Сэр Исайя Берлин, практически ровесник века и лишь немного не доживший до рубежа тысячелетия, был одним из замечательных персонажей этого порубежья. Я отдаю себе отчет, что слово "персонаж" не является безраздельной данью восхищения, но объяснюсь постепенно. Прежде всего, нужно представить этого человека, который в России известен гораздо меньше, чем того заслуживает.
Свою родину, Ригу, он покинул вместе с родителями в 1920 году в одиннадцатилетнем возрасте. Семья обосновалась в Великобритании, где Исайя проявил недюжинные способности и получил блестящее образование. Он тяготел к философии и одно время был учеником знаменитого Людвига Витгенштейна. Впрочем, Берлин выбрал для себя более узкий и популярный жанр: социальную философию и историю культуры.
Исайя Берлин - один из ведущих теоретиков и проповедников либерализма, продолжатель традиции Джона Стюарта Милля. Мировую известность ему принесла в первую очередь небольшая книжка под названием "Четыре эссе о свободе". Кроме того, Берлин много лет работал над историей романтизма и сумел показать, что это было не просто направление в искусстве, а фундаментальная духовная революция, последствия которой не оставляют нас и по сей день. Берлин был человеком исключительной эрудиции и, по свидетельствам современников, не имел себе равных как собеседник, был настоящим виртуозом устной речи, затмевая даже себя самого как эссеиста.
Это достоинство, однако, обернулось неожиданным изъяном после его смерти, когда стали собирать воедино разрозненные работы мастера и публиковать их том за томом. Выяснилось, хотя впрочем можно было понять и раньше, что Берлин за всю свою долгую жизнь так и не создал стержневого труда, того, что принято называть opus magnum, не сумел сплести воедино многочисленные путеводные нити, которые держал в руках. Дворец этой мудрости, призрачно манивший с холма при жизни зодчего, его кончина мгновенно превратила в импозантные руины, в которых пытливый исследователь всегда отыщет небольшое сокровище, но реконструировать целое бесполезно: его никогда не было.
Среди лучших работ Берлина - его эссе о Льве Толстом под названием "Еж и лиса". Название позаимствовано у древнегреческого поэта Архилоха: лиса знает много мелких истин, еж - одну большую. Толстой всю жизнь стремился быть ежом, но на самом деле всегда оставался лисой. Эта же формула неожиданно оказалась применимой и к самому автору: при жизни он казался обладателем какой-то окончательной правды, в которую должны были неминуемо слиться его многочисленные прозрения, но смерть Берлина развеяла иллюзию: он все-таки был лисой.
"Еж и лиса" - лишь одно из свидетельств постоянного и пристального интереса Исайи Берлина к русской культуре и литературе. Его перу принадлежат также статьи об общественной мысли России в XIX веке, о месте Герцена в истории русского либерализма. А недавно эта коллекция пополнилась еще одним документом: в американском журнале New York Review of Books была опубликована так называемая "Записка о литературе и искусстве в РСФСР к концу 1945 года". В 1945 году Исайя Берлин, в ту пору сотрудник МИД Великобритании, впервые со времени эмиграции посетил Советский Союз. Ему удалось встретиться с видными представителями местной интеллигенции, в том числе с Анной Ахматовой, Борисом Пастернаком и Корнеем Чуковским. Упомянутая "Записка" была составлена на основании бесед с этими людьми и личных наблюдений. Она предназначалась исключительно для внутреннего дипломатического пользования - того, что сегодня и по-русски называют "брифинг", и сам Берлин оценивал ее довольно скромно.
Тем не менее, этот документ составлен с присущей Берлину проницательностью и по-своему уникален, ибо многие аспекты тогдашнего советского общества, в том числе его культурная жизнь, были скрыты от западного наблюдателя густым туманом. И однако, чем внимательнее вчитываешься в этот своеобразный очерк, особенно задним числом, тем чаще спотыкаешься о досадные неточности - не прямые искажения или глупости, а цепь каких-то упущений и передвинутых ударений, последовательность которых заставляет сомневаться в их случайности.
Берлин открывает свой очерк характеристикой короткого расцвета советского авангарда и недолгой поры благополучия наследников прежней культуры: всему этому вскоре предстояло рухнуть под натиском штурмовиков РАППа.
