Лев Ройтман:
Календарно лето закончилось. Во всяком случае в России, где, по исторической традиции, осень отмеряют с первого сентября. Вот и поговорим о летних впечатлениях. Мой собеседник - Аркадий Ваксберг, публицист, писатель, собственный корреспондент “Литературной газеты” в Париже, куда на днях он и вернулся из Москвы, где работал летом. Не все лето, но большую часть. Так и возникла идея этого разговора - московское лето. Проблема только в том, что наши впечатления - и ваши, конечно, Аркадий Иосифович, - ограничены, что зимой, что летом, словом, в любую погоду, и личной сферой интересов, и кругом общения, и профессиональными вехами. Скажем, первого июля вступил в силу новый Уголовно-процессуальный кодекс. Для юриста - событие, а для огромного большинства проходной факт, может быть, вообще не замеченный. Так что наш предстоящий разговор, по определению, ни на полноту, ни на объективность не претендует.
Аркадий Иосифович, один из авторов вашей “Литературной газеты” написал о вас то ли “наш парижский москвич”, то ли “наш московский парижанин”, вы помните лучше. Но важная для меня, так сказать, транспортная составляющая этой характеристики в том, что Москва для вас неизменно начинается в аэропорту, и так было, конечно, и этим летом. Вот и начнем с порога - прилетели.
Аркадий Ваксберг: Прилетел и сразу впечатление было положительное. Потому что, показалось мне, меньше суеты, меньше бюрократии, более четкая работа всех наземных служб. Может быть, это была чистая случайность, может быть, так я рассуждаю по контрасту с теми впечатлениями, которые были раньше, но это задало хороший камертон. Мне показалось, что что-то сдвинулось. И я вам должен сказать, что это впечатление потом, когда я сразу же стал гулять по московским улицам, я очень люблю ходить по ним, по разным московским районам, это впечатление не изменилось - общее, положительное впечатление. Я сейчас попробую объяснить, в чем дело. Речь идет, конечно, не о красоте фасадов, пусть этому удивляются и восхищаются этим иностранцы, я их понимаю и вполне разделяю их чувства. А вот меня прежде всего, и это, повторю, было первое впечатление, поразило другое. Облик людей, городской толпы, именно толпы, а не каждого прохожего в отдельности. Мне показалось, что люди стали придавать большее значение своему внешнему виду, - явление, которого раньше не было. Опять-таки применительно к массе, а не к той или иной индивидуальности. Вкус подчас оставлял желать лучшего, но стремление выглядеть хорошо, быть одетым по моде, добротно, а не неряшливо, не кое-как, вот это сразу бросалось в глаза. Ухоженные лица, ухоженные руки, ухоженные волосы не только у женщин, но и у мужчин, и не разглядеть этого может лишь тот, кто смотрит, но не видит. Извините меня, пожалуйста, за подробность, но, мне кажется, она очень важна. В метро и троллейбусах пахнет уже не потом, а парфюмерией. Выбор далеко не всегда казался мне удачным, но все же куда предпочтительнее вдыхать запахи слишком терпких духов или шибающего в нос одеколона, чем нечто совсем иное. Я неслучайно подчеркиваю, запахи в метро, в троллейбусах, чтобы не создалось ощущение, что речь идет только о тех, кто передвигается в “Мерседесах” и “Вольво”. И хочу сделать одну оговорку: речь идет только о моих впечатлениях, поэтому все то, что имеет место на макроуровне, требует аналитического подхода, все это за рамками нашего разговора. Возвращаюсь к своим впечатлениям. Человек, постоянно живущий в Париже, невольно сравнивает парижскую и московскую толпы. Кстати, в этих двух столицах, особенно летом, очень много иностранных туристов. В Париже по одежде, по внешнему виду вы не сразу, а то и вовсе не отличите аборигена от визитера, парижанина от пражанина или ньюйоркца. А в Москве практически сразу, притом именно по одежде отличите залетную птицу от москвича. Если в прежние времена иностранные гости разительно отличались от москвичей красивой, стильной, броской одеждой, то теперь они тоже отличаются, но с прямо противоположным знаком - незатейливой простотой, малой озабоченностью тем, как и во что одеты. Тогда как москвичи по этой шкале ценностей, мне кажется, ушли далеко вперед. Им хочется выглядеть, а иностранцу эта забота чужда. Я в данном случае не даю никаких оценок, просто констатирую факт, возможно, воспринятый мной и субъективно, но ведь я говорю лишь о своих впечатлениях. В целом москвичи выглядят теперь на улицах богаче и наряднее парижан. Я не знаю, насколько это соответствует восприятию тех же фактов социологами, я не знаю, возможно, совершенно иначе. Но непосредственное общение с городом и его людьми для литератора важнее, чем общение с ним и с ними через схемы и цифры, сколь бы те ни были доказательны.
