Свобода или смерть
Когда в забытом теперь карнавальном исступлении толпа аплодировала низвержению с пьедестала "железного Феликса", никто не пытался сформулировать ее идейный манифест, и газетные архивы того времени, дышащие восторгом и ненавистью, бесполезны. Но и сейчас, воскрешая в памяти телевизионные кадры, сомневаться практически не приходится: люди рукоплескали не абстрактной демократии, в похвалу и порицание которой с тех пор сведены под корень леса, а свободе. Теперь о свободе забыли - не говорят и не пишут.
Ярлык "демократ" звучит почти ругательством, а идеи либерализма и демократии были изначально опозорены партией, не имеющей к ним никакого отношения. Между тем, либерализм, теория свободы личности в обществе, имеет с демократией не так уж много общего, а порой вступает в ней в прямой конфликт.
Я уже упоминал об этой разнице в одном из прежних выпусков "Атлантического дневника", и мне кажется, что тема заслуживает большего, чем простое упоминание. Итак, поговорим о свободе, которой в России на удивление мало интересуются.
Тринадцать первоначальных американских колоний управлялись вполне демократически даже по канонам сегодняшнего дня, и повод к революции, налогообложение без представительства, звучит кое для кого странно. Легко привести примеры государств с приблизительно демократическим представительством и с налогообложением, которое превращает владение частной собственностью в фактическое преступление.
Реальный повод был глубже и принципиальнее. Американскую революцию в Европе и России до сих пор традиционно именуют "войной за освобождение", чем в корне искажают ее смысл. Революция, свергшая монархию и впервые утвердившая современные либеральные принципы - за 15 лет до французской и без ее кровопускания и термидора - была по тем глухим временам пределом политической некорректности. Ее пришлось заколдовать словами.
Воевали не за демократию: революции вообще редко включают "демократию" в лозунги - не мобилизует. Вот отрывок из хрестоматийного выступления американского юриста и оратора Патрика Генри перед законодательным собранием колонии Виргиния в марте 1775 года.
"Эта битва - не только для сильных; она для бдительных, деятельных и смелых. Кроме того, у нас нет выбора. Если у нас и достанет низости его пожелать, теперь уже слишком поздно уклоняться от схватки. Отступления нет, кроме как к гнету и рабству! Наши цепи выкованы! Их звон слышен на равнинах Бостона! Война неизбежна - и пускай она разразится!..
Бессмысленно вдаваться в объяснения. Кое-кто провозгласит "мир, мир!", но мира нет! Война уже началась! Шквал, летящий с севера, донесет до наших ушей лязг оружия! Наши братья уже вышли на поле битвы! Почему же мы стоим без движения? Чего мы хотим, что нам нужно? Так ли дорога жизнь, и так ли сладостен мир, чтобы уплатить за них цену цепей и рабства? Да не попустит Всемогущий Бог! Не знаю, каким путем последуют другие, но что до меня - дайте мне свободу, или дайте мне смерть!"
Пламенный призыв патриота не остался без ответа - Виргиния присоединилась к восстанию.
Но вспоминая этот славный эпизод, нельзя просмотреть ту горькую иронию, какой он был неизбежно окрашен. Виргиния, одна из крупнейших североамериканских колоний, была безупречно демократическим штатом с рабовладельческим укладом. В этом нет ничего необычного - достаточно вспомнить древние Афины, колыбель мировой демократии, на которую мы не устаем ссылаться. Рабы, куда более бесправные, чем в Северной Америке, составляли там подавляющее большинство населения, и немногим больше прав имели многочисленные жители без гражданства, независимо от их имущественного положения. Врожденный изъян демократии и ее конфликт с идеей свободы очевиден: демократия - исключительно для граждан, свобода - для всех. Ущемление чьих-либо демократических прав лишь придает вес тому, кто этими правами обладает в полной мере; ущемление чужой свободы умаляет твою собственную. Демократия - это закон; свобода - это право, и если закон противоречит праву, выбор очевиден. Этот конфликт между демократическим Югом и либеральным Севером вылился в конечном счете в одну из самых кровавых войн XIX столетия.