"Хотя в этой эпохе было немало претенциозности, фальши, грубости, показухи, ребячества и прямой глупости, было в ней и много бьющей через край жизни. Это был, как правило, не столько дидактический коммунизм, сколько антилиберализм, и здесь есть некоторое сходство с итальянским футуризмом, предшествовавшим 1914 году. Это был период творческого расцвета таких поэтов как популярный "трибун" Маяковский, который, пусть и не великий поэт, был радикальным литературным новатором и высвободителем обильной энергии, силы, в первую очередь влияния; эпоха Пастернака, Ахматовой,... Сельвинского, Асеева, Багрицкого, Мандельштама; эпоха таких прозаиков как Алексей Толстой,... Пришвин, Катаев, Зощенко, Пильняк, Бабель, Ильф и Петров, драматурга Булгакова..."
Импровизированные списки талантов, которые автор здесь приводит, конечно же не претендуют на полноту и строгость иерархии, и я бы не стал обращать на них внимания, если бы эффект этого не вполне представительного набора имен не нарастал по ходу повествования. Но не буду опережать события. Берлин рассказывает далее о суровых временах, наступивших после образования союза писателей, наступления на партийную оппозицию и сталинских чисток, уничтоживших цвет творческой интеллигенции и окоротивших языки уцелевшим. Годы войны, однако, сопровождались если не идеологическим послаблением, то по крайней мере резким изменением всей творческой атмосферы, в том числе и отношений между авторами и их читателями.
"Однако, к некоторому удивлению властей и самих авторов, вдруг дал о себе знать необыкновенный рост популярности, среди сражающихся на фронте солдат, наименее политически окрашенной и наиболее личной лирической поэзии Пастернака и таких замечательных поэтов как Ахматова - это из числа живых, а также из числа умерших после революции - Блока, Белого и даже Брюсова, Сологуба, Цветаевой и Маяковского. Неопубликованные произведения лучших из живущих поэтов, распространенные в рукописях среди немногих друзей и переписанные от руки, теперь ходили по рукам среди солдат на фронте..."
Исайя Берлин, пусть даже иностранец, был современником этих событий, чем я похвастаться не могу, и все же эти сведения вызывают у меня недоумение. Английское слово soldier имеет широкое поле значений, сюда можно зачислить не только солдат, но и офицеров. Тем не менее, трудно себе представить, чтобы этот контингент в такой степени изобиловал читателями Ахматовой и Пастернака - принимая во внимание и личный состав вооруженных сил, и природу творчества этих поэтов. Я, конечно же, нисколько не сомневаюсь, что такие случаи были. Но при воспоминании о войне все-таки первыми в голову приходят другие имена. Берлин вскользь упоминает о таком производителе "низкопробной" литературной продукции как Константин Симонов - не вижу оснований спорить с этой нелестной оценкой, но когда мы говорим о войне, почему-то само собой приходит на ум "Жди меня" или "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...". А переписывали из тетрадки в тетрадку все-таки в первую очередь Есенина. В общем, картина выходит несколько более субъективной, чем могла бы. Почему? Как позволил Исайя Берлин ввести себя в заблуждение, и кому он это позволил? Ответ, впрочем, уже очевиден.
В художественной прозе существует довольно распространенный прием: использование так называемого "ненадежного рассказчика". Повествование от первого лица автор поручает персонажу, чья неадекватность довольно скоро становится очевидной для читателя: то ли он слишком простодушен и наивен, то ли чересчер пристрастен. Мы понимаем, что события, которые рассказчик описывает, имеют совсем иной смысл, чем он сам думает или старается представить. Примеров можно привести множество: это Макар Девушкин Достоевского, Максим Максимыч Лермонтова или доктор Уотсон у Конан-Дойля. Иногда герой намеренно пытается скрыть от нас правду: в одном из романов Агаты Кристи, вопреки всем каноном детективного жанра, убийцей оказывается сам рассказчик. Прием можно вывернуть наизнанку: в "Холстомере" у Толстого повествование ведется от лица заведомо "наивной" лошади, обличающей человеческую глупость и жестокость.
Исайя Берлин писал не повесть, а информационную записку, и ни о каком намерении ввести в художественное заблуждение речи быть не может. Но эффект, вопреки воле автора, выходит очень похожий, и ненадежным рассказчиком предстает, увы, сам Берлин: незаметная соринка, попавшая ему в глаз, в конечном счете оборачивается изрядным бревном.
