Два с лишним десятка лет назад, когда я постигал в американской аспирантуре российскую филологию, программа во многом совпадала с советской, за естественным исключением идеологических дисциплин, всех этих вариантов научного утопизма и обскурантизма. Но кроме этих сомнительных минусов были и несомненные плюсы, замечательная научно-критическая литература русской эмиграции, в ту пору закрытая для бывших соотечественников, запертая в бункерах спецхрана, а то еще и в чужом языке. Это были работы Константина Мочульского, Петра Бицилли и многих других, но жемчужиной всей этой коллекции была, несомненно, "История русской литературы" Дмитрия Мирского, написанная в середине двадцатых годов и, в отличие от десятков произведений подобного рода, не утратившая ценности и уникальной свежести по сей день. Думаю, что даже сегодня эта книга известна в России гораздо меньше, чем того заслуживает - она, наконец, переведена на русский язык, но издана до сих пор только в Лондоне.
Впрочем, фигура автора в данном случае еще интереснее его трудов. Дмитрий Мирский был одним из самых ярких представителей послереволюционной русской диаспоры - не узником эмигрантского гетто, как большинство других, а деятельным и полноправным участником британского культурного процесса того времени. Его странная судьба была в центре общего внимания: необъяснимый дрейф от белогвардейской идеологии в сторону марксизма, а затем неожиданное и роковое возвращение в Советскую Россию, навстречу неизбежной гибели.
Известный британский писатель и журналист Мэлком Маггеридж, встречавшийся с Мирским уже после его возвращения в СССР, сделал его прототипом героя одного из своих романов и уделил ему немало внимания в мемуарах под названием "Хроника времени, растраченного попусту".
"Его всегда приглашали на московские приемы показать присутствующим иностранцам, что князь может остаться целым и невредимым при диктатуре пролетариата... Мирский всегда приходил, думаю, что из-за бесплатного шампанского. Он был большой любитель выпить, а денег имел немного. В любом случае, он зарабатывал только рубли - писанием статей для "Литературной газеты", в которых рвал на части современных английских писателей, таких как Д. Х. Лоуренс, Т. С. Элиот и Олдос Хаксли, которых в разговоре именовал "бедный Лоуренс", "бедный Том", "бедный Олдос". Мне это показалось симпатичным. В гражданской войне он сражался на стороне белых, потом жил в эмиграции в Париже и слыл человеком самых реакционных взглядов. Затем он прибыл в Лондон, где неизбежно стал профессором и получил заказ написать книгу о Ленине. В ходе работы над ней он стал видеть в нем просвещенного спасителя, а не злобного вырожденца, как раньше. В итоге он перестал быть князем и стал товарищем... Когда я обрисовал его карьеру корреспонденту Temps Лучани, тот кисло заметил, что Мирскому удался необыкновенный трюк, быть паразитом при трех режимах: князем при царизме, профессором при капитализме и человеком пера при коммунизме. Это было справедливо, но Мирский мне все равно нравился".
Филология не принадлежит сегодня к ведущим расходным статьям российского бюджета, но Мирскому вторично повезло на его второй родине, которую он так трагически покинул. В издательстве Оксфордского университета вышла книга профессора того же Оксфорда Джералда Смита, одного из ведущих западных славистов, под названием "Д. С. Мирский: русско-английская жизнь". У меня нет сведений об откликах в России, но в Америке, в журнале New Criterion, помещена развернутая рецензия на эту книгу, написанная ветераном художественной и литературной критики Хилтоном Кремером. Поскольку сама книга, как это типично для сегодняшних академических изданий, стоит несусветные 110 долларов, я, наверное, не скоро смогу ознакомиться с ней в полном объеме, но из отрывков, найденных в Интернете, и из текста рецензии можно составить некоторое впечатление.
