Дмитрий Волчек: Гость радиожурнала ''Поверх барьеров'' – поэт Сергей Магид. Выпущенная одним из лучших российских издательств ''Водолей'', его вторая книга стихов ''В долине Элах'' стала событием. ''Чрезвычайно значительной и важной для современной русской поэзии'', – называет книгу Станислав Львовский, а другой рецензент – Данила Давыдов – отмечает: ''Перед нами четкое самоощущение поэта в рамках иудеохристианской и одновременно европейской гуманистической традиции. Эта традиция — пропущенная сквозь механизмы современного свободного стиха — позволяет поэту смешивать ветхо- и новозаветный канон и реалии сегодняшнего дня — при отсутствии ощущения швов, искусственного соединения разнородного материала''.
Сергей Магид:
в понедельник после Рождества
просветленный, пришел на службу
первая книга которую надо занести в каталог
''очерки современных казней'' москва 1906
белостокский погром
фотографии обезображенных трупов
родные, молча сидящие рядом
задранные к небу бороды
открытые непонимающие глаза
штаны спущены ниже пояса рубашки задраны
белые животы потому что били по головам
зимель цукерман берель пат мордхе левин
ицхок гвирцман шлёма сшицкий
блюма лапидус (была женщиной)
хаим фредкин абрам махай
семья айнштейн (три женщины двое мужчин)
шимой эпштейн трое неопознанных
шлёма пружанский арон лапидус зорах панде ицхок небель
и двое сгоревших
никто из них не канонизирован
не признан мучеником святым блаженным
хотя бы праведником
ни о ком из них не написаны книги
отечественными и иностранными авторами
никем не рассказаны трогательные истории их любовей
дружб надежд вер неизлечимых детских болезней
никому из них не поставлен памятник
увлеченные краеведы не собирают их телесные останки
не проводят экспертиз не исследуют дворы чердаки подвалы
в которых они были убиты
ставлю подпись укладываю файл закрываю книгу
кладу к другим тянусь за следующей
''царственные страстотерпцы'' москва 2006
библиотекари как врачи им надо спасать всех
чьи истории записаны
даже когда дрожат руки
и слезы невидимые миру
стоят в глазах.
Дмитрий Волчек: Разговор с Сергеем Магидом мы записываем на его рабочем месте, на чердаке Клементинума, Пражской национальной библиотеки.
Сергей, я думаю, что стихи ваши в определенной степени можно назвать библиотечными. Здесь нет ни малейшей доли иронии, в библиотеке работали величайшие поэты и философы, Жорж Батай был библиотекарем. Я имею в виду, что ваши стихи (далеко не все) вдохновлены, воспитаны и главной книгой — Библией, и другими книгами: биографией убийцы Гапона, например. Вот о библиотеке и о библиотеке в ваших стихах я хотел бы поговорить.
Сергей Магид: Я думаю, нужно начать со стихотворения, посвященного той библиотеке, в которой я работаю.
любую книгу с полки снимешь
а там Медуза с вьющимися волосами ненависти
Горгона с глазом зависти и боли
и окаменеешь
не в силах ни услышать чужую речь
ни высказать свою
и так в молчании вернешь обратно шкафу
его горячую плоть
жгущую пальцы
и поплетешься прочь по коридору
между стеллажами
сгорбившись
как каин
и иуда в одном лице
будь проклята
библиотека.
Я понимаю, что это несколько неожиданный поворот, но к тому, что вы сказали, я бы хотел сделать важное замечание. То, что многие мои тексты из последней книги ''В долине Элах'' выросли как бы из чужих книг или посвящены иным текстам и инспирированы иными текстами, в частности, библейским, есть мною открытый (для самого себя, естественно, субъективно) метод писания поэтических текстов. Я считаю, что поэт – своего рода странный переводчик, который переводит абсолютно все тексты этого мира, не важно проза это, поэзия, реклама, какой-то приказ или объявление жилуправления. Поэт – это переводчик, который во всех этих текстах находит поэзию, неотъемлемо свойственную этому миру, и переводит эти странные, казалось бы, не поэтические тексты на сугубо поэтический язык. Поэтому большая часть моей последней книги – это своего рода сознательный эксперимент работы с этим методом на основе воспоминаний Лидии Гинзбург, на основе книги Владимира Хазана о Пинхасе Рутенберге, на основе книг моего любимого американского писателя Дэна Симмонса и, конечно же, на основе текста текстов, книги книг – Библии.