Я уже обращал внимание слушателей на приведенные списки поэтов и прозаиков: их открывают имена Ахматовой и Пастернака, которые затем повторяются: многократно и в самом положительном смысле. В этом нет ничего удивительного и предосудительного: Ахматова и Пастернак были наследниками культуры "серебряного века", Берлин был хорошо знаком с их репутацией и творчеством. Странно, однако, что Мандельштама он упоминает лишь после Сельвинского, Асеева и Багрицкого. Правда, чуть позже, описывая сталинские репрессии, он упоминает Мандельштама в паре с Мейерхольдом, называя обоих гениями, но на фоне блистательного присутствия двух главных героев Мандельштам все равно выглядит эпизодическим персонажем.
Есть, однако, прямые упущения, которые, даже в столь коротком очерке, не поддаются разумному объяснению. Советская власть вырубала под корень и признанных мастеров, и молодую поросль завтрашней литературы. В результате, как верно замечает Исайя Берлин, в искусстве воцарился стандарт второсортности, плохая почва для урожая гениев. Тем труднее и непростительнее было не разглядеть на этом фоне двух уцелевших, исключительно одаренных мастеров, флагманов и прозы, и поэзии: Андрея Платонова и Николая Заболоцкого. Оба к моменту визита Берлина фактически завершили свой творческий путь, советская власть убила их заживо: ни вялая послевоенная проза Платонова, ни дидактические стишки позднего Заболоцкого не могут сравниться с их прежними шедеврами. Но в записке Берлина ни тот, ни другой не отмечены ни единым словом.
К этому зияющему изъяну можно добавить немало мелких. Возьмем список прозаиков: он тоже не столько неполон, сколько пристрастен. О Леониде Леонове Берлин вспоминает лишь когда речь заходит о послушных советских щелкоперах: справедливо, но зачеркивает ли это "Барсуков", первую редакцию "Вора" или замечательную поэму в прозе "Туатамур"? И как сопоставить такую оценку с тем, что Берлин не раз находит доброе слово для Алексея Толстого, которого к тому же необъяснимо считает искренне принявшим сторону советской власти? Искренность Алексея Толстого, как хорошо было известно современникам, исчерпывалась искренней любовью к деньгам, комфорту и славе.
Меня можно упрекнуть в том, что я сужу с расстояния, пользуюсь преимуществами обратного зрения, но это не вполне справедливо. Перечисляя жертвы сталинского террора, Исайя Берлин упоминает о литературоведе Святополке Мирском, таком же возвращенце, как Алексей Толстой, но куда менее расторопном и поворотливом. Его идеологические симпатии, чем никогда не грешил Толстой, были довольно путаными, что и привело его в конечном счете к гибели, а в проницательности и глубине зрения он никак не сравнится с Берлином. Тем не менее, его учебник русской литературы по сей день не утратил своей ценности, он наверняка был известен Берлину, и главы, посвященные литературе начального периода советской власти, у Мирского гораздо объективнее и тщательнее. И уж коль скоро речь зашла об оценках современников, стоит вспомнить такой курьез, как положительный отзыв о Платонове Эрнеста Хемингуэя. Что же сбило с толку великий ум там, где другие вполне обошлись средним? Ответ вечен как мир: дурная компания.
На информационной записке Исайи Берлина пестрят отпечатки пальцев, и принадлежат они как раз Анне Ахматовой и Борису Пастернаку, главным героям этого документа и основным источникам сведений, полученных автором.
Встреча Ахматовой с Берлином давно стала чем-то вроде литературной легенды: слишком невероятны ее подробности, хотя в основе своей они верны. Оценим по достоинству смелость поэтессы, которая не побоялась встретиться один на один с британским дипломатом в самый угар сталинщины. Их беседа продолжалась целую ночь, и потом о ней стали растекаться самые недвусмысленные слухи, по многим сведениям исходившие от самой Ахматовой, тогда как Берлин всегда их опровергал. Ахматова, согласно многочисленным свидетельствам, отличалась исключительно завышенной самооценкой, и в какой-то степени ей удалось заразить этим мнением заезжего гостя с Запада, размягченного благоговением. Самый мягкий термин для такой самооценки - спесь, а сомневающимся я могу предложить для размышления вот что: Ахматова была вполне убеждена, что Сталин начал холодную войну лично из-за нее, из-за этой вот самой встречи с Берлином. Иными словами, она, уже в довольно почтенном возрасте, всерьез считала себя чем-то вроде Елены Прекрасной, чье лицо, по словам Кристофера Марлоу, "спустило на воду тысячу кораблей".
