Автор программы Илья Дадашидзе
Стихи сбываются. Во всяком случае, когда поэт заводит в них речь о жизни и смерти. Несколько месяцев назад Генрих Сапгир написал стихотворение "Памятник", где были такие строки:
Всегда буду жить, продолжать, не существуя,
Любить, понимать, вспоминать, будто бы живу я,
В солнце, в ванной распевая поутру,
Даже не замечу, как умру.
Он умер мгновенно, словно и вправду не заметив смерть, по дороге на свое выступление в "Салоне 21 века" - поэтическом объединении при московской библиотеке имени Чехова. Последние годы жизни его можно было встретить здесь едва ли не каждую неделю, в небольшом баре при чеховке среди молодых неформалов. В этой атмосфере, среди табачного дыма и споров о стихах, он чувствовал себя своим, и почти ощутимо, физически сбрасывал годы. Глядя на него в эти минуты, можно было представить, каким он был в молодости. Вспоминает писатель Юз Алешковский.
Юз Алешковский: Осень 1949 года. Москва. День 800-летия нашей столицы. Нам с Генрихом Сапгиром, студентом полиграфического техникума, нет еще и 20-ти. Окна девушек, пригласивших нас на праздничную вечеринку, выходили как раз на плоскую крышу метро "Площадь революции". Поддав портвешка, Генрих танцует сразу с двумя партнершами, а у меня руки заняты - я грущу и лабаю на аккордеоне танго "Дождь идет". Когда начался салют в честь Москвы, мы, открыв окна, вышли на эту самую крышу. Пели, танцевали, разумеется, целовались на виду у веселой толпы. Славные молодые были времена, елки-палки! Сталин и лживая романтика его эпохи, явно шедшей на убыль, зверства цензуры, учеба в техникуме, все такое прочее - было нам до лампы. Мы балдели от влюбленности в поэзию и от своих муз, много читали, повесничали, шлялись по букинистическим, чудом вылавливали там сборники стихов символистов, акмеистов и футуристов. Поэтическое мастерство и опыт Генриха были неизмеримо выше. Я считал себя его учеником. Учился тискать сонеты, триолеты, рондо и так далее. Учился владеть стихотворными размерами и радовался, бывало, похвалам учителя. Потом я попал на флот, подсел, освободился, время нас развело, мы проводили время в разных компашках, хотя оба нашли нишу для заработков в литературе для детей. Меня увлекла проза, но я всегда считал, что Генрих открыл совершенно новую страницу в поэзии для детей. Искренне радовался его успехам и популярности. Благодаря его фантастически остроумному и веселому перу, поколение российских девчонок и пацанов радостно причащались к животворным стихиям русской словесности. Теперь кажется, что полвека пронеслись со сказочной быстротой. И вот, 5 сентября 1999 года. Я снова в Москве. Город, внешне здорово помолодевший и живущий довольно странной жизнью вновь отмечает свое 850-летие. Огоньковцы пригласили меня на свою вечеринку в кабачок "Петрович". Разумеется, затащили на сцену спеть пару песенок. Все поддают и закусывают, а я опять, елки палки, занят. Пою, под чью-то гитару "Окурочек". И вдруг вижу Генриха Сапгира. Ровно через пол века, я просто очумел от такого совпадения. "Учитель", - заорал я, догорланив свои песенки. Мы поздоровались, обнялись, я стал вспоминать тот самый вечер и: До меня дошло, что Генрих недавно перенес удар. Он опирался на палочку, через силу улыбался, но все-таки улыбался, вспомнив молодость и ярость всех наших без исключений чувств. Не думал, что вижу его в последний раз, не думал. Хотя не строю никаких иллюзий насчет близости моего поколения к пределам того века. Вот какое, скорее всего, мало кому известное стихотворение 15-летнего, заметьте, Генриха Сапгира, отмеченного необыкновенной духовной зрелостью, вспомнил я после звонка из Мюнхена о смерти поэта.
Я человек, я правнук человека,
Я человек весь до мозга костей,
Такой же, как Петрарка и Сенека,
Как тысячи подобных мне людей,
Со всеми недостатками своими,
С достоинствами, данными навек,
Я человек, и человека имя
Мне от рожденья было: человек.
А эти звери. Что они хотели?
Чтоб навсегда я позабыл о том,
Что вечно содержался в черном теле,
И бессловесным сделался скотом,
Чтоб был придавлен их стальной пятою,
Чтоб отличить не мог добра от зла,
Чтоб даже мысль своею красотою,
Мой темный ум встревожить не могла.
Я человек, я это утверждаю
Раскатами гвардейских батарей
И той землей, что я освобождаю
От гнета этих яростных зверей.
Они подохнут, словно псы, и память
О них сотрут грядущие года,
А я пройду сквозь дым и смрад, и пламя,
Такой же человечный, как всегда.
Спасибо Генрих за учительство, за веселое собутыльничество, за твою неумирающую поэзию.
Илья Дадашидзе: Это были стихи Сапгира-подростка, мало похожие на его поэзию последующих лет.
Генрих Сапгир:
Стихи из книги "Московские мифы" - 1960 года.
"ОБЕЗЬЯН"
Вышла замуж.
Муж, как муж.
Ночью баба
Разглядела его, по совести сказать, слабо.
Утром смотрит: весь в шерсти.
Муж-то, господи прости,
Настоящий обезьян.
А прикинулся брюнетом, чтобы значит,
Скрыть изъян.
Обезьян кричит и скачет,
Кривоног и волосат.
Молодая чуть не плачет.
Обратилась в суд.
Говорят: нет повода...
Случай атавизма...
Лучше примиритесь...
Не дают развода!
Дивные дела! -
Двух мартышек родила.
Отец монтажник - верхолаз
На колокольню Ивана Великого от радости залез
И там на высоте,
На золотом кресте
Трое суток продержался, вися на своем хвосте.
Дали ему премию -
Приз:
Чайный сервиз.
Жена чего не пожелает, выполняется любой ее каприз!
Что ж, был бы муж, как муж хорош,
И с обезьяной проживешь.
На что жалуетесь, гражданка?
Была она баба бойкая,
А тут будто язык отнялся,
Стоит, плачет, ничего сказать не может.
Дать ей новую квартиру
И 10 тысяч от моего имени.
Илья Дадашидзе: Одно из самых знаменитых стихотворений Генриха Сапгира - "Парад Идиотов". Отрывок из него в нашей программе прочитает ближайший друг поэта художник Оскар Рабин. Но, сначала, его воспоминания.
Оскар Рабин: Когда умирает ваш самый-самый старый друг, и вам говорят, что вы должны что-то сказать о нем, о том, что исчезло сегодня в вашей жизни с его смертью, когда он ушел, то первое, что хочется сказать, это то, что никуда он от меня ни ушел, что сколько я ни буду жить, столько он со мной и будет, хоть и на расстоянии.
Всю свою жизнь он писал стихи рядом со мной, а я рисовал свои картины. Ничего не меняет то, что более 30 лет мы жили в Москве рядом, а 20 с лишним лет он в Москве, а я в Париже. Познакомились мы с ним во время войны в 1942 году в Москве. Обоим нам было по 14 лет. Он младше меня на 10 месяцев. Мы встретились в поэтической и художественной студии, которой руководил Евгений Леонидович Кропивницкий. С тех пор, в течение всей жизни, кроме дружбы, нас объединяло искусство - его поэзия и моя живопись. Уже потом, в 60-е годы, создалась группа поэтов и художников, за которой и до сих пор осталось название Лионозовская группа. Поэтическим ядром этой группы был Евгений Леонидович Кропивницкий - он был нашим общим учителем в поэзии и живописи. Генрих Сапгир, Игорь Холин, Сева Некрасов, Ян Сатуновский. Уже умерли Евгений Кропивницкий и Ян Сатуновский. Всего полгода назад - Игорь Холин. Фамилии Сапгир и Холин в наше время часто произносились вместе. А Генрих, как и все его окружение, по моему мнению, был ярко выраженным диссидентом. Диссидентом от поэзии. Он не выступал на знаменитой в то время площади Маяковского, но писал стихи, такие, как "Парад идиотов". Как в свое время другой замечательный поэт Мандельштам стихи о Сталине. И читал их в интимном кругу. А за такие стихи, дойди они до слуха начальства в те времена, не поздоровилось бы никому. Я не буду читать это стихотворение целиком. Оно напечатано и, кажется, не один раз. Я прочту только несколько строк.