Идею свободы американские отцы-основатели почерпнули у древних и отчасти у Монтескье, но она, конечно, была исключительным продуктом европейской истории, ибо первые свободные сословия возникли при феодализме: бароны, рыцари и жители вольных городов. Произволу власти были впервые поставлены строгие границы. Эти границы резко широко раздвинул капитализм, и не случайно основоположник современного либерализма англичанин Джон Стюарт Милль творил в разгар Промышленной революции и Гражданской войны в США. Именно он сформулировал понятие личной свободы: все, что не является ограничением чужой свободы, представляет собой сферу суверенитета личности. И если закон посягает на эту сферу, его необходимо исправить.
Уже стало общим местом отмечать маргинальность идеи свободы в русском общественном сознании. Тем не менее, именно Россия, рассыпавшая свой золотой фонд в диаспоре, подарила миру одного из ведущих теоретиков либерализма нашего времени. Сэр Исайя Берлин, уроженец Риги, в одиннадцатилетнем возрасте эмигрировал с семьей в Англию. Его центральный труд, opus magnum - небольшая книжка под названием "Четыре эссе о свободе". В одном из них, "Две концепции свободы", Берлин пишет:
"Принудить человека значит лишить его свободы - свободы от чего? Практически все моралисты в истории человечества воздавали хвалу свободе. Подобно счастью и добру, подобно природе и реальности смысл этого термина настолько восприимчив, что найдется мало толкований, которым он станет противиться. Я не намерен обсуждать ни историю, ни две с лишним сотни значений этого текучего термина, зафиксированных историками идей. Я намерен рассмотреть только два из этих значений - но такие, которые являются центральными, с большим багажом человеческой истории в прошлом и, посмею заявить, в будущем. Первое из этих политических значений свободы,.. которое... я назову "отрицательным" значением, связано с ответом на вопрос: "Какова область, в которой субьекту, лицу или группе лиц, позволено или должно быть позволено делать то, что он может, или существовать, как он может..." Второе значение, которое я назову "положительным", связано с ответом на вопрос: "Что или кто является источником контроля или вмешательства, могущим определять, что делать или как быть субъекту?"
Очевидно, что для Милля интерес представляет лишь "отрицательная" свобода. Для него важна исключительно линия обороны личности, территория, защищенная от любого принуждения. Что же касается свободы в "положительном" смысле Берлина, то Милль видел в ней дополнение к "отрицательной", то есть границы чужих свобод, которые не следует преступать, людей, которым нельзя причинять вред собственными свободными поступками. Контроль над соблюдением этих границ вверяется государству, а все остальное должно быть навсегда изъято из его компетенции. Законы, произвольно ограничивающие личную свободу, не должны приниматься вовсе, пусть даже в соответствии с самой демократичной процедурой.
Этика Милля была по тем временам исключительно радикальной, можно сказать революционной. Из нее, в частности, следует, что наркотики, проституция и порнография не подлежат государственному запрету, и что свобода слова и совести должна быть абсолютной.
Последователи Милля существовали и в России, но их духовное наследие пошло прахом, когда на авансцену вышли практики с бомбой и наганом. Они тоже боролись за свободу, может быть в одном из двухсот смыслов, упомянутых Берлином, но им было не до теории. В лучшем случае ссылались на туманную русскую "волю" - идеологию излюбленных фольклором бандитов и разбойников. О смысле этого термина любопытно было бы спросить персидскую княжну, которую Степан Разин отправил к пескарям, но никто не подоспел вовремя - у CNN в России еще не было корпунктов.
В одном из последних номеров американского журнала "Нью рипаблик" опубликована статья под названием "Либеральное тысячелетие". Ее автор - Орландо Паттерсон, профессор социологии кафедры Джона Коулза Гарвардского университета. Она представляет собой неимоверно сжатый, я бы сказал стенографический обзор истории и судьбы свободы в западном обществе. Чтобы не превращать передачу в роман с продолжениями, я остановлюсь лишь на некоторых мыслях автора.