След Пастернака взять еще проще. Говоря о сталинских репрессиях, Берлин вновь перечисляет имена - при этом, упуская множество самых очевидных, он упоминает грузинских поэтов Паоло Яшвили и Тициана Табидзе, то есть людей из круга Пастернака. В другом месте он пишет о любопытном методе бегства советских писателей из идеологической сферы: о занятиях детской поэзией и художественным переводом.
"Одним из таких способов побега стало искусство перевода, на которое тратится сейчас немало замечательного русского таланта - и тратилось всегда. Несколько странно, что ни в одной другой стране это невинное и далекое от политики искусство не практикуется с большим совершенством...
Столь высокий стандарт перевода, конечно же, достигается не просто из-за его привлекательности как достойного способа избежать политически опасных взглядов, но также благодаря традиции высокохудожественного переложения из других языков, которую Россия, страна, в прошлом долгое время зависевшая от иностранной литературы, выработала в XIX столетии".
Не нужно быть инженером человеческих душ, чтобы понять, чей интерес здесь представлен. Миф о невероятных достоинствах русской школы художественного перевода я помню почти с детства, и долгое время свято в него верил - ровно до тех пор, пока не стал сравнивать эти переводы с оригиналами. Кое о чем, впрочем, можно было бы догадаться и самому. Советские переводчики, даже самые добросовестные из их числа, жили за железным занавесом и с живыми носителями иностранного языка практически не имели контакта. Кроме того, им катастрофически не доставало знания реалий, составляющих живую ткань литературы, и они сплошь и рядом прибегали к уловкам, к выдумке - проверить было некому и негде. Репутация Пастернака в этой области вдвойне фальшива, он не принадлежал даже к числу добросовестных. Каждый, кто в состоянии свободно читать Шекспира в оригинале, поймет, что Пастернак не столько оказал ему услугу, сколько совершил над ним расправу. Исайя Берлин мог легко удостовериться сам, но предпочел принять слова своего авторитетного собеседника на веру.
Один из товарищей моей юности любил цитировать изречение, которое приписывал своему приятелю, и я продам его, за что купил: "Говорить с художником о живописи - все равно, что с лошадью о скачках". Святополк Мирский, человек не столь высокого полета, счастливо избежал ловушки, в которую угодил изощренный философ, уступивший авторитету и самомнению. Можно вспомнить и лингвиста Романа Якобсона: когда университет собирался нанять Владимира Набокова преподавать литературу, потому что он - писатель, Якобсон заявил, что в соответствии с такой логикой на кафедру зоологии надо принять слона. Набокова в конечном счете взяли в другой университет, но опыт показал, что мнение Якобсона было достаточно обоснованным.
В записке Исайи Берлина можно найти немало метких наблюдений и вдумчивого анализа. На мой взгляд, она бы очень выиграла, если бы эти наблюдения оставались достаточно абстрактными, без неустанного повторения целевых имен. Может показаться, что ничего страшного не произошло, и что Ахматова и Пастернак в целом заслужили свою репутацию. Но свидетельства, подобные тому, какое представил Исайя Берлин, были в ту пору слишком редкими и вескими, они ложились намертво, как камень в мгновенно твердеющий раствор. Когда я четверть века назад прибыл в Америку, иерархия была уже практически несокрушимой, и соваться со своим мнением оказалось практически бесполезно. Благодаря протекции сэра Исайи Берлина Анна Ахматова стала на Западе генеральным директором русской поэзии, потеснив даже Пушкина, который не имел такого шанса. Дела Мандельштама пошли немного лучше после публикации книг его вдовы - думаю, в немалой степени из-за того, что он выведен в них как друг Ахматовой. Что же до Заболоцкого, то его в эту компанию не звали, ему никто вовремя не составил протекцию.