Дмитрий Волчек: И на основе вашего опыта двуязычия, потому что вы живете в чешской среде и экспериментируете с чешскими темами и с чешским языком.
Сергей Магид: Да, это часть моей жизни, которая отличается от жизни обычных эмигрантов. Дело в том, что в библиотеке мы занимаемся историей русской эмиграции в Чехословакии, которая жила здесь между двумя мировыми войнами, это так называемая белая эмиграция – ''корнет Оболенский, поручик Голицын''. Эти эмигранты, жившие в Праге, страшно страдали и мучились от ностальгии, постоянно об этом писали, об этом 90 процентов их стихов. Я читал их дневники, их записные книжки, их письма – это бесконечный вопль по России и совершенно безысходное, тупиковое общение исключительно с русскими, варение в русской среде и нежелание знать, что происходит вокруг, в жизни окружающего народа, который их принял. Даже Марина Ивановна Цветаева отказалась учить чешский язык и заявила, что на нем так быстро говорят, что для нее всё сливается в одну бессмысленную абракадабру, она не в силах этот язык понять.
Дмитрий Волчек: А Ходасевич писал, что противнее Праги нет ни одного города на свете.
Сергей Магид: Можно видеть Прагу по-разному. В ней действительно много страшного, но для меня это уже город родной, я живу здесь 20 лет, знаю ее, как когда-то знал Ленинград, и в своей повести ''Текущая информация'' подробно описываю разные уголки Праги, по которым я ходил. В отличие от большинства эмигрантов, я изначально принял решение жить в среде народа, к которому я сознательно приехал, и растить своих детей на новой этнической почве. Я давно занимаюсь историей чешской культуры, историей чешской поэзии, это великолепная и очень глубокая поэзия, которая создавалась в то же самое время, когда здесь жили представители белой эмиграции, та же Марина Ивановна Цветаева, которые об этой поэзии слышать не слышали, хотя жили рядом с ней. А эта поэзия замечательна еще в своем католическом ответвлении, это особый вид чешской поэзии, она чрезвычайно духовна, чрезвычайно глубока, чрезвычайно интересна. Некоторых чешских поэтов я перевожу с огромной любовью и интересом и надеюсь их когда-нибудь напечатать. Трое из них это мои любимые чешские поэты и, пользуясь случаем, я их сразу называю для русских читателей. Это, может быть, самый лучший чешский поэт, католический священник-расстрига Якуб Демл, жуткий антисемит, это великолепный поэт-еврей Иржи Ортен, погибший под колесами немецкой ''скорой помощи'' уже во времена Протектората, и это наш замечательный современник, умерший в эмиграции Иван Дивиш.
Еще один ракурс библиотеки, в которой я работаю. Под моим окном расположена набережная Влтавы, по которой днем и ночью ходят толпы туристов. Прагу практически продали на корню, превратили ее в чисто коммерческое средство дохода, и в центре вы не услышите чешскую речь, зато услышите массу русских неологизмов и, конечно, другие языки мира. Об этом стихотворение.
открыв окно
гляжу на дно
пустого Божьего стакана
на пятом сидя этаже
как на последнем рубеже
Теночтитлана
туристов зычная орда
грохочет с лестницей сюда
чтоб лезть на стену
базарный итальянский крик
и горловой германский рык
колышут сцену
и русский смех – как колка дров
всегда здоров как ильф-петров
кромсает мне мои больные уши
гляжу – уже ползут наверх
без всяких визовых помех
как каракумы широки их души
мир любопытной простоты
всегда натужной суеты –
ползут туристы по земному раю
а я (обосновавшись тут,
устроившись, где жрать дают)
Теночтитлан горящий прикрываю.
мир любопытной простоты
всегда натужной суеты –
ползут туристы по земному раю
а я (обосновавшись тут,
устроившись, где жрать дают)
Теночтитлан горящий прикрываю.
''Zemský ráj to na pohled'' – ''по виду это земной рай'' - это строка из национального чешского гимна ''Где родина моя?''
Дмитрий Волчек: А Теночтитлан?
Сергей Магид: Теночтитлан – бывшая столица ацтеков, взятая и сожженная испанскими туристами в 1521 году.