Отступление либерализма началось с конца девятнадцатого века, а Первая Мировая война превратила это отступление чуть ли не в повальное бегство. В первую очередь это было связано с возникновением групп, боровшихся за групповые права, таких как профсоюзы, движение женщин за участие в выборах, а впоследствии организации расовых, религиозных и сексуальных меньшинств. Если человека ущемляют в правах как представителя группы, то и бороться за полноту этих прав имеет смысл только в рамках этой группы. Такую тактику подсказывает сама природа демократии, но с либерализмом она имеет мало общего, ибо свобода - достояние индивида, а не группы.
Эта "правовая революция", по мнению Паттерсона, имеет парадоксальные истоки. Гражданские права, в отличие от абстрактных "прав человека", мало занимали теоретиков либерализма - они были результатом практической деятельности и борьбы реальных групп и сословий. В Гражданской войне США, где Север выступал именно на стороне абстрактной свободы, Юг отстаивал свои узаконенные демократической процедурой права - и потерпел поражение. Но идея сохранилась и окрепла.
"С идеей, что права как конституционный принцип, а не просто игрушка интеллектуалов, происходят от положительной свободы рабовладельческого класса, некоторым нелегко смириться - особенно американцам африканского происхождения, которые сегодня в крупном выигрыше от того, что называют "правовой революцией" наших дней. Но смириться с ней следует. Мы, как историки идей, конечно же всегда можем заявить, что она восходит еще к [английскому философу Джону] Локку. Но увы, сам Локк не только вкладывал деньги в работорговлю, - он написал конституцию Южной Каролины, одного из самых жестоких южных рабовладельческих штатов".
Сказанного достаточно, чтобы увидеть, насколько противоречиво происхождение современного демократического строя, и в каких запутанных отношениях он состоит с идеалом свободы. И тем не менее, общество, уважающее права человека, существовало и может существовать только в условиях победившей демократии.
Реабилитация понятия личной свободы началась в семидесятые годы - ее связывают с именами Роналда Рейгана и Маргарет Тэтчер и реакцией против укоренившегося за долгие годы приоритета групповых прав. Но в мире идей свобода всегда оставалась одной из центральных тем столетия: помимо уже упомянутого Исайи Берлина к классикам либерализма можно причислить австро-британского философа Карла Поппера и его фундаментальный труд "Открытое общество и его враги". Другой австрийский эмигрант, американец Фридрих Гайек, положил начало так называемому "экономическому либерализму", согласно которому либерализм представляет собой прямой продукт капитализма и неразрывно с ним связан: все права человека вытекают из единственного и фундаментального права на неприкосновенную личную собственность.
Легко заметить, что как теоретически, так и практически свобода всегда занимала умы преимущественно жителей Британских островов и Соединенных Штатов. На европейском континенте престиж государства традиционно был выше, и здесь любопытно определение третьего вида свободы, добавленное Паттерсоном к тем двум, которые мы встретили у Берлина: свобода "для чего", то есть свобода участия и деятельности. На этом определении, не имеющем ничего общего с классическим либерализмом Милля, впоследствии нажили немалый капитал тоталитарные общества: достаточно вспомнить свободу участвовать в строительстве коммунизма и голосовать "за" на выборах и партсобраниях, истерически вопить на митингах и гибнуть за "фатерлянд" на восточном фронте.
Отсюда уже рукой подать в Россию. Вопреки марксистским домыслам профессоров истории в России никогда не было феодализма - этой начальной школы либерализма, этого ликбеза либеральной неграмотности. Ибо феодализм - это не мифический "способ производства", а кодекс ленно-вассальных отношений, впервые зафиксировавший реальные права в реальном контракте и подкрепивший их вооруженной силой. С периферийным феодализмом Пскова и Новгорода Иван Грозный покончил методами, которые теперь успешно возрождаются в Чечне.