Идут работяги, идут дипломаты, идут коллективы, активы и роты,
И вдоль бесконечной кирпичной ограды идут идиоты, идут идиоты,
Играет оркестр марш идиотов, идут, и конца нет параду уродов,
И кажешься сам среди них идиотом, затянутый общим круговоротом.
Он написал это стихотворение еще тогда, в Советском Союзе. Но и в современной России оно звучит не менее остро и злободневно. А вот теперь пришло время, когда все наше поколение шестидесятников уходит из жизни, сегодня ушел Генрих Сапгир - замечательный поэт 20 века. К нему применимо выражение "поэт божьей милостью". Сколько он себя помнил, и сколько его знали другие, он всегда писал стихи, всегда читал стихи, всегда всем и везде, где только это было возможно. Сначала в узком кругу друзей и поклонников, а когда стало возможным, с радостью печатался в газетах, журналах, издавал отдельными книжками, выступал по телевидению. Он и умер в троллейбусе, когда ехал вместе с женой читать стихи в библиотеку имени Чехова. Не было случая в его жизни, чтобы он отказался читать стихи. Вдруг он сказал жене, что ему плохо. И его не стало. Жизнь он любил. Он прожил ее, совершив почти все, что он хотел. А все, что хочется, еще никто не совершил. Под конец жизни он был признан и уважаем. И дай бог каждому из нас так завершить свою жизнь.
Илья Дадашидзе: Это был Оскар Рабин по телефону из Парижа.
Мы еще вернемся к парижским друзьям Генриха Сапгира. А сейчас перенесемся в Москву. Центральный Дом Литераторов, панихида по поэту. Слова Беллы Ахмадулиной сопровождает траурная музыка, доносящаяся из зала.
Белла Ахмадулина: У нас несколько по разному складывались судьбы, но было это всеобщее увлечение поэзией. Оно не вполне было увлечение поэзией, это просто было волнение людей, которые обращали внимание своих нервов на Лужники, на Политехнический музей. Сами эти сборища были высокого качества. Но они не обязательны для поэзии. Генрих Сапгир, Игорь Холин, я их приметила еще будучи умственно подслеповато-молодой. Они несколько старше. Тогда это было заметно. Дальше, конечно, нет. Но тогда это было заметно. И вот исключительность Сапгира, его совершенную суверенность я высоко ценила. Необыкновенное своеобразие его сочинений, его умственного и душевного устройства. К счастью, я это рано начала понимать, и в этой приязни всю жизнь, до совсем недавнего времени я ему признавалась. И еще можно сказать, все слова, особенно, вблизи гроба, они излишни для того человека, с которым мы прощаемся. Все равно, мы в одном пространстве обитаем, и жизнь одинаково иссякает. Просто про него можно сказать, что жизнь Генриха Сапгира совершенно сбылась, и повадка некоторых людей, которые входили в так называемый андерграунд, в эту подземность существования, потом, когда они вышли на поверхность земную, некоторая воинственность осталась. Они до сих пор упрекают кого-то в конформизме. У них есть основания для этого. Но Генрих не гордился этим своим глубинным существованием. Он открыто в нем пребывал. Не было подземелья, прямой борьбы, протеста. Все эти песни протеста ему были совершенно чужды. Он был очень ясного и прозрачного устройства человек, и то, что он вынужден был заниматься детскими стихами, его обстоятельства вынуждали, на самом деле, это ему очень соответствовало. Потому, что невредимость детского устройства, она ему присуща всегда была. А теперь уже совершенно. Я всегда, по жизни с ним совпадая, никогда не скрываю того, что я всегда снизу вверх на него смотрю. Не с вершины эстрады, где он в те времена никогда не бывал. Он ничем не замаран. И жизнь так завершилась. Это счастливый конец. Она - совершенно сбывшийся сюжет. Как будто это чье-то сочинение, измышление, а автор находится превыше всего. В этом смысле можно друг другу улыбаться, люди тут обнимают друг друга. В их лицах нет угрюмости и нет мрака. Словно, когда с Генрихом они прощаются, они удостоверены, что нам не все известно до нашего последнего мгновения. Мы не знаем. А он теперь знает.
Илья Дадашидзе: И снова Центральный Дом Литераторов. О Генрихе Сапгире - Андрей Вознесенский.
Андрей Вознесенский: Очень трудно говорить о Сапгире. Потому что это мой любимый поэт был. Для меня это крупнейший поэт современности и, именно, 20 века. Потому что он весь в языке, в современном языке. Его язык - это герника Сапгира. У него слова собрачуются, они разламываются пополам, он их сводит, он их разводит, они переходят одно в другое, слова-эха. Весь 20 век в этом. С его низостью, с его прекрасными взлетами. Когда мы говорим, что сейчас страна судорожно ищет национальную идею: Национальная идея - в языке. Поэтому я думаю, что Сапгир - это национальный русский поэт нашего времени. И 20 век уходит, он увел с собой своего поэта. Впервые его стихи были напечатаны в Нью-йоркской антологии Ольги Андреевой, которая вышла в Нью-Йорке и называлась "Поэты на перекрестках". Там был раздел "барачные поэты". Там было два великих лионозовца. Это был Холин и Сапгир. И вот там впервые были напечатаны на русском и на английском (в переводе Роуз Тайрон) его знаменитые строчки:
Я хочу иметь детей,
От коробки скоростей,
И с этих пор он стал сенсацией времени. И они оба, эти великие поэты 20 века Сапгир и Холин, они всегда шли вместе. Благодаря новшествам своим. Это не было штукарством, как его обвиняли какие-то тугоухие критики. У нас ценят только словотворчество молодых, а дальше они считают, что поэт должен остепениться. Я думаю, что Сапгир - это вот праздничность такая, ренессансность. Его стихи всегда новые. Сейчас видно, какой он крупнейший поэт. Его собрание сочинений я бы назвал "Хроника времен Генриха Сапгира".
Генрих Сапгир:
Кошка и Саранча.
Налету поймала кошка саранчу,
В темноте играла кошка с саранчой,
Саранчой хрустела кошка на свету,
В темноте пожрала кошка саранчу,
Налету поймала кошка темноту,
В темноте играла кошка с темнотой,
Темнотой хрустела кошка на свету,
В темноте пожрала кошка темноту,
Налету поймала кошку саранча,
Саранча играла с кошкой в темноте,
Саранча хрустела кошкой на свету,
В темноте пожрала кошку саранча,
Налету поймала кошку темнота,
Темнота играла с кошкой в темноте,
Темнота хрустела кошкой на свету,
В темноте пожрала кошку темнота,
Темнота поймала темноту налету,
Темнота играла с темнотой в темноте,
Темнота хрустела темнотой на свету,
Темнота пожрала в темноте темноту.
Илья Дадашидзе: Рассказывает Дмитрий Савицкий. Париж.