Остается задуматься над тем, какие миссионеры представляют, в свою очередь, нам, русским, литературу и духовную жизнь других народов, прикрываясь авторитетом и высокими знакомствами: слепые, поводыри слепых.
Свою родину, Ригу, он покинул вместе с родителями в 1920 году в одиннадцатилетнем возрасте. Семья обосновалась в Великобритании, где Исайя проявил недюжинные способности и получил блестящее образование. Он тяготел к философии и одно время был учеником знаменитого Людвига Витгенштейна. Впрочем, Берлин выбрал для себя более узкий и популярный жанр: социальную философию и историю культуры.
Исайя Берлин - один из ведущих теоретиков и проповедников либерализма, продолжатель традиции Джона Стюарта Милля. Мировую известность ему принесла в первую очередь небольшая книжка под названием "Четыре эссе о свободе". Кроме того, Берлин много лет работал над историей романтизма и сумел показать, что это было не просто направление в искусстве, а фундаментальная духовная революция, последствия которой не оставляют нас и по сей день. Берлин был человеком исключительной эрудиции и, по свидетельствам современников, не имел себе равных как собеседник, был настоящим виртуозом устной речи, затмевая даже себя самого как эссеиста.
Это достоинство, однако, обернулось неожиданным изъяном после его смерти, когда стали собирать воедино разрозненные работы мастера и публиковать их том за томом. Выяснилось, хотя впрочем можно было понять и раньше, что Берлин за всю свою долгую жизнь так и не создал стержневого труда, того, что принято называть opus magnum, не сумел сплести воедино многочисленные путеводные нити, которые держал в руках. Дворец этой мудрости, призрачно манивший с холма при жизни зодчего, его кончина мгновенно превратила в импозантные руины, в которых пытливый исследователь всегда отыщет небольшое сокровище, но реконструировать целое бесполезно: его никогда не было.
Среди лучших работ Берлина - его эссе о Льве Толстом под названием "Еж и лиса". Название позаимствовано у древнегреческого поэта Архилоха: лиса знает много мелких истин, еж - одну большую. Толстой всю жизнь стремился быть ежом, но на самом деле всегда оставался лисой. Эта же формула неожиданно оказалась применимой и к самому автору: при жизни он казался обладателем какой-то окончательной правды, в которую должны были неминуемо слиться его многочисленные прозрения, но смерть Берлина развеяла иллюзию: он все-таки был лисой.
"Еж и лиса" - лишь одно из свидетельств постоянного и пристального интереса Исайи Берлина к русской культуре и литературе. Его перу принадлежат также статьи об общественной мысли России в XIX веке, о месте Герцена в истории русского либерализма. А недавно эта коллекция пополнилась еще одним документом: в американском журнале New York Review of Books была опубликована так называемая "Записка о литературе и искусстве в РСФСР к концу 1945 года". В 1945 году Исайя Берлин, в ту пору сотрудник МИД Великобритании, впервые со времени эмиграции посетил Советский Союз. Ему удалось встретиться с видными представителями местной интеллигенции, в том числе с Анной Ахматовой, Борисом Пастернаком и Корнеем Чуковским. Упомянутая "Записка" была составлена на основании бесед с этими людьми и личных наблюдений. Она предназначалась исключительно для внутреннего дипломатического пользования - того, что сегодня и по-русски называют "брифинг", и сам Берлин оценивал ее довольно скромно.
Тем не менее, этот документ составлен с присущей Берлину проницательностью и по-своему уникален, ибо многие аспекты тогдашнего советского общества, в том числе его культурная жизнь, были скрыты от западного наблюдателя густым туманом. И однако, чем внимательнее вчитываешься в этот своеобразный очерк, особенно задним числом, тем чаще спотыкаешься о досадные неточности - не прямые искажения или глупости, а цепь каких-то упущений и передвинутых ударений, последовательность которых заставляет сомневаться в их случайности.
Берлин открывает свой очерк характеристикой короткого расцвета советского авангарда и недолгой поры благополучия наследников прежней культуры: всему этому вскоре предстояло рухнуть под натиском штурмовиков РАППа.