Концепция феодализма как правовой школы истории принимается далеко не всеми, но она достаточно распространена. Те из слушателей, кто еще не забыл школьную премудрость, вспомнят Великую хартию вольностей, которую бароны и церковные иерархи средневековой Англии навязали королю Иоанну - задолго до того, как рабовладельческий Юг Америки встал на защиту своих конституционных прав. Что касается России, то ее строй, по крайней мере до октябрьского манифеста, можно охарактеризовать термином, который в минуты прозрения признавал и Маркс: восточный деспотизм - позже его стали называть "гидравлическим обществом", поскольку он особенно типичен для стран с засушливым и паводковым климатом, таких как Древний Египет, Вавилон или Китай, где массы принудительно сгонялись на общественные работы. После двенадцатилетней паузы гидравлическое общество вновь восторжествовало; теперь, когда возможности деспотизма резко не соответствуют его желаниям, временно принят термин "демократия". В понятиях деспотизма великая страна - это та, чьи правители поступают как им вздумается, в первую очередь с собственными подданными.
Классический либерализм импортной марки явно не нашел в России благодатной почвы, и его краткий расцвет, достигший пика в партии конституционных демократов, был под корень сведен октябрьским переворотом. Правозащитную практику возобновили с 60-х годах диссиденты. Теперь же, в десятилетний юбилей общественного устройства, которое до сих пор по инерции именуют демократией, удивительна не слабость правозащитного движения, а тот факт, что оно вообще до сих пор существует. Между тем нужда в нем велика, как никогда.
Для чего нужна свобода, зачем она России? В первую очередь затем, чтобы никто не трепетал перед волеизъявлениями народной массы в актах жандармской демократии. Свобода от страха быть задержанным, избитым и высланным прочь псами градоначальника за "нетитульную" наружность. Свобода от необходимости гибнуть за восстановление мифического "конституционного порядка", который лучше бы восстановить в Кремле и Белом доме. Свобода от медленной смерти в следственном изоляторе в многолетнем ожидании суда. Свобода от необходимости питаться кошками и собаками, как это делают в данную минуту жители разнесенного вдребезги Грозного. Выбор между свободой или смертью для многих современников куда реальнее, чем он был для американского патриота Патрика Генри.
Идеи Милля в России до сих пор не утратили своей революционной окраски: не человек должен бояться государства, а напротив, государство должно трепетать и оправдываться перед человеком. У русского человека, в отличие от западного, есть к тому же еще один захребетник - народ, придуманный и навязанный ему интеллигентами. Уже много десятилетий от него требуют, чтобы он поступался самыми фундаментальными правами в пользу этого мифического чудовища. Свобода - это свобода и от народа.
Я хорошо понимаю, что излагаю идеи либерализма в упрощенном, почти примитивном виде. У государства, в частности, в свободном обществе есть исключительно важная и незаменимая роль: содействие в достижении и соблюдении компромисса, границы между моей и твоей свободой. Но важно помнить, что компромисс достигается между человеком и человеком, а не между человеком и государством и, тем более, народом. У государства нет никаких прав кроме тех, которыми мы совместно решим его наделить. У народа прав нет и не может быть.
Беда либерализма в России - не в отсутствии честных и принципиальных людей, готовых жертвовать карьерой и здоровьем ради прав ближних. Беда русского либерализма - в его безголовости, в молчании, которое блюдут блюстители идей и политических поприщ, самозванная элита страны. Им нечего сказать по этому поводу.
Либерализма в России нет, как бы судорожно порой ни спохватывался Григорий Явлинский, - теперь все реже и реже. Ирина Хакамада, одна из ведущих представительниц движения "Союз правых сил", претендующего на небогатое либеральное наследие страны, в недавнем интервью нашему радио настаивала на безусловном приоритете интересов государства над правами личности. Тут ничего бы не добавил и достопамятный обер-прокурор Святейшего Синода Константин Победоносцев. В связи с чем я предлагаю переименовать "Союз правых сил", возведя его в превосходную степень: "Союз крайне правых сил".