Начнем с этих странных инициалов: Д. С. Полное имя нашего героя - Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, и в самом имени уже заложен элемент жизненной трагедии. Этот княжеский род, так называемый "сиятельный", принадлежит к числу немногих, восходящих к самому Рюрику. Отец Дмитрия, Петр Данилович, был до известных пор одним из столпов царского режима, губернатором, генерал-губернатором, а затем министром внутренних дел в начальной фазе первой русской революции, инициатором так называемой "эпохи доверия", когда была проведена амнистия, ослаблена цензура и разрешены земские съезды. После "кровавого воскресенья" нужда в таком доверии отпала, и Святополк-Мирский получил отставку. Его сын, родившийся в 1890 году, был до революции типичным представителем интеллигенции "серебряного века", писал стихи, изучал восточные языки.
История идеологического дрейфа Дмитрия Мирского в эмиграции вкратце обрисована в уже приведенном отрывке из мемуаров Маггериджа. В числе его лондонских знакомых были поэт Томас Элиот, писатели Олдос Хаксли и Вирджиния Вулф, философ Бертран Рассел и многие другие светила. Он преподавал в Лондонском университете, его "История русской литературы", опубликованная в двух томах, а затем сокращенная до одного, была принята весьма благожелательно и до сих пор регулярно публикуется в англоязычном мире, издание за изданием. Владимир Набоков, известный своей исключительной скупостью на похвалы, считал эту книгу "лучшей историей русской литературы на любом языке, включая русский". Сейчас, многие десятки лет спустя, я могу твердо присоединиться к этому мнению.
Что же, в таком случае, привело Мирского к марксизму, а в конечном счете в ледяные узы ГУЛАГа? Я незнаком с полным текстом книги Джералда Смита и могу лишь гадать о том, какие именно детали биографии тирана-основоположника могли изменить мнение о нем и об основанной им кровавой утопии в положительную сторону. Можно, конечно, вспомнить, что в те годы мировоззрение западной интеллигенции, в особенности британской, было пронизано симпатиями к Советскому Союзу, что явствует из книг путешественников в страну пролетарского счастья и из многочисленных западных газетных корреспонденций. Этой инфекции были подвержены даже, казалось бы, самые светлые умы - многие высказывания Бернарда Шоу сегодня читать просто позорно. Но Мирский, в отличие от всех этих симпатизирующих, знал о России гораздо больше, и понимал ее гораздо глубже - в противном случае он не мог бы написать того, что написал, по крайней мере во времена своего лондонского проживания. Его эволюция в советскую сторону не имела ничего общего с припадочным патриотизмом некоторых кругов эмиграции или с идеями евразийцев, которые, к тому же, предпочитали симпатизировать советской империи, оставаясь на благополучном Западе. Сам Мирский в период своего интеллектуального пика производит впечатление человека настолько западного, что отбытия на ПМЖ в Москву ожидаешь скорее от Шоу, чем от него.
Так или иначе, произошло то, что произошло. В 1931 году Дмитрий Мирский вступил в коммунистическую партию Великобритании, а в 1932, при посредничестве Горького, он получил разрешение на возвращение в СССР. До ареста оставалось еще пять лет. Накануне отъезда его видела Вирджиния Вулф, с которой Мирский познакомился еще в Париже. Она отмечает печать отчаяния и страдания на его лице. "Я думала", пишет она в дневнике, "глядя, как его глаза то разгораются, то меркнут: скоро будет тебе пуля в голову".
Мирский был арестован в 1937 году. Смиту удалось ознакомиться в архивах с его делом, он приводит в своей книге отрывки из протоколов допросов. На Колыме, куда потомка варяжских князей отправили исправляться, он был определен на лесоповал, и его работа и поведение в лагере охарактеризованы в деле как "неудовлетворительные". Он скончался в лагерном медпункте 6 июня 1939 года.
По мнению Хилтона Кремера, советская часть биографии Мирского удивительна не своим закономерным концом, а тем, что она продолжалась так долго - сравнительно долго. Возможно, что Маггеридж все-таки прав, и Мирский имел для Сталина некую демонстрационную ценность, как слон в зоопарке: показать гостям с Запада, приехавшим подивиться на советское чудо, что даже сиятельный князь может жить и приносить посильную пользу в пролетарском государстве.