Дмитрий Савицкий: Генрих меня всегда поражал своей ветхозаветностью, даже, дионисийством. Тем, что он не просто выпадал из эпохи, не просто соприкасался, соприкасаясь с режимом, а жил во всех эпохах сразу. Конечно же, он был пропитан той самой исчезнувшей Москвой 40-х с ее телегами, зисами, керосинками, белыми головками, старьевщиками, патефонами, уличными громкоговорителями и небом, в котором жили дирижабли. Но в нем было нечто, позволявшее ему, без перехода, на одной большой адреналиновой вспышке ввинчиваться в совсем иную жизнь, моментально делая ее своей. Я помню, когда почти что после 17-летней разлуки мы увиделись в Париже и засели в каком-то бистро, он мне сказал: "Что же вы (мы всегда были на это дивное русское "вы") мне не сказали, что Франция - это, прежде всего, обжираловка". Я ни от кого не слышал в первые же дни пребывания в Париже этого главного для французов утверждения. Франция - страна, где, прежде всего, едят. Точка. Лучше всех в мире. Сапгир просек это сразу. Причем, в терминах Рабле. Вот и слово, подоспевшее кстати. В нем была тьма раблезианского. Гигантский аппетит не просто до бараньих ножек, до вина любого цвета, до этих, с голубыми, серыми, карими и закрытыми глазами, а до жизни вообще. До людей, деревьев, воды во всех ее формах, слов и звуков, красок и форм. До всего, из чего сделан мир. И дом его на Щепкина был таким же, как он. Это был дом, где ели, пили, любили, ругались, даже дрались, где спорили, шептали, пели и бесконечно читали стихи. Для практически бездомных, голодных, холодных поэтов, художников, переводчиков, музыкантов, либертинов и либертинок той невероятной эпохи, дом Сапгира был открыт и днем, и ночью. Он нас кормил и поил, слушал стихи и читал стихи. Читал громогласно, восторженно, слушал, часто засыпая, в огромном кресле, уронив голову на грудь. Многим он пытался найти работу, пристроить писать сценарии для мультяшек, для "Спокойных ночей". Для каких-нибудь детских книжек. Я был в их числе. Я сочинял нечто невразумительное для "Спокойных ночей". Я знал: других путей заработка пером в этой стране нет. Слуцкий, я помню, был согласен с Генрихом. На набережной в Коктебеле при бесплатном хэпеннинге заката, Борис, держа за плечо Генриха, подмигивал: сделаем из Савицкого детского поэта. Вся моя подпольная, чердачная Москва прошла под знаком Генриха. Нет, я не был его учеником, я вообще любил поэтов, которых он полюбил лишь в самые последние годы. Но Сапгир был каким-то патриархом, вождем племени. И великолепный Володя Олейников, и юродивый Леня Губанов, и ученый Слава Лен, и молодой Э. Савенко, не думавший в те годы о политике, все наши друзья: Петя Белинок, Володя Яковлев, Эдик Штейн, Илья Кабаков, вращались на малых и дальних орбитах вокруг сапгировской квартиры на Щепкина. Полутемной, на первом этаже, набитой тяжелой мебелью, разнокалиберной посудой, увешанной картинами друзей. Мы сидели как-то у меня дома, в Париже, в Латинском квартале, выпивали и закусывали. Я вообще не помню Генриха без стакана в руке, без вилки с какой-нибудь килькой в томате и в какой-то момент я включил магнитофон. Запись эта среднего качества. Генрих рассказывал о том, как родился в Бийске, как его старший брат, во время праздничного акта обрезания, выдернул из под матери стул и она грохнулась с крошечным Генрихом на пол, и я, как и Чаплин, - захохотал Генрих, видимо, из-за этого-то и стал поэтом. Вот отрывок из этой записи.
Генрих Сапгир: В нем был прирожденный учитель. Потом он писал такие странные вещи. Он говорил такое необычное мне, 15-летнему мальчишке. Сказал 4 слова, от которых перевернулось все мое сознание: жизнь - бред, мир - балаган.
Дмитрий Савицкий: И вы поверили сразу?
Генрих Сапгир: Да. Советское, собственно, меня не коснулось. Поскольку уже была своя среда. Был Оскар, уже мы с ним подружились, была еще война, мы стали жить вместе, у него родители умерли. И такое было полууличное полубогемное существование.
Дмитрий Савицкий: Все-таки вернемся к Кропивницкому. В чем было его эстетическое кредо?
Генрих Сапгир: Он считал, что, как поэт, он должен не рассказывать, а показывать окружающую жизнь, какова бы она ни была. Красива или не красива. И это сильно отличалось от всей русской поэзии и даже от Серебряного века. Это был даже постобериутизм. Потому что обериуты были очень литературные. Он был минималист. У него чрезвычайно простой словарь. Он писал от лица людей, которые жили вокруг. Например, такое стихотворение, как "Санитарка". Она там вшей выгоняет и клопов. Такие строчки:
Муж мой не прельстился вшами,
Муж мой занялся мышами.
Правит он мышей.
Так что вши и мыши оказались нормальным предметом поэзии, поскольку люди жили же среди этого. Он говорил, что если прежняя поэзия, она обладала несколько ноющим тоном, грустным, то теперешняя поэзия должна быть более объективной потому, что жизнь оптимистична по своей структуре. И все эти простые люди, это смешно, когда их жалеют со стороны. На самом деле, они живут полной жизнью. Это я усвоил. Я вижу, что те же клошары, они живут совершенно полной жизнью здесь. Я помню его стихотворение послевоенное.
Мы хромые с костылями,
Веселей не сыщешь нас,
Эй, хромые с костылями,
Ну-ка, ну-ка, ну-ка в пляс!
На базаре кроем матом
И махорку продаем,
На базаре кроем матом
То даем, а то берем
Эй, хромые с костылями,
Жизнь вольна и хороша,
Если драка, костылями
Бьем, и больше не шиша.
Это довольно свежо звучало тогда. И вот он такой был для нас совершенно необычной личностью. Он всю жизнь жил в бедности, на окраине. Коморка, печка, которую топили дровами, воду носили из ближайшего колодца. И, тем не менее, это было средоточие культуры.
Дмитрий Савицкий: Вы начали писать, вы сказали, очень рано. В каком возрасте?
Генрих Сапгир: Что значит писать? Я почему-то мечтал быть писателем в 7 лет. Я рассказывал своим друзьям разные длинные истории с продолжением. Меня куда-нибудь за продуктами или за керосином пошлют, мне скучно идти, я какого-нибудь себе нахожу парня-приятеля и ему начинаю рассказывать. А потом, кончаю на самом интересном месте, чтобы он в следующий раз пошел. Это я сообразил все уже. Потом я написал первое стихотворение о том, как я хочу быть писателем. Брат меня раскритиковал, что я такую чепуху написал, и я зарыдал и разорвал его. Уже и самолюбие было первое писательское. Потом я не писал долго. А вот лет с 11-12 я стал писать побольше. Потом опять были перерывы. Потом уже лет в 15-16 пришли первые вдохновения, я понял, что такое поэзия. У меня даже сохранились юношеские стихи. Я много уничтожил, но вот юношеские стихи я сохранил. Пусть будут. Они были акмеистические, как я теперь вижу. Это была земля, первородность, волки, лошади.
Дмитрий Савицкий: А параллельно ваша судьба складывалась так, что вас взяли в армию?
Генрих Сапгир: Потом я был в армии на Урале, под Свердловском, в стройбате. Там были стройки большие.
Дмитрий Савицкий: А почему стройбат?
Генрих Сапгир: А потому что я совершил преступление. Я сбежал из авиационно-технического училища в Иркутске. Сначала туда ехал, потом пробыл там день, и мне сразу сильно не понравилось. И я, без билета, без ничего, доехал до Москвы назад. Продал пальто в Новосибирске и поехал дальше.
Дмитрий Савицкий: То есть, летчиком вы не стали?
Генрих Сапгир: Нет. Меня должны были судить. Хоть и присяги не было, но это были уже сталинские времена. Отец мой работал в Мосвоенторге, военком был его знакомый, и решили меня засунуть в стройбат, где я прибывал 4 года. Мне сказали, что родина требует, еще год отслужи.
Дмитрий Савицкий: Генрих, напоследок прочтите свой любимый какой-нибудь:
Генрих Сапгир:
Море
Широко набегает на пляж
Волны
Трясут бородами
Древнегреческих мудрецов
Еврейских священников
И старых философов нашего времени
Вот они
Сухие старики
Сидят и лежат на белом песке
Девочка подбежала
Бросила песком в Льва Толстого
Песок - Сквозь тело -
Упал на песок
Кто-то прошел сквозь раввина
И сел
Видна половина -
Прозрачная - раввина
И стена -
Чужая темная спина
Лысый
Похожий на Сократа
Глядя на море
Произнес
- Мементо мори
- Что есть истина?
Спросила половина раввина
И пустой Лев Толстой
Сказал
- Истина внутри нас
- Что внутри нас?