Когда в забытом теперь карнавальном исступлении толпа аплодировала низвержению с пьедестала "железного Феликса", никто не пытался сформулировать ее идейный манифест, и газетные архивы того времени, дышащие восторгом и ненавистью, бесполезны. Но и сейчас, воскрешая в памяти телевизионные кадры, сомневаться практически не приходится: люди рукоплескали не абстрактной демократии, в похвалу и порицание которой с тех пор сведены под корень леса, а свободе. Теперь о свободе забыли - не говорят и не пишут.
Ярлык "демократ" звучит почти ругательством, а идеи либерализма и демократии были изначально опозорены партией, не имеющей к ним никакого отношения. Между тем, либерализм, теория свободы личности в обществе, имеет с демократией не так уж много общего, а порой вступает в ней в прямой конфликт.
Я уже упоминал об этой разнице в одном из прежних выпусков "Атлантического дневника", и мне кажется, что тема заслуживает большего, чем простое упоминание. Итак, поговорим о свободе, которой в России на удивление мало интересуются.
Тринадцать первоначальных американских колоний управлялись вполне демократически даже по канонам сегодняшнего дня, и повод к революции, налогообложение без представительства, звучит кое для кого странно. Легко привести примеры государств с приблизительно демократическим представительством и с налогообложением, которое превращает владение частной собственностью в фактическое преступление.
Реальный повод был глубже и принципиальнее. Американскую революцию в Европе и России до сих пор традиционно именуют "войной за освобождение", чем в корне искажают ее смысл. Революция, свергшая монархию и впервые утвердившая современные либеральные принципы - за 15 лет до французской и без ее кровопускания и термидора - была по тем глухим временам пределом политической некорректности. Ее пришлось заколдовать словами.
Воевали не за демократию: революции вообще редко включают "демократию" в лозунги - не мобилизует. Вот отрывок из хрестоматийного выступления американского юриста и оратора Патрика Генри перед законодательным собранием колонии Виргиния в марте 1775 года.
"Эта битва - не только для сильных; она для бдительных, деятельных и смелых. Кроме того, у нас нет выбора. Если у нас и достанет низости его пожелать, теперь уже слишком поздно уклоняться от схватки. Отступления нет, кроме как к гнету и рабству! Наши цепи выкованы! Их звон слышен на равнинах Бостона! Война неизбежна - и пускай она разразится!..
Бессмысленно вдаваться в объяснения. Кое-кто провозгласит "мир, мир!", но мира нет! Война уже началась! Шквал, летящий с севера, донесет до наших ушей лязг оружия! Наши братья уже вышли на поле битвы! Почему же мы стоим без движения? Чего мы хотим, что нам нужно? Так ли дорога жизнь, и так ли сладостен мир, чтобы уплатить за них цену цепей и рабства? Да не попустит Всемогущий Бог! Не знаю, каким путем последуют другие, но что до меня - дайте мне свободу, или дайте мне смерть!"
Пламенный призыв патриота не остался без ответа - Виргиния присоединилась к восстанию.
Но вспоминая этот славный эпизод, нельзя просмотреть ту горькую иронию, какой он был неизбежно окрашен. Виргиния, одна из крупнейших североамериканских колоний, была безупречно демократическим штатом с рабовладельческим укладом. В этом нет ничего необычного - достаточно вспомнить древние Афины, колыбель мировой демократии, на которую мы не устаем ссылаться. Рабы, куда более бесправные, чем в Северной Америке, составляли там подавляющее большинство населения, и немногим больше прав имели многочисленные жители без гражданства, независимо от их имущественного положения. Врожденный изъян демократии и ее конфликт с идеей свободы очевиден: демократия - исключительно для граждан, свобода - для всех. Ущемление чьих-либо демократических прав лишь придает вес тому, кто этими правами обладает в полной мере; ущемление чужой свободы умаляет твою собственную. Демократия - это закон; свобода - это право, и если закон противоречит праву, выбор очевиден. Этот конфликт между демократическим Югом и либеральным Севером вылился в конечном счете в одну из самых кровавых войн XIX столетия.