Впрочем, Кремер - не специалист по советской истории, и действиям советского режима есть свое объяснение. Выставленная на классового врага сеть была до поры до времени избирательной, с большими прорехами. Более того, до 37-го года известны случаи, когда люди, угодившие в ГУЛАГ, возвращались оттуда целы-невредимы и принимались жить заново - лишь затем, чтобы вновь подвергнуться аресту, на этот раз уже практически безвозвратно. Настоящее поголовное искоренение началось именно в 37-м, и от него уже мало кому удалось уйти. Время Мирского пришло вместе со временем Мандельштама, Бабеля и многих тысяч других. Мы не можем проникнуть в кровавые умыслы деспота, но нам сегодня хорошо известна их история.
Случай Мирского, впрочем, все же исключителен потому, что он был в числе самых естественных и неизбежных жертв режима, и никак не мог этого не понимать: потомок одного из старейших аристократических родов России, сын царского министра, пусть и скомпрометированного либерализмом, но тем сильнее виноватого в глазах советской власти, ненавидевшей либералов еще лютее, чем консерваторов победоносцевского толка. Его собственная политическая активность в первый период эмиграции вовсе не украшала биографии с советской точки зрения, и поэтому на ее отбеливание уходили немалые усилия, в конечном счете обреченные на тщетность.
Все эти пять лет на свободе, если слово "свобода" здесь вообще уместно, Дмитрий Мирский занимался тем, чем вынужден был заниматься каждый из возвращенцев просто для того, чтобы сохранить надежду на завтрашний день: чернить собственное прошлое и всех, кто был с ним связан, предавать все, что подлежало предательству, и возводить поклепы на всех, чье имя мог вспомнить. Тут как раз приходят на ум все эти "бедные" Томасы и Олдосы. В 1935 году Мирский опубликовал книгу "Интеллигенция Великобритании", в которой свел подневольные счеты с бывшими друзьями. Здесь все эти Олдосы и Лоуренсы были зачислены в эстетствующую мелкую буржуазию. Но и в этой книге, сквозь горькие строки наемника, временами прорывается истинное знание предмета и неподдельное восхищение: Вирджинию Вулф, пророчицу его гибели, Мирский называет "бесспорно крупным художником", а ее творческий метод - "эстетизацией метода, использованного Чеховым в "Трех сестрах". Это было последнее положительное упоминание о Вулф на многие десятилетия вперед. В скором времени имена всех этих Олдосов и Томасов были полностью зачеркнуты, а британская интеллигенция - отменена. Неудобство существования Мирского при таком порядке вещей заключалось в том, что он слишком много знал, и это знание надлежало ликвидировать. С точки зрения Сталина Мирского следовало устранить, даже если бы 37-го года не было.
Самой позорной дистанцией на этом пути к плахе было участие в работе над известным коллективным литературным творением, прославляющим строительство Беломорско-Балтийского канала - вместе с Горьким и Александром Родченко, автором художественного оформления, чьими фотографиями на эту тему недавно восторгался просвещенный Нью-Йорк. Поведение Дмитрия Мирского видится куда более простительным, если вспомнить восторженный отзыв соратницы Бернарда Шоу Беатрис Уэбб о "великом инженерном подвиге ГПУ" и о "триумфе человеческого возрождения".
Последняя работа Мирского, "Антология современной английской поэзии", вышла в свет уже после его ареста - и без его имени.
Естественно, казалось бы, сравнить судьбу Дмитрия Мирского с судьбой другого возвращенца, "красного графа" Алексея Николаевича Толстого. Но это сравнение рассыпается под руками: аристократизм Толстого был дутым и не выдерживал никакого сравнения с родословной Рюриковича, а его бесспорный литературный дар, на фоне достаточно гибкой совести, был с успехом поставлен на службу режиму. Козырем Мирского была блестящая эрудиция и острый ум, столь печально изменивший ему в 32-м году: он прибыл в Советскую Россию с набором тончайших и никому не нужных инструментов, как какой-нибудь ювелир на строительство того же Беломорканала.