Дмитрий Волчек: Мы познакомились с Сергеем Магидом 25 лет назад, в Ленинграде, в Клубе-81, знаменитом легальном объединении непубликуемых писателей – такой был странный эксперимент поставлен по усмирению подполья. В мансарде на проспекте Чернышевского заседала секция переводчиков. Мы увлекались тогда калифорнийской ''школой языка'' – Лин Хеджиньян и поэтами ее круга; Сергей Магид переводил Элиота и Паунда.
Сергей Магид:
в ленинграде было хорошо
домá не запирались на шифрованные замки
зимой в подъездах топились батареи
можно было подняться на второй этаж
поставить бутылку на широкий низкий подоконник
разложить на нем плавленый сырок папиросы спички
а потом, передавая вино друг другу
медленными глотками пить его из горлышка
оно текло как патока
как темный тягучий мед за рупь ноль девять
на улице зима стынь
так никогда и неразорванное кольцо блокады
а нам было тепло потом горячо
потом мы расстегивали пальто
и говорили о поэзии
о том что в жизни не может быть никаких планов
никакого будущего
только стихи ровесников
свои и чужие
музыка в действии пока живешь
пока пьешь ''агдам'' ''солнцедар'' ''акстафу''
пока есть подъезд подоконник портвейн
батарея парового отопления
расстегнутые пальто
леденцы на закуску
дыхание
все что было снаружи
было только русской литературой.
Дмитрий Волчек: Сергей, когда вы начали писать?
Сергей Магид: Я начал писать стихи в 16 лет, это 1963 год. Я уже несколько лет здесь, в Праге, пишу свой так называемый мемуар, надеюсь, что я его когда-нибудь доведу до конца, но к печати этот материал пока еще не готовлю. Вот в этих мемуарах я описываю свое становление и свое окружение. Первым живым поэтом, которого я в своей жизни увидел, был Сергей Стратановский. До случайного знакомства с Сергеем Стратановским я никогда никаких поэтов живых не видел, ни в какие ЛИТО никогда не входил, ни в каких литературных кружках никогда не занимался, и никого абсолютно из сообщества или, как сейчас говорят, тусовок поэтических того времени я не знал. Поэтому был совершенно одинок, и на меня влияли исключительно книги, которые я читал. Я вырос в книжном мире. Отец мой, пришедший в Ленинград из абсолютного провинциального небытия, культуру русскую стал познавать в Ленинграде и, вернувшись с фронта в 1946 году, начал активно покупать библиотеки, оставшиеся после погибших в блокаду интеллигентов. Тогда книги продавались на всех барахолках и развалах. Он собрал удивительную библиотеку, сам не подозревая, возможно, о ее ценности. В 50-е годы моим любимым поэтом был Николай Гумилев, который стоял в шкафу отца, а любимым стихотворением было, конечно, стихотворение о конкистадорах:
''Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так, что сыпется золото с кружев
Розоватых брабантских манжет''.
Это было вполне в духе моего отрочества, я бредил пиратами, считал Гумилева поэтом, воспевающим пиратство (естественно, никаким антисоветчиком он для меня не был, я тогда вообще еще не знал, что такое антисоветизм и даже что такое советская власть). Мне было лет 12. Это были первые стихи, которые я начал читать и которые мне понравились. Мама моя огромными кусками наизусть цитировала Ахматову, это тоже было в 50-е годы. Вторым поэтом, которого я узнал из этого шкафа, был Александр Блок. Блок меня потряс. Уже начинают обо мне ходить всякие слухи, я читаю во всяких статьях в сети, что на меня влияли иностранные или, как там было написано, ''нерусские авторы'' – Элиот, Паунд, Чарльз Буковски, и так далее – поэтому-де я стал писать свободным стихом. Это совершенно не соответствует действительности. Первым человеком, который произвел на меня сильнейшее впечатление именно белым стихом, был Александр Блок. Я читал его запоем и вдруг наткнулся на стихотворение, которое меня совершенно поразило:
''Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовней''.
Немногие белые стихи Александра Блока совершенно перевернули мое отношение к поэзии. Третьим человеком, который очень рано на меня воздействовал в поэтическом плане, был Осип Мандельштам, которого я для себя открыл в 70-м году в Крыму, в археологической экспедиции. Море Черное витийствовало и шумело и с грохотом подходило к моему изголовью, а я читал в самиздате ''Камень'' и понял, что это и есть моя жизнь, что лучше писать нельзя, а я буду писать именно так. И вдруг наткнулся на совершенно изумительное стихотворение, которое разорвало классическую ткань Мандельштама, привычную для меня, и показало мне совершенно иной мир. Как вы уже догадались, это большое стихотворение ''Нашедший подкову''.