Только солнце и тень
Возразила другая тень
Зашевелились старики
Задвигались
Забормотали
Рассыпая песок и камни
Рассорились
Сердитые бороды
Поднялись
И пошли по пляжу
Разбредаются в разные стороны
Обнимая людей
Деревья
И горы
Говорят о жизни и смерти
Одна борода -
Пена
И другая -
Пена
Остальные - высокие облачка
Илья Дадашидзе: А вот Кира Сапгир, в 60-е 70-е годы спутница жизни Генриха, в свою очередь называет себя ученицей мужа.
Кира Сапгир: Как началось наше знакомство? Однажды в мастерской троих скульпторов - Седова, Силиса и Лембарта - я услышала этот голос. Это был голос какой-то рваный, какой-то гортанный, который выкрикивал, выпевал стихи полные пряной радости. И это были стихи Сапгира. Я его не увидела, я его услышала до того, как увидела. А потом скульптор Владимир Лембарт взял и свалял его портрет. И я впервые увидела Сапгира просто в камне. А потом появился мой портрет. И наши оба портрета оказались вместе. Нас скрепили железным болтом и даже подписали: "Муж и жена". И потом так и получилось. Вот так я вошла в этот мир, куда меня ввел человек с острым профилем, с вольтеровской улыбкой, с какими-то желтыми глазами, которые горели за очень мягкими, очень длинными и какими-то бархатными ресницами. Было ощущение, что какая-то дверь распахнулась из чего-то совершенно другого, и в мою жизнь, благодаря Сапгиру, ворвалась невероятная, изумительная вереница людей. Людей, которые писали совершенно невероятные стихи, неслыханные стихи. Которые говорили то, что я бы никогда в жизни не услышала, если бы не он. И вот эти стихи, эти картины, которые читались, выпивались, обсуждали, это великое содружество людей, которые были вокруг меня, благодаря Сапгиру, я воздаю им должное. Потому что они все связаны, они все связаны одной большой любовью. Генрих Сапгир стал моим учителем, моим мэтром. Он научил меня слушать поэзию, и когда я ее слушала, иногда я позволяла себе сказать, что что-то надо сделать так, а что-то надо сделать по-другому. Это немножко напоминало ученичество у художников во времена Возрождения, когда мастер позволял своему ученику прописать немножко фон или дать какой-то блик, какой-то щеке, какому-то лбу. А потом, после этого, он говорил: "А сейчас ты напишешь кольцо на руке". А потом он говорил: "А теперь занимайся этим сам, теперь делай сам". Вот так и я. Я начала постепенно осваивать ремесло, сама того не желая. В разговорах, в пении, в смотрении, во всем этом. И сейчас у меня такое ощущение, что то, что сейчас происходит, то, что мы все делаем, все говорим, это настоящий венок для уходящего поэта. И пускай не только мы помним. Я желаю, чтобы ты тоже немножко, на том берегу, вспоминал о нас. О твоих любимых, о твоих друзьях, обо всех тех, кто сейчас провожает тебя и посылает тебе прощальный венок.
Илья Дадашидзе: И снова Москва. Сапгир разных лет, каким он остался в памяти Евгения Попова, одного из редакторов "Метрополя", в котором была представлена подборка стихов поэта.
Евгений Попов: Время было такое - не то, что жуткое, а чрезвычайно занудное и скучное. И Генрих был все-таки московской богемой. Потому что вокруг него роились и клубились и художники, и поэты. Я знаю двух поэтов, которых сейчас называть не буду, я пришел к нему, и он, хохоча, мне сообщил, что только что побывали поэты и на опохмелку у них не было денег, и они ему книжки принесли продавать. Я говорю: "Какие книжки, свои что ли?". Он говорит: "Нет. "Робинзон Крузо". Я им дал денег и книжки отдал". Он же, например, устроил, в конце 79-го, квартирную выставку карикатуриста Славы Сысоева. Замечательнейшего карикатуриста, который, в то время уже 4 года скрывался от ГБ. На него дело завели. И вот он сидел в норе какой-то, а здесь выставка его, рисунки, публика приходит, Аксенов был, Белла Ахмадулина. И вот он, энергичный, с коньячком, в кейсе, во все очень глубоко внимал, и всегда можно было посоветоваться, обсудить все, что угодно. Выпивали, закусывали.
Елена Фанайлова: Расскажите о вечере, который был в доме кинематографистов?
Евгений Попов: Это была зима, и было очень холодно. Там был вечер, где два человека, которые ушли в этом году, - Игорь Холин и Сапгир, первые ученики лоонозовской школы - и там был довольно смешной вечер, читали стихи. Холин читал старые стихи, потом прочитал из новых стихов такие крутые строчки, что позавидовал бы любой расхристанный 20-летний поэт, со всякой нецензурщиной. Публика реагировала, понимая, что это не хулиганство, а поэзия. Сапгир огромным успехом пользовался. Потом мы купили бутылку водки и решили выпить на улице по старой привычке. Я был, Холин, Сапгир, Саша Кабаков и был Александр Тимофеевский. То есть, не Шура Тимофеевский, а его отец, который, в свое время, написал песню "Катится голубой вагон". И вот мы эту бутылку распили и вдруг подъезжает ОМОН. Ребята с автоматами. Они бросились, потом посмотрели и сказали гениальную фразу: "Отцы, по домам!".
Илья Дадашидзе: В середине октября Генрих Сапгир собирался приехать в Прагу к давнишнему другу, художнику Виктору Пивоварову. Пивоваров побывал у нас, в пражской студии.
Виктор Пивоваров: Когда умирает человек, то говорят: от нас ушел или из жизни ушел. А вот о поэте сказать так неправильно. Поэт из жизни не уходит. Другое дело, что жизнь уходит из поэта. Так, как случилось сейчас с Генрихом Сапгиром. Сапгир был бесконечно талантливый человек. Писал очень легко, как Моцарт. Поскольку мы работали вместе в "Детгизе", и он много работал для детей, а поэзия для детей - это одно из самых трудных занятий в литературе, я видел, как он работал над стихами. Поскольку редакция часто требовала переделок. А переделать стихотворение очень трудно. Сапгир переделывал легко. Требовали один раз передать, переделывал один раз, два - два раза. Хоть сто раз. И никогда не терял ни легкости стиха, ни воздушности, ни чистоты. Сапгир был раздвоен. Он был трезвый, и он был пьяный. Пьяный Сапгир нес в себе дионисийское начало - разрушительное, страстное. Трезвый был работяга, мастер с очень острым чувством начала аполлонического. Вот эти два полюса в нем уживались с необычайной гармонией и создавали тот феномен его поэзии, который мы знаем и любим. Генрих чувствовал приближение своей смерти. Когда я был последний раз в Москве, и он читал мне свои стихи, написанные за последний год, в том числе "Памятник", все эти стихотворения были о смерти. Я ему сказал: "Генрих, что ты, ведь это все стихи о смерти". А он засмеялся и развел руками, как бы показывая знание какое-то, во-первых, того, что его ожидает и, во-вторых, какую-то веселую покорность.
Генрих Сапгир:
Достойна удивления
всем видимым творениям
природы подражает
и с большей достоверностью
чем буквы и слова
и не плодит детей
печатного станка
Ее нельзя копировать
ни слепо сделать слепок
ни равный отпечаток -
всегда оригинал
Зато и сохраняется
закрыта занавескою
и раз в тысячелетие
в притворе на стене
при множестве народа
монахов и епископов
поющих аллилуйя
в сверканье митр и посохов
атласа и парчи
является Пречистая
с младенцем на руках
Так жаждут видеть Лик
что все глаза слетаются
теснятся стаей ласточек -
и свечи в них горят
перед святой картиною
где веки опустив
Мать тайно озабочена
движением души -
призывом молока в груди
младенца покормить
но Спящего Предвечного
боится разбудить -
полуулыбка робкая
морщинка на челе
А мы - себя забыли мы
в подвалах где валяемся
в объятьях полуголых баб
вино из кружки пролито
большая тыква треснула
ружье кремневое пистоль
кувшин и кровь из глухаря
Там - нет нас Мы все - здесь
Здесь где все есть свет
Здесь где свет нас берет
Здесь где отныне мы свет
Где я всегда но меня нет
Стихи сбываются. Во всяком случае, когда поэт заводит в них речь о жизни и смерти. Несколько месяцев назад Генрих Сапгир написал стихотворение "Памятник", где были такие строки:
Всегда буду жить, продолжать, не существуя,
Любить, понимать, вспоминать, будто бы живу я,
В солнце, в ванной распевая поутру,
Даже не замечу, как умру.