Куда благодарнее сравнить его с Владимиром Набоковым, не возвратившимся и не думавшим возвращаться, человеком, встроившим ностальгию в свое творчество, творцом очарованной России собственного детства, которой никогда не было на свете. Набоков, подобно Мирскому, был отпрыском сановного либерала, но его высокомерие предает некий дефицит истинного аристократизма, необходимость постоянной позы, в которой князь Святополк-Мирский не видел нужды. У Мирского не было в багаже России Набокова, и ему пришлось в конечном счете вернуться в единственную, которая существовала на самом деле.
Осталась книга, чьи читатели живут преимущественно на Западе, и которая по сей день не может преподать России заключенного в ней урока. Природный аристократизм автора позволяет ему подняться над предрассудками современников и потомков и воздать каждому по заслугам, не источая сахарной слюны подобострастия, которой Россия, еще с советских времен по сей день, поливает свои реальные и мнимые ценности, будь то юбилейный Пушкин Юрия Лужкова или сталинский летописец Эйзенштейн.
"К его чести, в отличие от столь многих других интеллектуалов, он никогда не строил из себя человека из народа и не приписывал ему никакой чудодейственной мудрости. Праведная многострадальность и терпеливость, упоминаемые с тошнотворной регулярностью в качестве верховных добродетелей русского народа, как его собственными напуганными властителями, так и завороженными иностранцами, были для Мирского достойными презрения. Он называл Платона Каратаева, крестьянского "гуру" из "Войны и мира", "невыносимым": "Это - абстракция, миф, существо иных измерений и законов, чем все прочие в романе". Единственным человеком бесспорно скромного социального происхождения, с которым Мирский имел дело иначе, чем со слугой или солдатом, был, прежде чем он встал в ряды пролетарской интеллигенции СССР лет пятнадцать спустя после революции, Максим Горький... Один из немногих представителей интеллигенции, действительно знавших, о чем тут идет речь, Горький от души презирал подобных людей, вместе со всей "темной" массой российского крестьянства".
Русская литература предстает на страницах Мирского без розового флера, со всеми зазубринами и случайными огрехами, и величия ей от этого не убавляется, оно лишь прирастает подлинностью. Как знать, в какую сторону повернулась бы сегодня наша мысль, если бы эти слова о Платоне Каратаеве прививались нам с детства. Может быть, в сегодняшнем патриотизме было бы куда меньше инстинктивного холопства, чем тому способствуют дурно переваренные толстовство и достоевщина.
Мирский, в отличие от Алексея Толстого и Набокова, не был беллетристом, автором выдуманных миров, и может быть именно это закрыло для него оба пути к бегству, изобретенные каждым из них в соответствии с собственными наклонностями. Ностальгия была неизвестна дореволюционной России - скорее напротив, Пушкин, которому так и не выдали паспорта, страдал ее прямой противоположностью. Ностальгия приняла эпидемические масштабы в средних кругах первой русской эмиграции - средних в любом измерении, пораженных исторической бестолковостью и растерянностью и явивших геологические пласты профессиональной бесполезности. Эмиграция с ее ностальгией стала задним числом одним из лучших доказательств если не справедливости, то, по крайней мере, неизбежности большевизма. Каким образом этот микроб поразил один из самых ясных умов диаспоры, для меня навсегда останется загадкой. Мы стараемся жить каждый по-своему, но оступаемся и гибнем одинаково.
"Вот каким образом товарищ князь Мирский, аристократ среди критиков, обрел вечный покой", пишет в заключение своего труда Джералд Смит. "Когда-нибудь в будущем, быть может, в его собственной стране найдут способ почтить его память достойным образом. До тех пор пусть эта книга послужит временным надгробным камнем".
Этот временный камень будет прочнее и долговечнее, если книгу Смита озаботятся перевести на русский язык, но надежд на это, при нынешнем культурно-финансовом раскладе, не так уж много, по крайней мере в ближайшей перспективе. А до тех пор не только в биографии Дмитрия Святополк-Мирского, но и в истории страны останется наспех заколоченная досками дыра, перекрытая тропа, выбрав которую, мы могли бы оказаться в совершенно ином пространстве. Мирский показал нам, что свобода - это личное свойство человека, а когда он выбирает кандалы, его судьба становится судьбой страны. Страна не становится богаче, но человек - неизбежно беднее. Россия отвергла талант сына точно так же, как за тридцать лет до этого отвергла талант отца.