''Глядим на лес и говорим:
- Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе''.
Это был второй удар белого стиха. И третьим ударом, как это ни странно, были слова, сказанные мне девушкой, с которой я познакомился гораздо позже и которая стала моей женой. Встретив меня, она сказала (я этих стихов тогда не знал, признаюсь - я их услышал от нее):
''Я бы хотела жить с Вами
В маленьком городе,
Где вечные сумерки
И вечные колокола.
И в маленькой деревенской гостинице -
Тонкий звон Старинных часов,
Словно капельки времени...''
Это Марина Ивановна Цветаева, и эти белые стихи были третьим русским ударом белого стиха, который на меня упал. Четвертым ударом были стихи Велимира Хлебникова, а уже гораздо позже я узнал англоязычную поэзию Элиота, Паунда и Чарльза Буковски.
Дмитрий Волчек: И переводили ее?
Сергей Магид: Я переводил Элиота, поскольку писал по нему диплом, и пытался переводить Паунда. В последнее время я нашел в сети, поскольку моя единственная связь с Россией только через интернет, попытки Володи Кучерявкина перевести ''Кантос'' Эзры Паунда. Мне кажется, что этот опыт очень интересен, не могу сказать, что этот перевод ему удался в совершенной степени, да и вообще я не знаю, кому может удаться перевод Паунда.
на заправке у пскова
помню ты сказал мне
что после дембеля
вернешься на свой тральщик
а мне – чтобы всегда и во всем
оставался самим собой
иначе из жизни
ни хрена не выйдет
ты был моим сержантом старый спиногрыз
я твоим преданным шульцем
но с хитринкой – никогда в жизни
я не был самим собой
всегда кем-то другим в сотнях
перевоплощений в сотнях жизней
которые я прожил лепя слова
роли личины
вышло ли что-нибудь судить тебе
но ты давно не помнишь меня
псков струги-красные рождественно
только декабрьский дождь толкающийся в карнизы
сводит нас вместе
ночь коротка и жизнь оказалась
еще короче.
Дмитрий Волчек: Сергей, вы сказали, что у вас общение с Россией только через интернет, но ваша книга была замечена в России, и получила великолепные отзывы. Как вы понимаете, это великая редкость, особенно для человека внетусовочного. У вас, наверное, есть какое-то внутреннее объяснение, почему это случилось, почему ваши стихи зазвучали сейчас?
Сергей Магид: У меня есть такое объяснение, и я думаю, что оно покажется вам достаточно неожиданным, хотя, с точки зрения моей жизни, для меня оно само собой разумеющееся. Дело в том, что я, в общем-то, всю жизнь был один, один в плане того, что не примыкал ни к какой школе, не из какой школы не исходил. И большинство тех, кто окружал меня, всерьез то, что я делал, не принимали. Я пытался искать то, что я искал, полагаясь только на свой внутренний голос и на тех мертвых поэтов, которых любил – русских и англоязычных. Только в 2003 году вышла моя первая книга, которую редакторы без моего согласия назвали ''Зона служения'', мне это название не нравится. Там была собрана избранная за 30 лет работа, с 1970 по 2000 год. И уже эта книга была замечена, были замечены какие-то прорывы. И вот, наконец, в прошлом году, уехав в маленький провинциальный городок на границе с Австрией, где я живу каждое лето, я вложил в текст, который начал там писать, всю свою внутреннюю энергию и все свое одиночество. К тому времени я видел мир так, как я его видел за 30 лет вот этого опыта одиночества. И вот это одиночество и энергию я вложил в эту книгу, ничего другого.
шестов сказал: еще не умирай
но день и ночь осознанно страдай
ты в космосе – не высший организм
а боль отчаянье маразм и онанизм
и лишь тогда познаешь смысл всего
когда твой левый зуб и боль его
в твоем мозгу заполнят весь простор
и как преступник смертный приговор
ты выслушаешь суд врача: не рвать –
сверлить, долбить, дупло полировать! –
и лишь тогда, мне повторил шестов
ты и познаешь лучший из миров
где жизнь – терпение, а смерть отчасти
лишь самоволка из расположенья части
сказал – и в сноску вдруг засеменил
а я ночник до света не гасил.