"Хотя в этой эпохе было немало претенциозности, фальши, грубости, показухи, ребячества и прямой глупости, было в ней и много бьющей через край жизни. Это был, как правило, не столько дидактический коммунизм, сколько антилиберализм, и здесь есть некоторое сходство с итальянским футуризмом, предшествовавшим 1914 году. Это был период творческого расцвета таких поэтов как популярный "трибун" Маяковский, который, пусть и не великий поэт, был радикальным литературным новатором и высвободителем обильной энергии, силы, в первую очередь влияния; эпоха Пастернака, Ахматовой,... Сельвинского, Асеева, Багрицкого, Мандельштама; эпоха таких прозаиков как Алексей Толстой,... Пришвин, Катаев, Зощенко, Пильняк, Бабель, Ильф и Петров, драматурга Булгакова..."
Импровизированные списки талантов, которые автор здесь приводит, конечно же не претендуют на полноту и строгость иерархии, и я бы не стал обращать на них внимания, если бы эффект этого не вполне представительного набора имен не нарастал по ходу повествования. Но не буду опережать события. Берлин рассказывает далее о суровых временах, наступивших после образования союза писателей, наступления на партийную оппозицию и сталинских чисток, уничтоживших цвет творческой интеллигенции и окоротивших языки уцелевшим. Годы войны, однако, сопровождались если не идеологическим послаблением, то по крайней мере резким изменением всей творческой атмосферы, в том числе и отношений между авторами и их читателями.
"Однако, к некоторому удивлению властей и самих авторов, вдруг дал о себе знать необыкновенный рост популярности, среди сражающихся на фронте солдат, наименее политически окрашенной и наиболее личной лирической поэзии Пастернака и таких замечательных поэтов как Ахматова - это из числа живых, а также из числа умерших после революции - Блока, Белого и даже Брюсова, Сологуба, Цветаевой и Маяковского. Неопубликованные произведения лучших из живущих поэтов, распространенные в рукописях среди немногих друзей и переписанные от руки, теперь ходили по рукам среди солдат на фронте..."
Исайя Берлин, пусть даже иностранец, был современником этих событий, чем я похвастаться не могу, и все же эти сведения вызывают у меня недоумение. Английское слово soldier имеет широкое поле значений, сюда можно зачислить не только солдат, но и офицеров. Тем не менее, трудно себе представить, чтобы этот контингент в такой степени изобиловал читателями Ахматовой и Пастернака - принимая во внимание и личный состав вооруженных сил, и природу творчества этих поэтов. Я, конечно же, нисколько не сомневаюсь, что такие случаи были. Но при воспоминании о войне все-таки первыми в голову приходят другие имена. Берлин вскользь упоминает о таком производителе "низкопробной" литературной продукции как Константин Симонов - не вижу оснований спорить с этой нелестной оценкой, но когда мы говорим о войне, почему-то само собой приходит на ум "Жди меня" или "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...". А переписывали из тетрадки в тетрадку все-таки в первую очередь Есенина. В общем, картина выходит несколько более субъективной, чем могла бы. Почему? Как позволил Исайя Берлин ввести себя в заблуждение, и кому он это позволил? Ответ, впрочем, уже очевиден.
В художественной прозе существует довольно распространенный прием: использование так называемого "ненадежного рассказчика". Повествование от первого лица автор поручает персонажу, чья неадекватность довольно скоро становится очевидной для читателя: то ли он слишком простодушен и наивен, то ли чересчер пристрастен. Мы понимаем, что события, которые рассказчик описывает, имеют совсем иной смысл, чем он сам думает или старается представить. Примеров можно привести множество: это Макар Девушкин Достоевского, Максим Максимыч Лермонтова или доктор Уотсон у Конан-Дойля. Иногда герой намеренно пытается скрыть от нас правду: в одном из романов Агаты Кристи, вопреки всем каноном детективного жанра, убийцей оказывается сам рассказчик. Прием можно вывернуть наизнанку: в "Холстомере" у Толстого повествование ведется от лица заведомо "наивной" лошади, обличающей человеческую глупость и жестокость.
Исайя Берлин писал не повесть, а информационную записку, и ни о каком намерении ввести в художественное заблуждение речи быть не может. Но эффект, вопреки воле автора, выходит очень похожий, и ненадежным рассказчиком предстает, увы, сам Берлин: незаметная соринка, попавшая ему в глаз, в конечном счете оборачивается изрядным бревном.