Он умер мгновенно, словно и вправду не заметив смерть, по дороге на свое выступление в "Салоне 21 века" - поэтическом объединении при московской библиотеке имени Чехова. Последние годы жизни его можно было встретить здесь едва ли не каждую неделю, в небольшом баре при чеховке среди молодых неформалов. В этой атмосфере, среди табачного дыма и споров о стихах, он чувствовал себя своим, и почти ощутимо, физически сбрасывал годы. Глядя на него в эти минуты, можно было представить, каким он был в молодости. Вспоминает писатель Юз Алешковский.
Юз Алешковский: Осень 1949 года. Москва. День 800-летия нашей столицы. Нам с Генрихом Сапгиром, студентом полиграфического техникума, нет еще и 20-ти. Окна девушек, пригласивших нас на праздничную вечеринку, выходили как раз на плоскую крышу метро "Площадь революции". Поддав портвешка, Генрих танцует сразу с двумя партнершами, а у меня руки заняты - я грущу и лабаю на аккордеоне танго "Дождь идет". Когда начался салют в честь Москвы, мы, открыв окна, вышли на эту самую крышу. Пели, танцевали, разумеется, целовались на виду у веселой толпы. Славные молодые были времена, елки-палки! Сталин и лживая романтика его эпохи, явно шедшей на убыль, зверства цензуры, учеба в техникуме, все такое прочее - было нам до лампы. Мы балдели от влюбленности в поэзию и от своих муз, много читали, повесничали, шлялись по букинистическим, чудом вылавливали там сборники стихов символистов, акмеистов и футуристов. Поэтическое мастерство и опыт Генриха были неизмеримо выше. Я считал себя его учеником. Учился тискать сонеты, триолеты, рондо и так далее. Учился владеть стихотворными размерами и радовался, бывало, похвалам учителя. Потом я попал на флот, подсел, освободился, время нас развело, мы проводили время в разных компашках, хотя оба нашли нишу для заработков в литературе для детей. Меня увлекла проза, но я всегда считал, что Генрих открыл совершенно новую страницу в поэзии для детей. Искренне радовался его успехам и популярности. Благодаря его фантастически остроумному и веселому перу, поколение российских девчонок и пацанов радостно причащались к животворным стихиям русской словесности. Теперь кажется, что полвека пронеслись со сказочной быстротой. И вот, 5 сентября 1999 года. Я снова в Москве. Город, внешне здорово помолодевший и живущий довольно странной жизнью вновь отмечает свое 850-летие. Огоньковцы пригласили меня на свою вечеринку в кабачок "Петрович". Разумеется, затащили на сцену спеть пару песенок. Все поддают и закусывают, а я опять, елки палки, занят. Пою, под чью-то гитару "Окурочек". И вдруг вижу Генриха Сапгира. Ровно через пол века, я просто очумел от такого совпадения. "Учитель", - заорал я, догорланив свои песенки. Мы поздоровались, обнялись, я стал вспоминать тот самый вечер и: До меня дошло, что Генрих недавно перенес удар. Он опирался на палочку, через силу улыбался, но все-таки улыбался, вспомнив молодость и ярость всех наших без исключений чувств. Не думал, что вижу его в последний раз, не думал. Хотя не строю никаких иллюзий насчет близости моего поколения к пределам того века. Вот какое, скорее всего, мало кому известное стихотворение 15-летнего, заметьте, Генриха Сапгира, отмеченного необыкновенной духовной зрелостью, вспомнил я после звонка из Мюнхена о смерти поэта.
Я человек, я правнук человека,
Я человек весь до мозга костей,
Такой же, как Петрарка и Сенека,
Как тысячи подобных мне людей,
Со всеми недостатками своими,
С достоинствами, данными навек,
Я человек, и человека имя
Мне от рожденья было: человек.
А эти звери. Что они хотели?
Чтоб навсегда я позабыл о том,
Что вечно содержался в черном теле,
И бессловесным сделался скотом,
Чтоб был придавлен их стальной пятою,
Чтоб отличить не мог добра от зла,
Чтоб даже мысль своею красотою,
Мой темный ум встревожить не могла.
Я человек, я это утверждаю
Раскатами гвардейских батарей
И той землей, что я освобождаю
От гнета этих яростных зверей.
Они подохнут, словно псы, и память
О них сотрут грядущие года,
А я пройду сквозь дым и смрад, и пламя,
Такой же человечный, как всегда.
Спасибо Генрих за учительство, за веселое собутыльничество, за твою неумирающую поэзию.
Илья Дадашидзе: Это были стихи Сапгира-подростка, мало похожие на его поэзию последующих лет.
Генрих Сапгир:
Стихи из книги "Московские мифы" - 1960 года.
"ОБЕЗЬЯН"
Вышла замуж.
Муж, как муж.
Ночью баба
Разглядела его, по совести сказать, слабо.
Утром смотрит: весь в шерсти.
Муж-то, господи прости,
Настоящий обезьян.
А прикинулся брюнетом, чтобы значит,
Скрыть изъян.
Обезьян кричит и скачет,
Кривоног и волосат.
Молодая чуть не плачет.
Обратилась в суд.
Говорят: нет повода...
Случай атавизма...
Лучше примиритесь...
Не дают развода!
Дивные дела! -
Двух мартышек родила.
Отец монтажник - верхолаз
На колокольню Ивана Великого от радости залез
И там на высоте,
На золотом кресте
Трое суток продержался, вися на своем хвосте.
Дали ему премию -
Приз:
Чайный сервиз.
Жена чего не пожелает, выполняется любой ее каприз!
Что ж, был бы муж, как муж хорош,
И с обезьяной проживешь.
На что жалуетесь, гражданка?
Была она баба бойкая,
А тут будто язык отнялся,
Стоит, плачет, ничего сказать не может.
Дать ей новую квартиру
И 10 тысяч от моего имени.
Илья Дадашидзе: Одно из самых знаменитых стихотворений Генриха Сапгира - "Парад Идиотов". Отрывок из него в нашей программе прочитает ближайший друг поэта художник Оскар Рабин. Но, сначала, его воспоминания.
Оскар Рабин: Когда умирает ваш самый-самый старый друг, и вам говорят, что вы должны что-то сказать о нем, о том, что исчезло сегодня в вашей жизни с его смертью, когда он ушел, то первое, что хочется сказать, это то, что никуда он от меня ни ушел, что сколько я ни буду жить, столько он со мной и будет, хоть и на расстоянии.
Всю свою жизнь он писал стихи рядом со мной, а я рисовал свои картины. Ничего не меняет то, что более 30 лет мы жили в Москве рядом, а 20 с лишним лет он в Москве, а я в Париже. Познакомились мы с ним во время войны в 1942 году в Москве. Обоим нам было по 14 лет. Он младше меня на 10 месяцев. Мы встретились в поэтической и художественной студии, которой руководил Евгений Леонидович Кропивницкий. С тех пор, в течение всей жизни, кроме дружбы, нас объединяло искусство - его поэзия и моя живопись. Уже потом, в 60-е годы, создалась группа поэтов и художников, за которой и до сих пор осталось название Лионозовская группа. Поэтическим ядром этой группы был Евгений Леонидович Кропивницкий - он был нашим общим учителем в поэзии и живописи. Генрих Сапгир, Игорь Холин, Сева Некрасов, Ян Сатуновский. Уже умерли Евгений Кропивницкий и Ян Сатуновский. Всего полгода назад - Игорь Холин. Фамилии Сапгир и Холин в наше время часто произносились вместе. А Генрих, как и все его окружение, по моему мнению, был ярко выраженным диссидентом. Диссидентом от поэзии. Он не выступал на знаменитой в то время площади Маяковского, но писал стихи, такие, как "Парад идиотов". Как в свое время другой замечательный поэт Мандельштам стихи о Сталине. И читал их в интимном кругу. А за такие стихи, дойди они до слуха начальства в те времена, не поздоровилось бы никому. Я не буду читать это стихотворение целиком. Оно напечатано и, кажется, не один раз. Я прочту только несколько строк.