Наших мертвецов по-прежнему хоронят чужие, мы все еще не хозяева собственному кладбищу, и мавзолей ему не замена. Эту назойливую доброту иностранцев можно до поры обезвредить привычным поношением и поиском корыстных мотивов - если не слишком присматриваться к собственным.
Впрочем, фигура автора в данном случае еще интереснее его трудов. Дмитрий Мирский был одним из самых ярких представителей послереволюционной русской диаспоры - не узником эмигрантского гетто, как большинство других, а деятельным и полноправным участником британского культурного процесса того времени. Его странная судьба была в центре общего внимания: необъяснимый дрейф от белогвардейской идеологии в сторону марксизма, а затем неожиданное и роковое возвращение в Советскую Россию, навстречу неизбежной гибели.
Известный британский писатель и журналист Мэлком Маггеридж, встречавшийся с Мирским уже после его возвращения в СССР, сделал его прототипом героя одного из своих романов и уделил ему немало внимания в мемуарах под названием "Хроника времени, растраченного попусту".
"Его всегда приглашали на московские приемы показать присутствующим иностранцам, что князь может остаться целым и невредимым при диктатуре пролетариата... Мирский всегда приходил, думаю, что из-за бесплатного шампанского. Он был большой любитель выпить, а денег имел немного. В любом случае, он зарабатывал только рубли - писанием статей для "Литературной газеты", в которых рвал на части современных английских писателей, таких как Д. Х. Лоуренс, Т. С. Элиот и Олдос Хаксли, которых в разговоре именовал "бедный Лоуренс", "бедный Том", "бедный Олдос". Мне это показалось симпатичным. В гражданской войне он сражался на стороне белых, потом жил в эмиграции в Париже и слыл человеком самых реакционных взглядов. Затем он прибыл в Лондон, где неизбежно стал профессором и получил заказ написать книгу о Ленине. В ходе работы над ней он стал видеть в нем просвещенного спасителя, а не злобного вырожденца, как раньше. В итоге он перестал быть князем и стал товарищем... Когда я обрисовал его карьеру корреспонденту Temps Лучани, тот кисло заметил, что Мирскому удался необыкновенный трюк, быть паразитом при трех режимах: князем при царизме, профессором при капитализме и человеком пера при коммунизме. Это было справедливо, но Мирский мне все равно нравился".
Филология не принадлежит сегодня к ведущим расходным статьям российского бюджета, но Мирскому вторично повезло на его второй родине, которую он так трагически покинул. В издательстве Оксфордского университета вышла книга профессора того же Оксфорда Джералда Смита, одного из ведущих западных славистов, под названием "Д. С. Мирский: русско-английская жизнь". У меня нет сведений об откликах в России, но в Америке, в журнале New Criterion, помещена развернутая рецензия на эту книгу, написанная ветераном художественной и литературной критики Хилтоном Кремером. Поскольку сама книга, как это типично для сегодняшних академических изданий, стоит несусветные 110 долларов, я, наверное, не скоро смогу ознакомиться с ней в полном объеме, но из отрывков, найденных в Интернете, и из текста рецензии можно составить некоторое впечатление.
Начнем с этих странных инициалов: Д. С. Полное имя нашего героя - Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, и в самом имени уже заложен элемент жизненной трагедии. Этот княжеский род, так называемый "сиятельный", принадлежит к числу немногих, восходящих к самому Рюрику. Отец Дмитрия, Петр Данилович, был до известных пор одним из столпов царского режима, губернатором, генерал-губернатором, а затем министром внутренних дел в начальной фазе первой русской революции, инициатором так называемой "эпохи доверия", когда была проведена амнистия, ослаблена цензура и разрешены земские съезды. После "кровавого воскресенья" нужда в таком доверии отпала, и Святополк-Мирский получил отставку. Его сын, родившийся в 1890 году, был до революции типичным представителем интеллигенции "серебряного века", писал стихи, изучал восточные языки.