Я уже обращал внимание слушателей на приведенные списки поэтов и прозаиков: их открывают имена Ахматовой и Пастернака, которые затем повторяются: многократно и в самом положительном смысле. В этом нет ничего удивительного и предосудительного: Ахматова и Пастернак были наследниками культуры "серебряного века", Берлин был хорошо знаком с их репутацией и творчеством. Странно, однако, что Мандельштама он упоминает лишь после Сельвинского, Асеева и Багрицкого. Правда, чуть позже, описывая сталинские репрессии, он упоминает Мандельштама в паре с Мейерхольдом, называя обоих гениями, но на фоне блистательного присутствия двух главных героев Мандельштам все равно выглядит эпизодическим персонажем.
Есть, однако, прямые упущения, которые, даже в столь коротком очерке, не поддаются разумному объяснению. Советская власть вырубала под корень и признанных мастеров, и молодую поросль завтрашней литературы. В результате, как верно замечает Исайя Берлин, в искусстве воцарился стандарт второсортности, плохая почва для урожая гениев. Тем труднее и непростительнее было не разглядеть на этом фоне двух уцелевших, исключительно одаренных мастеров, флагманов и прозы, и поэзии: Андрея Платонова и Николая Заболоцкого. Оба к моменту визита Берлина фактически завершили свой творческий путь, советская власть убила их заживо: ни вялая послевоенная проза Платонова, ни дидактические стишки позднего Заболоцкого не могут сравниться с их прежними шедеврами. Но в записке Берлина ни тот, ни другой не отмечены ни единым словом.
К этому зияющему изъяну можно добавить немало мелких. Возьмем список прозаиков: он тоже не столько неполон, сколько пристрастен. О Леониде Леонове Берлин вспоминает лишь когда речь заходит о послушных советских щелкоперах: справедливо, но зачеркивает ли это "Барсуков", первую редакцию "Вора" или замечательную поэму в прозе "Туатамур"? И как сопоставить такую оценку с тем, что Берлин не раз находит доброе слово для Алексея Толстого, которого к тому же необъяснимо считает искренне принявшим сторону советской власти? Искренность Алексея Толстого, как хорошо было известно современникам, исчерпывалась искренней любовью к деньгам, комфорту и славе.
Меня можно упрекнуть в том, что я сужу с расстояния, пользуюсь преимуществами обратного зрения, но это не вполне справедливо. Перечисляя жертвы сталинского террора, Исайя Берлин упоминает о литературоведе Святополке Мирском, таком же возвращенце, как Алексей Толстой, но куда менее расторопном и поворотливом. Его идеологические симпатии, чем никогда не грешил Толстой, были довольно путаными, что и привело его в конечном счете к гибели, а в проницательности и глубине зрения он никак не сравнится с Берлином. Тем не менее, его учебник русской литературы по сей день не утратил своей ценности, он наверняка был известен Берлину, и главы, посвященные литературе начального периода советской власти, у Мирского гораздо объективнее и тщательнее. И уж коль скоро речь зашла об оценках современников, стоит вспомнить такой курьез, как положительный отзыв о Платонове Эрнеста Хемингуэя. Что же сбило с толку великий ум там, где другие вполне обошлись средним? Ответ вечен как мир: дурная компания.
На информационной записке Исайи Берлина пестрят отпечатки пальцев, и принадлежат они как раз Анне Ахматовой и Борису Пастернаку, главным героям этого документа и основным источникам сведений, полученных автором.
Встреча Ахматовой с Берлином давно стала чем-то вроде литературной легенды: слишком невероятны ее подробности, хотя в основе своей они верны. Оценим по достоинству смелость поэтессы, которая не побоялась встретиться один на один с британским дипломатом в самый угар сталинщины. Их беседа продолжалась целую ночь, и потом о ней стали растекаться самые недвусмысленные слухи, по многим сведениям исходившие от самой Ахматовой, тогда как Берлин всегда их опровергал. Ахматова, согласно многочисленным свидетельствам, отличалась исключительно завышенной самооценкой, и в какой-то степени ей удалось заразить этим мнением заезжего гостя с Запада, размягченного благоговением. Самый мягкий термин для такой самооценки - спесь, а сомневающимся я могу предложить для размышления вот что: Ахматова была вполне убеждена, что Сталин начал холодную войну лично из-за нее, из-за этой вот самой встречи с Берлином. Иными словами, она, уже в довольно почтенном возрасте, всерьез считала себя чем-то вроде Елены Прекрасной, чье лицо, по словам Кристофера Марлоу, "спустило на воду тысячу кораблей".