Идут работяги, идут дипломаты, идут коллективы, активы и роты,
И вдоль бесконечной кирпичной ограды идут идиоты, идут идиоты,
Играет оркестр марш идиотов, идут, и конца нет параду уродов,
И кажешься сам среди них идиотом, затянутый общим круговоротом.
Он написал это стихотворение еще тогда, в Советском Союзе. Но и в современной России оно звучит не менее остро и злободневно. А вот теперь пришло время, когда все наше поколение шестидесятников уходит из жизни, сегодня ушел Генрих Сапгир - замечательный поэт 20 века. К нему применимо выражение "поэт божьей милостью". Сколько он себя помнил, и сколько его знали другие, он всегда писал стихи, всегда читал стихи, всегда всем и везде, где только это было возможно. Сначала в узком кругу друзей и поклонников, а когда стало возможным, с радостью печатался в газетах, журналах, издавал отдельными книжками, выступал по телевидению. Он и умер в троллейбусе, когда ехал вместе с женой читать стихи в библиотеку имени Чехова. Не было случая в его жизни, чтобы он отказался читать стихи. Вдруг он сказал жене, что ему плохо. И его не стало. Жизнь он любил. Он прожил ее, совершив почти все, что он хотел. А все, что хочется, еще никто не совершил. Под конец жизни он был признан и уважаем. И дай бог каждому из нас так завершить свою жизнь.
Илья Дадашидзе: Это был Оскар Рабин по телефону из Парижа.
Мы еще вернемся к парижским друзьям Генриха Сапгира. А сейчас перенесемся в Москву. Центральный Дом Литераторов, панихида по поэту. Слова Беллы Ахмадулиной сопровождает траурная музыка, доносящаяся из зала.
Белла Ахмадулина: У нас несколько по разному складывались судьбы, но было это всеобщее увлечение поэзией. Оно не вполне было увлечение поэзией, это просто было волнение людей, которые обращали внимание своих нервов на Лужники, на Политехнический музей. Сами эти сборища были высокого качества. Но они не обязательны для поэзии. Генрих Сапгир, Игорь Холин, я их приметила еще будучи умственно подслеповато-молодой. Они несколько старше. Тогда это было заметно. Дальше, конечно, нет. Но тогда это было заметно. И вот исключительность Сапгира, его совершенную суверенность я высоко ценила. Необыкновенное своеобразие его сочинений, его умственного и душевного устройства. К счастью, я это рано начала понимать, и в этой приязни всю жизнь, до совсем недавнего времени я ему признавалась. И еще можно сказать, все слова, особенно, вблизи гроба, они излишни для того человека, с которым мы прощаемся. Все равно, мы в одном пространстве обитаем, и жизнь одинаково иссякает. Просто про него можно сказать, что жизнь Генриха Сапгира совершенно сбылась, и повадка некоторых людей, которые входили в так называемый андерграунд, в эту подземность существования, потом, когда они вышли на поверхность земную, некоторая воинственность осталась. Они до сих пор упрекают кого-то в конформизме. У них есть основания для этого. Но Генрих не гордился этим своим глубинным существованием. Он открыто в нем пребывал. Не было подземелья, прямой борьбы, протеста. Все эти песни протеста ему были совершенно чужды. Он был очень ясного и прозрачного устройства человек, и то, что он вынужден был заниматься детскими стихами, его обстоятельства вынуждали, на самом деле, это ему очень соответствовало. Потому, что невредимость детского устройства, она ему присуща всегда была. А теперь уже совершенно. Я всегда, по жизни с ним совпадая, никогда не скрываю того, что я всегда снизу вверх на него смотрю. Не с вершины эстрады, где он в те времена никогда не бывал. Он ничем не замаран. И жизнь так завершилась. Это счастливый конец. Она - совершенно сбывшийся сюжет. Как будто это чье-то сочинение, измышление, а автор находится превыше всего. В этом смысле можно друг другу улыбаться, люди тут обнимают друг друга. В их лицах нет угрюмости и нет мрака. Словно, когда с Генрихом они прощаются, они удостоверены, что нам не все известно до нашего последнего мгновения. Мы не знаем. А он теперь знает.
Илья Дадашидзе: И снова Центральный Дом Литераторов. О Генрихе Сапгире - Андрей Вознесенский.
Андрей Вознесенский: Очень трудно говорить о Сапгире. Потому что это мой любимый поэт был. Для меня это крупнейший поэт современности и, именно, 20 века. Потому что он весь в языке, в современном языке. Его язык - это герника Сапгира. У него слова собрачуются, они разламываются пополам, он их сводит, он их разводит, они переходят одно в другое, слова-эха. Весь 20 век в этом. С его низостью, с его прекрасными взлетами. Когда мы говорим, что сейчас страна судорожно ищет национальную идею: Национальная идея - в языке. Поэтому я думаю, что Сапгир - это национальный русский поэт нашего времени. И 20 век уходит, он увел с собой своего поэта. Впервые его стихи были напечатаны в Нью-йоркской антологии Ольги Андреевой, которая вышла в Нью-Йорке и называлась "Поэты на перекрестках". Там был раздел "барачные поэты". Там было два великих лионозовца. Это был Холин и Сапгир. И вот там впервые были напечатаны на русском и на английском (в переводе Роуз Тайрон) его знаменитые строчки:
Я хочу иметь детей,
От коробки скоростей,
И с этих пор он стал сенсацией времени. И они оба, эти великие поэты 20 века Сапгир и Холин, они всегда шли вместе. Благодаря новшествам своим. Это не было штукарством, как его обвиняли какие-то тугоухие критики. У нас ценят только словотворчество молодых, а дальше они считают, что поэт должен остепениться. Я думаю, что Сапгир - это вот праздничность такая, ренессансность. Его стихи всегда новые. Сейчас видно, какой он крупнейший поэт. Его собрание сочинений я бы назвал "Хроника времен Генриха Сапгира".
Генрих Сапгир:
Кошка и Саранча.
Налету поймала кошка саранчу,
В темноте играла кошка с саранчой,
Саранчой хрустела кошка на свету,
В темноте пожрала кошка саранчу,
Налету поймала кошка темноту,
В темноте играла кошка с темнотой,
Темнотой хрустела кошка на свету,
В темноте пожрала кошка темноту,
Налету поймала кошку саранча,
Саранча играла с кошкой в темноте,
Саранча хрустела кошкой на свету,
В темноте пожрала кошку саранча,
Налету поймала кошку темнота,
Темнота играла с кошкой в темноте,
Темнота хрустела кошкой на свету,
В темноте пожрала кошку темнота,
Темнота поймала темноту налету,
Темнота играла с темнотой в темноте,
Темнота хрустела темнотой на свету,
Темнота пожрала в темноте темноту.
Илья Дадашидзе: Рассказывает Дмитрий Савицкий. Париж.