Идею свободы американские отцы-основатели почерпнули у древних и отчасти у Монтескье, но она, конечно, была исключительным продуктом европейской истории, ибо первые свободные сословия возникли при феодализме: бароны, рыцари и жители вольных городов. Произволу власти были впервые поставлены строгие границы. Эти границы резко широко раздвинул капитализм, и не случайно основоположник современного либерализма англичанин Джон Стюарт Милль творил в разгар Промышленной революции и Гражданской войны в США. Именно он сформулировал понятие личной свободы: все, что не является ограничением чужой свободы, представляет собой сферу суверенитета личности. И если закон посягает на эту сферу, его необходимо исправить.
Уже стало общим местом отмечать маргинальность идеи свободы в русском общественном сознании. Тем не менее, именно Россия, рассыпавшая свой золотой фонд в диаспоре, подарила миру одного из ведущих теоретиков либерализма нашего времени. Сэр Исайя Берлин, уроженец Риги, в одиннадцатилетнем возрасте эмигрировал с семьей в Англию. Его центральный труд, opus magnum - небольшая книжка под названием "Четыре эссе о свободе". В одном из них, "Две концепции свободы", Берлин пишет:
"Принудить человека значит лишить его свободы - свободы от чего? Практически все моралисты в истории человечества воздавали хвалу свободе. Подобно счастью и добру, подобно природе и реальности смысл этого термина настолько восприимчив, что найдется мало толкований, которым он станет противиться. Я не намерен обсуждать ни историю, ни две с лишним сотни значений этого текучего термина, зафиксированных историками идей. Я намерен рассмотреть только два из этих значений - но такие, которые являются центральными, с большим багажом человеческой истории в прошлом и, посмею заявить, в будущем. Первое из этих политических значений свободы,.. которое... я назову "отрицательным" значением, связано с ответом на вопрос: "Какова область, в которой субьекту, лицу или группе лиц, позволено или должно быть позволено делать то, что он может, или существовать, как он может..." Второе значение, которое я назову "положительным", связано с ответом на вопрос: "Что или кто является источником контроля или вмешательства, могущим определять, что делать или как быть субъекту?"
Очевидно, что для Милля интерес представляет лишь "отрицательная" свобода. Для него важна исключительно линия обороны личности, территория, защищенная от любого принуждения. Что же касается свободы в "положительном" смысле Берлина, то Милль видел в ней дополнение к "отрицательной", то есть границы чужих свобод, которые не следует преступать, людей, которым нельзя причинять вред собственными свободными поступками. Контроль над соблюдением этих границ вверяется государству, а все остальное должно быть навсегда изъято из его компетенции. Законы, произвольно ограничивающие личную свободу, не должны приниматься вовсе, пусть даже в соответствии с самой демократичной процедурой.
Этика Милля была по тем временам исключительно радикальной, можно сказать революционной. Из нее, в частности, следует, что наркотики, проституция и порнография не подлежат государственному запрету, и что свобода слова и совести должна быть абсолютной.
Последователи Милля существовали и в России, но их духовное наследие пошло прахом, когда на авансцену вышли практики с бомбой и наганом. Они тоже боролись за свободу, может быть в одном из двухсот смыслов, упомянутых Берлином, но им было не до теории. В лучшем случае ссылались на туманную русскую "волю" - идеологию излюбленных фольклором бандитов и разбойников. О смысле этого термина любопытно было бы спросить персидскую княжну, которую Степан Разин отправил к пескарям, но никто не подоспел вовремя - у CNN в России еще не было корпунктов.
В одном из последних номеров американского журнала "Нью рипаблик" опубликована статья под названием "Либеральное тысячелетие". Ее автор - Орландо Паттерсон, профессор социологии кафедры Джона Коулза Гарвардского университета. Она представляет собой неимоверно сжатый, я бы сказал стенографический обзор истории и судьбы свободы в западном обществе. Чтобы не превращать передачу в роман с продолжениями, я остановлюсь лишь на некоторых мыслях автора.