След Пастернака взять еще проще. Говоря о сталинских репрессиях, Берлин вновь перечисляет имена - при этом, упуская множество самых очевидных, он упоминает грузинских поэтов Паоло Яшвили и Тициана Табидзе, то есть людей из круга Пастернака. В другом месте он пишет о любопытном методе бегства советских писателей из идеологической сферы: о занятиях детской поэзией и художественным переводом.
"Одним из таких способов побега стало искусство перевода, на которое тратится сейчас немало замечательного русского таланта - и тратилось всегда. Несколько странно, что ни в одной другой стране это невинное и далекое от политики искусство не практикуется с большим совершенством...
Столь высокий стандарт перевода, конечно же, достигается не просто из-за его привлекательности как достойного способа избежать политически опасных взглядов, но также благодаря традиции высокохудожественного переложения из других языков, которую Россия, страна, в прошлом долгое время зависевшая от иностранной литературы, выработала в XIX столетии".
Не нужно быть инженером человеческих душ, чтобы понять, чей интерес здесь представлен. Миф о невероятных достоинствах русской школы художественного перевода я помню почти с детства, и долгое время свято в него верил - ровно до тех пор, пока не стал сравнивать эти переводы с оригиналами. Кое о чем, впрочем, можно было бы догадаться и самому. Советские переводчики, даже самые добросовестные из их числа, жили за железным занавесом и с живыми носителями иностранного языка практически не имели контакта. Кроме того, им катастрофически не доставало знания реалий, составляющих живую ткань литературы, и они сплошь и рядом прибегали к уловкам, к выдумке - проверить было некому и негде. Репутация Пастернака в этой области вдвойне фальшива, он не принадлежал даже к числу добросовестных. Каждый, кто в состоянии свободно читать Шекспира в оригинале, поймет, что Пастернак не столько оказал ему услугу, сколько совершил над ним расправу. Исайя Берлин мог легко удостовериться сам, но предпочел принять слова своего авторитетного собеседника на веру.
Один из товарищей моей юности любил цитировать изречение, которое приписывал своему приятелю, и я продам его, за что купил: "Говорить с художником о живописи - все равно, что с лошадью о скачках". Святополк Мирский, человек не столь высокого полета, счастливо избежал ловушки, в которую угодил изощренный философ, уступивший авторитету и самомнению. Можно вспомнить и лингвиста Романа Якобсона: когда университет собирался нанять Владимира Набокова преподавать литературу, потому что он - писатель, Якобсон заявил, что в соответствии с такой логикой на кафедру зоологии надо принять слона. Набокова в конечном счете взяли в другой университет, но опыт показал, что мнение Якобсона было достаточно обоснованным.
В записке Исайи Берлина можно найти немало метких наблюдений и вдумчивого анализа. На мой взгляд, она бы очень выиграла, если бы эти наблюдения оставались достаточно абстрактными, без неустанного повторения целевых имен. Может показаться, что ничего страшного не произошло, и что Ахматова и Пастернак в целом заслужили свою репутацию. Но свидетельства, подобные тому, какое представил Исайя Берлин, были в ту пору слишком редкими и вескими, они ложились намертво, как камень в мгновенно твердеющий раствор. Когда я четверть века назад прибыл в Америку, иерархия была уже практически несокрушимой, и соваться со своим мнением оказалось практически бесполезно. Благодаря протекции сэра Исайи Берлина Анна Ахматова стала на Западе генеральным директором русской поэзии, потеснив даже Пушкина, который не имел такого шанса. Дела Мандельштама пошли немного лучше после публикации книг его вдовы - думаю, в немалой степени из-за того, что он выведен в них как друг Ахматовой. Что же до Заболоцкого, то его в эту компанию не звали, ему никто вовремя не составил протекцию.
Остается задуматься над тем, какие миссионеры представляют, в свою очередь, нам, русским, литературу и духовную жизнь других народов, прикрываясь авторитетом и высокими знакомствами: слепые, поводыри слепых.