Дмитрий Савицкий: Генрих меня всегда поражал своей ветхозаветностью, даже, дионисийством. Тем, что он не просто выпадал из эпохи, не просто соприкасался, соприкасаясь с режимом, а жил во всех эпохах сразу. Конечно же, он был пропитан той самой исчезнувшей Москвой 40-х с ее телегами, зисами, керосинками, белыми головками, старьевщиками, патефонами, уличными громкоговорителями и небом, в котором жили дирижабли. Но в нем было нечто, позволявшее ему, без перехода, на одной большой адреналиновой вспышке ввинчиваться в совсем иную жизнь, моментально делая ее своей. Я помню, когда почти что после 17-летней разлуки мы увиделись в Париже и засели в каком-то бистро, он мне сказал: "Что же вы (мы всегда были на это дивное русское "вы") мне не сказали, что Франция - это, прежде всего, обжираловка". Я ни от кого не слышал в первые же дни пребывания в Париже этого главного для французов утверждения. Франция - страна, где, прежде всего, едят. Точка. Лучше всех в мире. Сапгир просек это сразу. Причем, в терминах Рабле. Вот и слово, подоспевшее кстати. В нем была тьма раблезианского. Гигантский аппетит не просто до бараньих ножек, до вина любого цвета, до этих, с голубыми, серыми, карими и закрытыми глазами, а до жизни вообще. До людей, деревьев, воды во всех ее формах, слов и звуков, красок и форм. До всего, из чего сделан мир. И дом его на Щепкина был таким же, как он. Это был дом, где ели, пили, любили, ругались, даже дрались, где спорили, шептали, пели и бесконечно читали стихи. Для практически бездомных, голодных, холодных поэтов, художников, переводчиков, музыкантов, либертинов и либертинок той невероятной эпохи, дом Сапгира был открыт и днем, и ночью. Он нас кормил и поил, слушал стихи и читал стихи. Читал громогласно, восторженно, слушал, часто засыпая, в огромном кресле, уронив голову на грудь. Многим он пытался найти работу, пристроить писать сценарии для мультяшек, для "Спокойных ночей". Для каких-нибудь детских книжек. Я был в их числе. Я сочинял нечто невразумительное для "Спокойных ночей". Я знал: других путей заработка пером в этой стране нет. Слуцкий, я помню, был согласен с Генрихом. На набережной в Коктебеле при бесплатном хэпеннинге заката, Борис, держа за плечо Генриха, подмигивал: сделаем из Савицкого детского поэта. Вся моя подпольная, чердачная Москва прошла под знаком Генриха. Нет, я не был его учеником, я вообще любил поэтов, которых он полюбил лишь в самые последние годы. Но Сапгир был каким-то патриархом, вождем племени. И великолепный Володя Олейников, и юродивый Леня Губанов, и ученый Слава Лен, и молодой Э. Савенко, не думавший в те годы о политике, все наши друзья: Петя Белинок, Володя Яковлев, Эдик Штейн, Илья Кабаков, вращались на малых и дальних орбитах вокруг сапгировской квартиры на Щепкина. Полутемной, на первом этаже, набитой тяжелой мебелью, разнокалиберной посудой, увешанной картинами друзей. Мы сидели как-то у меня дома, в Париже, в Латинском квартале, выпивали и закусывали. Я вообще не помню Генриха без стакана в руке, без вилки с какой-нибудь килькой в томате и в какой-то момент я включил магнитофон. Запись эта среднего качества. Генрих рассказывал о том, как родился в Бийске, как его старший брат, во время праздничного акта обрезания, выдернул из под матери стул и она грохнулась с крошечным Генрихом на пол, и я, как и Чаплин, - захохотал Генрих, видимо, из-за этого-то и стал поэтом. Вот отрывок из этой записи.
Генрих Сапгир: В нем был прирожденный учитель. Потом он писал такие странные вещи. Он говорил такое необычное мне, 15-летнему мальчишке. Сказал 4 слова, от которых перевернулось все мое сознание: жизнь - бред, мир - балаган.
Дмитрий Савицкий: И вы поверили сразу?
Генрих Сапгир: Да. Советское, собственно, меня не коснулось. Поскольку уже была своя среда. Был Оскар, уже мы с ним подружились, была еще война, мы стали жить вместе, у него родители умерли. И такое было полууличное полубогемное существование.
Дмитрий Савицкий: Все-таки вернемся к Кропивницкому. В чем было его эстетическое кредо?
Генрих Сапгир: Он считал, что, как поэт, он должен не рассказывать, а показывать окружающую жизнь, какова бы она ни была. Красива или не красива. И это сильно отличалось от всей русской поэзии и даже от Серебряного века. Это был даже постобериутизм. Потому что обериуты были очень литературные. Он был минималист. У него чрезвычайно простой словарь. Он писал от лица людей, которые жили вокруг. Например, такое стихотворение, как "Санитарка". Она там вшей выгоняет и клопов. Такие строчки:
Муж мой не прельстился вшами,
Муж мой занялся мышами.
Правит он мышей.
Так что вши и мыши оказались нормальным предметом поэзии, поскольку люди жили же среди этого. Он говорил, что если прежняя поэзия, она обладала несколько ноющим тоном, грустным, то теперешняя поэзия должна быть более объективной потому, что жизнь оптимистична по своей структуре. И все эти простые люди, это смешно, когда их жалеют со стороны. На самом деле, они живут полной жизнью. Это я усвоил. Я вижу, что те же клошары, они живут совершенно полной жизнью здесь. Я помню его стихотворение послевоенное.
Мы хромые с костылями,
Веселей не сыщешь нас,
Эй, хромые с костылями,
Ну-ка, ну-ка, ну-ка в пляс!
На базаре кроем матом
И махорку продаем,
На базаре кроем матом
То даем, а то берем
Эй, хромые с костылями,
Жизнь вольна и хороша,
Если драка, костылями
Бьем, и больше не шиша.
Это довольно свежо звучало тогда. И вот он такой был для нас совершенно необычной личностью. Он всю жизнь жил в бедности, на окраине. Коморка, печка, которую топили дровами, воду носили из ближайшего колодца. И, тем не менее, это было средоточие культуры.
Дмитрий Савицкий: Вы начали писать, вы сказали, очень рано. В каком возрасте?
Генрих Сапгир: Что значит писать? Я почему-то мечтал быть писателем в 7 лет. Я рассказывал своим друзьям разные длинные истории с продолжением. Меня куда-нибудь за продуктами или за керосином пошлют, мне скучно идти, я какого-нибудь себе нахожу парня-приятеля и ему начинаю рассказывать. А потом, кончаю на самом интересном месте, чтобы он в следующий раз пошел. Это я сообразил все уже. Потом я написал первое стихотворение о том, как я хочу быть писателем. Брат меня раскритиковал, что я такую чепуху написал, и я зарыдал и разорвал его. Уже и самолюбие было первое писательское. Потом я не писал долго. А вот лет с 11-12 я стал писать побольше. Потом опять были перерывы. Потом уже лет в 15-16 пришли первые вдохновения, я понял, что такое поэзия. У меня даже сохранились юношеские стихи. Я много уничтожил, но вот юношеские стихи я сохранил. Пусть будут. Они были акмеистические, как я теперь вижу. Это была земля, первородность, волки, лошади.
Дмитрий Савицкий: А параллельно ваша судьба складывалась так, что вас взяли в армию?
Генрих Сапгир: Потом я был в армии на Урале, под Свердловском, в стройбате. Там были стройки большие.
Дмитрий Савицкий: А почему стройбат?
Генрих Сапгир: А потому что я совершил преступление. Я сбежал из авиационно-технического училища в Иркутске. Сначала туда ехал, потом пробыл там день, и мне сразу сильно не понравилось. И я, без билета, без ничего, доехал до Москвы назад. Продал пальто в Новосибирске и поехал дальше.
Дмитрий Савицкий: То есть, летчиком вы не стали?
Генрих Сапгир: Нет. Меня должны были судить. Хоть и присяги не было, но это были уже сталинские времена. Отец мой работал в Мосвоенторге, военком был его знакомый, и решили меня засунуть в стройбат, где я прибывал 4 года. Мне сказали, что родина требует, еще год отслужи.
Дмитрий Савицкий: Генрих, напоследок прочтите свой любимый какой-нибудь:
Генрих Сапгир:
Море
Широко набегает на пляж
Волны
Трясут бородами
Древнегреческих мудрецов
Еврейских священников
И старых философов нашего времени
Вот они
Сухие старики
Сидят и лежат на белом песке
Девочка подбежала
Бросила песком в Льва Толстого
Песок - Сквозь тело -
Упал на песок
Кто-то прошел сквозь раввина
И сел
Видна половина -
Прозрачная - раввина
И стена -
Чужая темная спина
Лысый
Похожий на Сократа
Глядя на море
Произнес
- Мементо мори
- Что есть истина?
Спросила половина раввина
И пустой Лев Толстой
Сказал
- Истина внутри нас
- Что внутри нас?