История идеологического дрейфа Дмитрия Мирского в эмиграции вкратце обрисована в уже приведенном отрывке из мемуаров Маггериджа. В числе его лондонских знакомых были поэт Томас Элиот, писатели Олдос Хаксли и Вирджиния Вулф, философ Бертран Рассел и многие другие светила. Он преподавал в Лондонском университете, его "История русской литературы", опубликованная в двух томах, а затем сокращенная до одного, была принята весьма благожелательно и до сих пор регулярно публикуется в англоязычном мире, издание за изданием. Владимир Набоков, известный своей исключительной скупостью на похвалы, считал эту книгу "лучшей историей русской литературы на любом языке, включая русский". Сейчас, многие десятки лет спустя, я могу твердо присоединиться к этому мнению.
Что же, в таком случае, привело Мирского к марксизму, а в конечном счете в ледяные узы ГУЛАГа? Я незнаком с полным текстом книги Джералда Смита и могу лишь гадать о том, какие именно детали биографии тирана-основоположника могли изменить мнение о нем и об основанной им кровавой утопии в положительную сторону. Можно, конечно, вспомнить, что в те годы мировоззрение западной интеллигенции, в особенности британской, было пронизано симпатиями к Советскому Союзу, что явствует из книг путешественников в страну пролетарского счастья и из многочисленных западных газетных корреспонденций. Этой инфекции были подвержены даже, казалось бы, самые светлые умы - многие высказывания Бернарда Шоу сегодня читать просто позорно. Но Мирский, в отличие от всех этих симпатизирующих, знал о России гораздо больше, и понимал ее гораздо глубже - в противном случае он не мог бы написать того, что написал, по крайней мере во времена своего лондонского проживания. Его эволюция в советскую сторону не имела ничего общего с припадочным патриотизмом некоторых кругов эмиграции или с идеями евразийцев, которые, к тому же, предпочитали симпатизировать советской империи, оставаясь на благополучном Западе. Сам Мирский в период своего интеллектуального пика производит впечатление человека настолько западного, что отбытия на ПМЖ в Москву ожидаешь скорее от Шоу, чем от него.
Так или иначе, произошло то, что произошло. В 1931 году Дмитрий Мирский вступил в коммунистическую партию Великобритании, а в 1932, при посредничестве Горького, он получил разрешение на возвращение в СССР. До ареста оставалось еще пять лет. Накануне отъезда его видела Вирджиния Вулф, с которой Мирский познакомился еще в Париже. Она отмечает печать отчаяния и страдания на его лице. "Я думала", пишет она в дневнике, "глядя, как его глаза то разгораются, то меркнут: скоро будет тебе пуля в голову".
Мирский был арестован в 1937 году. Смиту удалось ознакомиться в архивах с его делом, он приводит в своей книге отрывки из протоколов допросов. На Колыме, куда потомка варяжских князей отправили исправляться, он был определен на лесоповал, и его работа и поведение в лагере охарактеризованы в деле как "неудовлетворительные". Он скончался в лагерном медпункте 6 июня 1939 года.
По мнению Хилтона Кремера, советская часть биографии Мирского удивительна не своим закономерным концом, а тем, что она продолжалась так долго - сравнительно долго. Возможно, что Маггеридж все-таки прав, и Мирский имел для Сталина некую демонстрационную ценность, как слон в зоопарке: показать гостям с Запада, приехавшим подивиться на советское чудо, что даже сиятельный князь может жить и приносить посильную пользу в пролетарском государстве.
Впрочем, Кремер - не специалист по советской истории, и действиям советского режима есть свое объяснение. Выставленная на классового врага сеть была до поры до времени избирательной, с большими прорехами. Более того, до 37-го года известны случаи, когда люди, угодившие в ГУЛАГ, возвращались оттуда целы-невредимы и принимались жить заново - лишь затем, чтобы вновь подвергнуться аресту, на этот раз уже практически безвозвратно. Настоящее поголовное искоренение началось именно в 37-м, и от него уже мало кому удалось уйти. Время Мирского пришло вместе со временем Мандельштама, Бабеля и многих тысяч других. Мы не можем проникнуть в кровавые умыслы деспота, но нам сегодня хорошо известна их история.