Отступление либерализма началось с конца девятнадцатого века, а Первая Мировая война превратила это отступление чуть ли не в повальное бегство. В первую очередь это было связано с возникновением групп, боровшихся за групповые права, таких как профсоюзы, движение женщин за участие в выборах, а впоследствии организации расовых, религиозных и сексуальных меньшинств. Если человека ущемляют в правах как представителя группы, то и бороться за полноту этих прав имеет смысл только в рамках этой группы. Такую тактику подсказывает сама природа демократии, но с либерализмом она имеет мало общего, ибо свобода - достояние индивида, а не группы.
Эта "правовая революция", по мнению Паттерсона, имеет парадоксальные истоки. Гражданские права, в отличие от абстрактных "прав человека", мало занимали теоретиков либерализма - они были результатом практической деятельности и борьбы реальных групп и сословий. В Гражданской войне США, где Север выступал именно на стороне абстрактной свободы, Юг отстаивал свои узаконенные демократической процедурой права - и потерпел поражение. Но идея сохранилась и окрепла.
"С идеей, что права как конституционный принцип, а не просто игрушка интеллектуалов, происходят от положительной свободы рабовладельческого класса, некоторым нелегко смириться - особенно американцам африканского происхождения, которые сегодня в крупном выигрыше от того, что называют "правовой революцией" наших дней. Но смириться с ней следует. Мы, как историки идей, конечно же всегда можем заявить, что она восходит еще к [английскому философу Джону] Локку. Но увы, сам Локк не только вкладывал деньги в работорговлю, - он написал конституцию Южной Каролины, одного из самых жестоких южных рабовладельческих штатов".
Сказанного достаточно, чтобы увидеть, насколько противоречиво происхождение современного демократического строя, и в каких запутанных отношениях он состоит с идеалом свободы. И тем не менее, общество, уважающее права человека, существовало и может существовать только в условиях победившей демократии.
Реабилитация понятия личной свободы началась в семидесятые годы - ее связывают с именами Роналда Рейгана и Маргарет Тэтчер и реакцией против укоренившегося за долгие годы приоритета групповых прав. Но в мире идей свобода всегда оставалась одной из центральных тем столетия: помимо уже упомянутого Исайи Берлина к классикам либерализма можно причислить австро-британского философа Карла Поппера и его фундаментальный труд "Открытое общество и его враги". Другой австрийский эмигрант, американец Фридрих Гайек, положил начало так называемому "экономическому либерализму", согласно которому либерализм представляет собой прямой продукт капитализма и неразрывно с ним связан: все права человека вытекают из единственного и фундаментального права на неприкосновенную личную собственность.
Легко заметить, что как теоретически, так и практически свобода всегда занимала умы преимущественно жителей Британских островов и Соединенных Штатов. На европейском континенте престиж государства традиционно был выше, и здесь любопытно определение третьего вида свободы, добавленное Паттерсоном к тем двум, которые мы встретили у Берлина: свобода "для чего", то есть свобода участия и деятельности. На этом определении, не имеющем ничего общего с классическим либерализмом Милля, впоследствии нажили немалый капитал тоталитарные общества: достаточно вспомнить свободу участвовать в строительстве коммунизма и голосовать "за" на выборах и партсобраниях, истерически вопить на митингах и гибнуть за "фатерлянд" на восточном фронте.
Отсюда уже рукой подать в Россию. Вопреки марксистским домыслам профессоров истории в России никогда не было феодализма - этой начальной школы либерализма, этого ликбеза либеральной неграмотности. Ибо феодализм - это не мифический "способ производства", а кодекс ленно-вассальных отношений, впервые зафиксировавший реальные права в реальном контракте и подкрепивший их вооруженной силой. С периферийным феодализмом Пскова и Новгорода Иван Грозный покончил методами, которые теперь успешно возрождаются в Чечне.