Только солнце и тень
Возразила другая тень
Зашевелились старики
Задвигались
Забормотали
Рассыпая песок и камни
Рассорились
Сердитые бороды
Поднялись
И пошли по пляжу
Разбредаются в разные стороны
Обнимая людей
Деревья
И горы
Говорят о жизни и смерти
Одна борода -
Пена
И другая -
Пена
Остальные - высокие облачка
Илья Дадашидзе: А вот Кира Сапгир, в 60-е 70-е годы спутница жизни Генриха, в свою очередь называет себя ученицей мужа.
Кира Сапгир: Как началось наше знакомство? Однажды в мастерской троих скульпторов - Седова, Силиса и Лембарта - я услышала этот голос. Это был голос какой-то рваный, какой-то гортанный, который выкрикивал, выпевал стихи полные пряной радости. И это были стихи Сапгира. Я его не увидела, я его услышала до того, как увидела. А потом скульптор Владимир Лембарт взял и свалял его портрет. И я впервые увидела Сапгира просто в камне. А потом появился мой портрет. И наши оба портрета оказались вместе. Нас скрепили железным болтом и даже подписали: "Муж и жена". И потом так и получилось. Вот так я вошла в этот мир, куда меня ввел человек с острым профилем, с вольтеровской улыбкой, с какими-то желтыми глазами, которые горели за очень мягкими, очень длинными и какими-то бархатными ресницами. Было ощущение, что какая-то дверь распахнулась из чего-то совершенно другого, и в мою жизнь, благодаря Сапгиру, ворвалась невероятная, изумительная вереница людей. Людей, которые писали совершенно невероятные стихи, неслыханные стихи. Которые говорили то, что я бы никогда в жизни не услышала, если бы не он. И вот эти стихи, эти картины, которые читались, выпивались, обсуждали, это великое содружество людей, которые были вокруг меня, благодаря Сапгиру, я воздаю им должное. Потому что они все связаны, они все связаны одной большой любовью. Генрих Сапгир стал моим учителем, моим мэтром. Он научил меня слушать поэзию, и когда я ее слушала, иногда я позволяла себе сказать, что что-то надо сделать так, а что-то надо сделать по-другому. Это немножко напоминало ученичество у художников во времена Возрождения, когда мастер позволял своему ученику прописать немножко фон или дать какой-то блик, какой-то щеке, какому-то лбу. А потом, после этого, он говорил: "А сейчас ты напишешь кольцо на руке". А потом он говорил: "А теперь занимайся этим сам, теперь делай сам". Вот так и я. Я начала постепенно осваивать ремесло, сама того не желая. В разговорах, в пении, в смотрении, во всем этом. И сейчас у меня такое ощущение, что то, что сейчас происходит, то, что мы все делаем, все говорим, это настоящий венок для уходящего поэта. И пускай не только мы помним. Я желаю, чтобы ты тоже немножко, на том берегу, вспоминал о нас. О твоих любимых, о твоих друзьях, обо всех тех, кто сейчас провожает тебя и посылает тебе прощальный венок.
Илья Дадашидзе: И снова Москва. Сапгир разных лет, каким он остался в памяти Евгения Попова, одного из редакторов "Метрополя", в котором была представлена подборка стихов поэта.
Евгений Попов: Время было такое - не то, что жуткое, а чрезвычайно занудное и скучное. И Генрих был все-таки московской богемой. Потому что вокруг него роились и клубились и художники, и поэты. Я знаю двух поэтов, которых сейчас называть не буду, я пришел к нему, и он, хохоча, мне сообщил, что только что побывали поэты и на опохмелку у них не было денег, и они ему книжки принесли продавать. Я говорю: "Какие книжки, свои что ли?". Он говорит: "Нет. "Робинзон Крузо". Я им дал денег и книжки отдал". Он же, например, устроил, в конце 79-го, квартирную выставку карикатуриста Славы Сысоева. Замечательнейшего карикатуриста, который, в то время уже 4 года скрывался от ГБ. На него дело завели. И вот он сидел в норе какой-то, а здесь выставка его, рисунки, публика приходит, Аксенов был, Белла Ахмадулина. И вот он, энергичный, с коньячком, в кейсе, во все очень глубоко внимал, и всегда можно было посоветоваться, обсудить все, что угодно. Выпивали, закусывали.
Елена Фанайлова: Расскажите о вечере, который был в доме кинематографистов?
Евгений Попов: Это была зима, и было очень холодно. Там был вечер, где два человека, которые ушли в этом году, - Игорь Холин и Сапгир, первые ученики лоонозовской школы - и там был довольно смешной вечер, читали стихи. Холин читал старые стихи, потом прочитал из новых стихов такие крутые строчки, что позавидовал бы любой расхристанный 20-летний поэт, со всякой нецензурщиной. Публика реагировала, понимая, что это не хулиганство, а поэзия. Сапгир огромным успехом пользовался. Потом мы купили бутылку водки и решили выпить на улице по старой привычке. Я был, Холин, Сапгир, Саша Кабаков и был Александр Тимофеевский. То есть, не Шура Тимофеевский, а его отец, который, в свое время, написал песню "Катится голубой вагон". И вот мы эту бутылку распили и вдруг подъезжает ОМОН. Ребята с автоматами. Они бросились, потом посмотрели и сказали гениальную фразу: "Отцы, по домам!".
Илья Дадашидзе: В середине октября Генрих Сапгир собирался приехать в Прагу к давнишнему другу, художнику Виктору Пивоварову. Пивоваров побывал у нас, в пражской студии.
Виктор Пивоваров: Когда умирает человек, то говорят: от нас ушел или из жизни ушел. А вот о поэте сказать так неправильно. Поэт из жизни не уходит. Другое дело, что жизнь уходит из поэта. Так, как случилось сейчас с Генрихом Сапгиром. Сапгир был бесконечно талантливый человек. Писал очень легко, как Моцарт. Поскольку мы работали вместе в "Детгизе", и он много работал для детей, а поэзия для детей - это одно из самых трудных занятий в литературе, я видел, как он работал над стихами. Поскольку редакция часто требовала переделок. А переделать стихотворение очень трудно. Сапгир переделывал легко. Требовали один раз передать, переделывал один раз, два - два раза. Хоть сто раз. И никогда не терял ни легкости стиха, ни воздушности, ни чистоты. Сапгир был раздвоен. Он был трезвый, и он был пьяный. Пьяный Сапгир нес в себе дионисийское начало - разрушительное, страстное. Трезвый был работяга, мастер с очень острым чувством начала аполлонического. Вот эти два полюса в нем уживались с необычайной гармонией и создавали тот феномен его поэзии, который мы знаем и любим. Генрих чувствовал приближение своей смерти. Когда я был последний раз в Москве, и он читал мне свои стихи, написанные за последний год, в том числе "Памятник", все эти стихотворения были о смерти. Я ему сказал: "Генрих, что ты, ведь это все стихи о смерти". А он засмеялся и развел руками, как бы показывая знание какое-то, во-первых, того, что его ожидает и, во-вторых, какую-то веселую покорность.
Генрих Сапгир:
Достойна удивления
всем видимым творениям
природы подражает
и с большей достоверностью
чем буквы и слова
и не плодит детей
печатного станка
Ее нельзя копировать
ни слепо сделать слепок
ни равный отпечаток -
всегда оригинал
Зато и сохраняется
закрыта занавескою
и раз в тысячелетие
в притворе на стене
при множестве народа
монахов и епископов
поющих аллилуйя
в сверканье митр и посохов
атласа и парчи
является Пречистая
с младенцем на руках
Так жаждут видеть Лик
что все глаза слетаются
теснятся стаей ласточек -
и свечи в них горят
перед святой картиною
где веки опустив
Мать тайно озабочена
движением души -
призывом молока в груди
младенца покормить
но Спящего Предвечного
боится разбудить -
полуулыбка робкая
морщинка на челе
А мы - себя забыли мы
в подвалах где валяемся
в объятьях полуголых баб
вино из кружки пролито
большая тыква треснула
ружье кремневое пистоль
кувшин и кровь из глухаря
Там - нет нас Мы все - здесь
Здесь где все есть свет
Здесь где свет нас берет
Здесь где отныне мы свет
Где я всегда но меня нет