Случай Мирского, впрочем, все же исключителен потому, что он был в числе самых естественных и неизбежных жертв режима, и никак не мог этого не понимать: потомок одного из старейших аристократических родов России, сын царского министра, пусть и скомпрометированного либерализмом, но тем сильнее виноватого в глазах советской власти, ненавидевшей либералов еще лютее, чем консерваторов победоносцевского толка. Его собственная политическая активность в первый период эмиграции вовсе не украшала биографии с советской точки зрения, и поэтому на ее отбеливание уходили немалые усилия, в конечном счете обреченные на тщетность.
Все эти пять лет на свободе, если слово "свобода" здесь вообще уместно, Дмитрий Мирский занимался тем, чем вынужден был заниматься каждый из возвращенцев просто для того, чтобы сохранить надежду на завтрашний день: чернить собственное прошлое и всех, кто был с ним связан, предавать все, что подлежало предательству, и возводить поклепы на всех, чье имя мог вспомнить. Тут как раз приходят на ум все эти "бедные" Томасы и Олдосы. В 1935 году Мирский опубликовал книгу "Интеллигенция Великобритании", в которой свел подневольные счеты с бывшими друзьями. Здесь все эти Олдосы и Лоуренсы были зачислены в эстетствующую мелкую буржуазию. Но и в этой книге, сквозь горькие строки наемника, временами прорывается истинное знание предмета и неподдельное восхищение: Вирджинию Вулф, пророчицу его гибели, Мирский называет "бесспорно крупным художником", а ее творческий метод - "эстетизацией метода, использованного Чеховым в "Трех сестрах". Это было последнее положительное упоминание о Вулф на многие десятилетия вперед. В скором времени имена всех этих Олдосов и Томасов были полностью зачеркнуты, а британская интеллигенция - отменена. Неудобство существования Мирского при таком порядке вещей заключалось в том, что он слишком много знал, и это знание надлежало ликвидировать. С точки зрения Сталина Мирского следовало устранить, даже если бы 37-го года не было.
Самой позорной дистанцией на этом пути к плахе было участие в работе над известным коллективным литературным творением, прославляющим строительство Беломорско-Балтийского канала - вместе с Горьким и Александром Родченко, автором художественного оформления, чьими фотографиями на эту тему недавно восторгался просвещенный Нью-Йорк. Поведение Дмитрия Мирского видится куда более простительным, если вспомнить восторженный отзыв соратницы Бернарда Шоу Беатрис Уэбб о "великом инженерном подвиге ГПУ" и о "триумфе человеческого возрождения".
Последняя работа Мирского, "Антология современной английской поэзии", вышла в свет уже после его ареста - и без его имени.
Естественно, казалось бы, сравнить судьбу Дмитрия Мирского с судьбой другого возвращенца, "красного графа" Алексея Николаевича Толстого. Но это сравнение рассыпается под руками: аристократизм Толстого был дутым и не выдерживал никакого сравнения с родословной Рюриковича, а его бесспорный литературный дар, на фоне достаточно гибкой совести, был с успехом поставлен на службу режиму. Козырем Мирского была блестящая эрудиция и острый ум, столь печально изменивший ему в 32-м году: он прибыл в Советскую Россию с набором тончайших и никому не нужных инструментов, как какой-нибудь ювелир на строительство того же Беломорканала.
Куда благодарнее сравнить его с Владимиром Набоковым, не возвратившимся и не думавшим возвращаться, человеком, встроившим ностальгию в свое творчество, творцом очарованной России собственного детства, которой никогда не было на свете. Набоков, подобно Мирскому, был отпрыском сановного либерала, но его высокомерие предает некий дефицит истинного аристократизма, необходимость постоянной позы, в которой князь Святополк-Мирский не видел нужды. У Мирского не было в багаже России Набокова, и ему пришлось в конечном счете вернуться в единственную, которая существовала на самом деле.