Концепция феодализма как правовой школы истории принимается далеко не всеми, но она достаточно распространена. Те из слушателей, кто еще не забыл школьную премудрость, вспомнят Великую хартию вольностей, которую бароны и церковные иерархи средневековой Англии навязали королю Иоанну - задолго до того, как рабовладельческий Юг Америки встал на защиту своих конституционных прав. Что касается России, то ее строй, по крайней мере до октябрьского манифеста, можно охарактеризовать термином, который в минуты прозрения признавал и Маркс: восточный деспотизм - позже его стали называть "гидравлическим обществом", поскольку он особенно типичен для стран с засушливым и паводковым климатом, таких как Древний Египет, Вавилон или Китай, где массы принудительно сгонялись на общественные работы. После двенадцатилетней паузы гидравлическое общество вновь восторжествовало; теперь, когда возможности деспотизма резко не соответствуют его желаниям, временно принят термин "демократия". В понятиях деспотизма великая страна - это та, чьи правители поступают как им вздумается, в первую очередь с собственными подданными.
Классический либерализм импортной марки явно не нашел в России благодатной почвы, и его краткий расцвет, достигший пика в партии конституционных демократов, был под корень сведен октябрьским переворотом. Правозащитную практику возобновили с 60-х годах диссиденты. Теперь же, в десятилетний юбилей общественного устройства, которое до сих пор по инерции именуют демократией, удивительна не слабость правозащитного движения, а тот факт, что оно вообще до сих пор существует. Между тем нужда в нем велика, как никогда.
Для чего нужна свобода, зачем она России? В первую очередь затем, чтобы никто не трепетал перед волеизъявлениями народной массы в актах жандармской демократии. Свобода от страха быть задержанным, избитым и высланным прочь псами градоначальника за "нетитульную" наружность. Свобода от необходимости гибнуть за восстановление мифического "конституционного порядка", который лучше бы восстановить в Кремле и Белом доме. Свобода от медленной смерти в следственном изоляторе в многолетнем ожидании суда. Свобода от необходимости питаться кошками и собаками, как это делают в данную минуту жители разнесенного вдребезги Грозного. Выбор между свободой или смертью для многих современников куда реальнее, чем он был для американского патриота Патрика Генри.
Идеи Милля в России до сих пор не утратили своей революционной окраски: не человек должен бояться государства, а напротив, государство должно трепетать и оправдываться перед человеком. У русского человека, в отличие от западного, есть к тому же еще один захребетник - народ, придуманный и навязанный ему интеллигентами. Уже много десятилетий от него требуют, чтобы он поступался самыми фундаментальными правами в пользу этого мифического чудовища. Свобода - это свобода и от народа.
Я хорошо понимаю, что излагаю идеи либерализма в упрощенном, почти примитивном виде. У государства, в частности, в свободном обществе есть исключительно важная и незаменимая роль: содействие в достижении и соблюдении компромисса, границы между моей и твоей свободой. Но важно помнить, что компромисс достигается между человеком и человеком, а не между человеком и государством и, тем более, народом. У государства нет никаких прав кроме тех, которыми мы совместно решим его наделить. У народа прав нет и не может быть.
Беда либерализма в России - не в отсутствии честных и принципиальных людей, готовых жертвовать карьерой и здоровьем ради прав ближних. Беда русского либерализма - в его безголовости, в молчании, которое блюдут блюстители идей и политических поприщ, самозванная элита страны. Им нечего сказать по этому поводу.
Либерализма в России нет, как бы судорожно порой ни спохватывался Григорий Явлинский, - теперь все реже и реже. Ирина Хакамада, одна из ведущих представительниц движения "Союз правых сил", претендующего на небогатое либеральное наследие страны, в недавнем интервью нашему радио настаивала на безусловном приоритете интересов государства над правами личности. Тут ничего бы не добавил и достопамятный обер-прокурор Святейшего Синода Константин Победоносцев. В связи с чем я предлагаю переименовать "Союз правых сил", возведя его в превосходную степень: "Союз крайне правых сил".