвал с него шапку и убежал. Был он страшно огорчен.
Я к нему приходил, потому что у него было тихо, спокойно, он ко мне очень хорошо относился. И мы сидели, либо писал письма этой женщине, либо чертил, а я читал, мне присылали книги, я читал "Фауста". Такой был человек. Он был знаком с Криштопайтисом и постоянно с ним пикировался. Выяснилось, что это старая традиция: поляки и литовцы вечно между собой так. Кроме того у него был один приятель, которого я видел только очень короткое время, Эдуард Валюлик. Тот ходил в страшно выцветшей офицерской, каким-то образом она у него осталась, гимнастерке, оказывается, он был то ли офицером, то ли солдатом Армии Краевой.
Михаил Соколов: Приличное общество вам было обеспечено.
Борис Хазанов: Как сказать, их было очень мало. Я знал еще одного человека, не могу вспомнить его имя, он писал стихи. И когда умер Сталин, то он мне под большим секретом показал написанную им оду, которая называлась "На смерть тирана".
Михаил Соколов: А вы как узнали, как Сталин умер?
Борис Хазанов: Все бараки были радиофицированы. Несколько дней подряд сообщалось о болезни Сталина и чувствовалось, что дело пахнет керосином. Фактически Ус уже, что называется, отбросил копыта, но это все не сообщалось. И наконец Левитан таким гробовым голосом, сначала он говорил: "Товарищ Сталин потерял сознание", – такая была фраза. Потом стало ясно, что товарища Сталина уже не существует.
И знаете, распространилась совершенно невидимая, подавленная, но хорошо ощущаемая злобная радость охватила людей. Никто, конечно, вслух не мог говорить в лагере, как и на воле, существовали и стукачи, и оперуполномоченные. А люди религиозные намекали на то, что, дескать, Бог наконец его наказал. Нельзя сказать, что это произвело особенный шум, просто такая злобная радость.
Потом проходило время, проходили месяцы, как будто ничего не менялось. Потом стали понемножку выдергивать отдельных людей на освобождение, то одного, то другого с пересмотром дела. Я, например, освободился через два года после того, как умер Сталин, был освобожден, называлось "условно-досрочно", с "волчьим билетом", с паспортом с отметкой 55. Как-то раз я оказался в эти дни на станции, лагерный полустанок, тут стоял состав, видимо, только что прибывший, может быть даже и не к нам - это были "жучки", уголовная шпана. И высунулась такая сопливая морда, и такой голос очень специфический, аденоидный голос выкрикнул: "Ус подох!".
Михаил Соколов: А выходили как оттуда – из лагерей?
Борис Хазанов: Выходил я вот как. Меня вызвали, приехала комиссия. Я ужасно волновался, почти не мог говорить. Там все продолжалось несколько минут: кто такой, и так далее. Я получал сначала устно, письменно сообщение о том, что я буду освобожден. После этого прошло еще сколько-то недель, и наконец, меня вызвали к вахте. Там собралось несколько человек с деревянными чемоданчиками, у меня тоже был такой фибровый чемодан, но с книгами, у меня никаких вещей не было, были книги, которые мне присылали, которые я таскал с лагпункта на лагпункт. На книги никто не покушался, воровать их никто не стал бы. Только надзиратель эти книги листал: "Это по-каковски? Ну ладно".
Открылись ворота, и я пошел. Доехали по лагерной железной дороге в теплушке до станции Сухобезводная, где я должен был получить документы. Я получил справку об освобождении, которая, между прочим, у меня до сих пор хранится, как ни странно, с фотографией и грифом "Видом на жительство не служит. При утере не возобновляется" и билет на дорогу. Меня спросили: "Куда едешь?". Я говорю: "В Москву". "В Москву нельзя". Но это я знал и так заранее. Я выбрал Клин - это за 101 километром. Потом оказалось, что я не один такой, много было таких. Причем, к таким людям, как я, местное начальство, я получил паспорт, относилось с уважением. Помню бериевскую амнистию, когда как из трубы вылилась уголовная шпана. И к таким людям, как я, относились уважительно. Ходил как будто по воздуху, по облакам, висел в воздухе.
Михаил Соколов: Дальше – медицина?
Борис Хазанов: А дальше да. Я сначала с опаской, потом осмелев, я ездил в Москву к своим родителям. Приезжал один человек из лагерных мест и сказал мне: "Поступай в медицинский институт". Я вспоминал, что я когда-то подумывал об этом. А главное, я знал, что значит быть даже не врачом, а каким-нибудь "лепилой", фельдшером и так далее, что это значит быть в лагере - тебя уже на общие работы не погонят. И я возымел такую совершенно безумную идею. Я узнал о том, что в Калинин переехал один из ленинградских медицинских институтов, собрал документы, поехал туда. В приемной комиссии эти документы приняли. Я вернулся и стал готовиться по физике, по химии, потому что за 11 лет я почти ничего не помнил. Сочинение я мог написать, иностранный язык был не проблема, а вот физика и химия. Я действительно так хорошо подготовился, что сдал все экзамены на 5.
Потом было собеседование с поступающими. Декан меня спросил: "Где вы работали?". Я говорю: "Был в заключении". Тут наступило молчание. И дальше выяснилось, что мою биографию, в которой я все написал, никто не читал. Доцент неорганической химии был Малиновский, сказал: "Павел Игнатьевич, надо бы проверить документы". На что Павел Игнатьевич – это декан, святой человек просто, сказал: "У него же есть паспорт, значит, уже проверили". И на этом закончилось.
Михаил Соколов: Борис Моисеевич, мы говорили об этой утонувшей Атлантиде, советской Атлантиде, что-то из нее в нынешнем времени, вы смотрите отсюда, из Германии, со стороны, за период последнего десятилетия всплывает, возвращается?
Борис Хазанов: Прошло 20 лет после крушения советской власти – это ничтожный срок. И конечно, следы полицейской цивилизации, традиций бюрократии, традиций более высокой власти, как ведет себя эта власть, с одной стороны нагло, с другой стороны совершенно беспомощно. Вот это отсутствие политической школы, общая какая-то с одной стороны разнузданность, а с другой стороны растерянность, все это, конечно, наследие советского времени, и очень прочное наследие.
Рассчитывать на то, что следы этого советского политического, гражданского, человеческого воспитания сотрутся, невозможно. Нет, они еще долгое время будут продолжаться. И нужно хотя бы, чтобы вымерло все поколение. Вы помните, что для того, чтобы евреи добрались до Земли обетованной, нужно было прошагать по пустыне 40 лет, потому что по какому-то высшему замыслу нужно было, чтобы поколение рабов вымерло.
Я никакого оптимизма не испытываю, просто я думаю, что пессимизм конструктивен, если хотите. Это одна сторона дела.
А другая сторона дела: советская власть оставила, по-моему, очень важное наследие, о котором невозможно сказать однозначно, что это плохо или, что это хорошо – это все вместе. Именно она создала предпосылки для массового общества.
Советская власть, партия большевиков ставила своей целью создать нового человека. По иронии истории она действительно создала нового человека, совсем не такого, о котором кто-нибудь там мечтал. Хотя, я думаю, Сталин уже не мечтал. А именно созданы предпосылки для массового общества западного типа, западноевропейского, американского, которое, может быть, сейчас действительно формируется на наших глазах.
Это общество, я думаю, нечто новое в истории. Но это уже особая тема.