Осталась книга, чьи читатели живут преимущественно на Западе, и которая по сей день не может преподать России заключенного в ней урока. Природный аристократизм автора позволяет ему подняться над предрассудками современников и потомков и воздать каждому по заслугам, не источая сахарной слюны подобострастия, которой Россия, еще с советских времен по сей день, поливает свои реальные и мнимые ценности, будь то юбилейный Пушкин Юрия Лужкова или сталинский летописец Эйзенштейн.
"К его чести, в отличие от столь многих других интеллектуалов, он никогда не строил из себя человека из народа и не приписывал ему никакой чудодейственной мудрости. Праведная многострадальность и терпеливость, упоминаемые с тошнотворной регулярностью в качестве верховных добродетелей русского народа, как его собственными напуганными властителями, так и завороженными иностранцами, были для Мирского достойными презрения. Он называл Платона Каратаева, крестьянского "гуру" из "Войны и мира", "невыносимым": "Это - абстракция, миф, существо иных измерений и законов, чем все прочие в романе". Единственным человеком бесспорно скромного социального происхождения, с которым Мирский имел дело иначе, чем со слугой или солдатом, был, прежде чем он встал в ряды пролетарской интеллигенции СССР лет пятнадцать спустя после революции, Максим Горький... Один из немногих представителей интеллигенции, действительно знавших, о чем тут идет речь, Горький от души презирал подобных людей, вместе со всей "темной" массой российского крестьянства".
Русская литература предстает на страницах Мирского без розового флера, со всеми зазубринами и случайными огрехами, и величия ей от этого не убавляется, оно лишь прирастает подлинностью. Как знать, в какую сторону повернулась бы сегодня наша мысль, если бы эти слова о Платоне Каратаеве прививались нам с детства. Может быть, в сегодняшнем патриотизме было бы куда меньше инстинктивного холопства, чем тому способствуют дурно переваренные толстовство и достоевщина.
Мирский, в отличие от Алексея Толстого и Набокова, не был беллетристом, автором выдуманных миров, и может быть именно это закрыло для него оба пути к бегству, изобретенные каждым из них в соответствии с собственными наклонностями. Ностальгия была неизвестна дореволюционной России - скорее напротив, Пушкин, которому так и не выдали паспорта, страдал ее прямой противоположностью. Ностальгия приняла эпидемические масштабы в средних кругах первой русской эмиграции - средних в любом измерении, пораженных исторической бестолковостью и растерянностью и явивших геологические пласты профессиональной бесполезности. Эмиграция с ее ностальгией стала задним числом одним из лучших доказательств если не справедливости, то, по крайней мере, неизбежности большевизма. Каким образом этот микроб поразил один из самых ясных умов диаспоры, для меня навсегда останется загадкой. Мы стараемся жить каждый по-своему, но оступаемся и гибнем одинаково.
"Вот каким образом товарищ князь Мирский, аристократ среди критиков, обрел вечный покой", пишет в заключение своего труда Джералд Смит. "Когда-нибудь в будущем, быть может, в его собственной стране найдут способ почтить его память достойным образом. До тех пор пусть эта книга послужит временным надгробным камнем".
Этот временный камень будет прочнее и долговечнее, если книгу Смита озаботятся перевести на русский язык, но надежд на это, при нынешнем культурно-финансовом раскладе, не так уж много, по крайней мере в ближайшей перспективе. А до тех пор не только в биографии Дмитрия Святополк-Мирского, но и в истории страны останется наспех заколоченная досками дыра, перекрытая тропа, выбрав которую, мы могли бы оказаться в совершенно ином пространстве. Мирский показал нам, что свобода - это личное свойство человека, а когда он выбирает кандалы, его судьба становится судьбой страны. Страна не становится богаче, но человек - неизбежно беднее. Россия отвергла талант сына точно так же, как за тридцать лет до этого отвергла талант отца.
Наших мертвецов по-прежнему хоронят чужие, мы все еще не хозяева собственному кладбищу, и мавзолей ему не замена. Эту назойливую доброту иностранцев можно до поры обезвредить привычным поношением и поиском корыстных мотивов - если не слишком присматриваться к собственным.