Лев Ройтман: Спасибо, Аркадий Иосифович. Когда я попал в Сараево по окончании гражданской войны в Боснии и Герцеговине, меня поразило, насколько ухоженными оказались жители этого фронтового, по сути дела, города. Ибо они хотели сбросить тяжесть быта, тяжесть существования в прежнее время, когда не было воды, не было света, не было косметики. И это, конечно, было невероятно сильное впечатление для меня. Вы говорили о запахах, я должен сказать, что, к сожалению, пражские метро, трамвай, автобус пахнут хуже, чем московские. Я уже заметил, что круг наших впечатлений определяется в том числе и интересами профессиональными. Этим летом в Москве вас, журналиста, застигли, например, сообщения из Германии о катастрофе башкирского самолета с детьми. Потом - наводнение, жертвы наводнения в Новороссийске; гибель военного вертолета, набитого людьми, в Чечне; взрыв пятиэтажки в самой Москве. Как это сказывалось или ощущалось в настроениях москвичей?
Аркадий Ваксберг: Мне кажется, что это вы нащупали, как говорится, вопрос вопросов. Я скажу вам, что меня поразило и, я боюсь, что это впечатление окажется резким контрастом в сравнении с тем, о чем я только что говорил. Единственная реакция, которую мне удалось заметить, примерно такая - послушали эту информацию, посмотрели, что об этом передают и показывают телевизионные экраны, приняли к сведению. Наводнение? Так ведь это же стихия, что с ней поделать? Вот выступает по телевидению мэр Новороссийска, озлобленный, грубый, с отъевшейся физиономией, и, никого не стесняясь, вещает прямо в камеру: зачем журналисты поднимают панику? Что они такое трезвонят? Ну да, ну есть погибшие, так это же не отдыхающие, это же “дикари”, то есть в его представлении не люди. Раз они куда-то не вписаны, где-то не зарегистрированы, то что, собственно говоря, их оплакивать. Я думал, его тут же сметет шквал общественного негодования, как это было бы, скажем, во Франции, где подобной реакции мэра любого города не может быть просто потому, что этого не может быть никогда. Нет, никто и внимания не обратил. В день траура, мне рассказывали мои коллеги-журналисты, во всем Краснодарском крае, я хочу напомнить, что в данном случае это был локальный краевой траур, так вот в день траура все увеселительные заведения работали как ни в чем не бывало. Коммерция превыше всего, жизнь продолжается, пусть неудачник плачет. А удачники, едва кончился ливень, купались и загорали рядом с еще неубранными трупами. Почти одновременно на Западе разыгрывалась схожая трагедия. Посмотрите, какую солидарность и сплоченность, какую человеческую отзывчивость продемонстрировали перед лицом водной стихии немцы, австрийцы, чехи, словаки, итальянцы, венгры. Сколько добровольцев примчались без всякого призыва властей на помощь. Как отреагировали люди, я подчеркиваю - люди, не власти. Вот как было у нас: отпускники, которых затопило на юге, ругали власти, власти ругали отпускников. Местные начальники бахвалились, что выдадут потерпевшим, которые, не забудем, потеряли все, что имели, выдадут не то по две, не то по три тысячи рублей, а оказавшимся вообще без крова аж по десять тысяч. В Москве же, точнее, в Подмосковье, у меня есть конкретное впечатление, один остряк, сидя поблизости от меня на берегу реки у самодельного мангала, где жарились шашлыки, громко заявил с явной надеждой, что его услышат и оценят блеск его остроумия: “На каждый чих не наздравствуешься, каждую смерть не оплачешь”. Метко. Не успели очухаться - кошмарная гибель молодых солдат на подстреленном вертолете в Чечне. Москва продолжала веселиться. Но меня поразило даже не это. Ведь, казалось бы, трагедия показала еще и еще раз, теперь уже буквально с убийственной силой, насколько бессмысленна, бесперспективна эта война, которой не видно конца. Сколько же можно обрекать на заведомую гибель сотни, тысячи своих сограждан, молодых ребят, которые неизвестно, за что воюют. И даже, собственно, не воюют, поскольку, по официальной версии, в Чечне идет не война, а какая-то антитеррористическая операция по защите конституционного пространства, это даже выговорить невозможно. И что же? Никакой реакции. Претерпелись, устали, смирились. Гражданский протест, которыми были ознаменованы вторая половина 80-х и первая половина 90-х годов, по-моему, уже невозможен, власть своего добилась. Как сказал один мой знакомый, бывший интеллигент, страстный борец за свободу и права человека, а ныне преуспевающий семьянин и теоретик сладенькой жизни, он сказал мне: “Всему, дорогой Аркадий, свое время. Повоевали, теперь пора и пожить в свое удовольствие, ведь время бежит неумолимо. Надо бы нам с тобой кое-чему поучиться у молодых. Посмотри: они не донкихотствуют, а живут, и правильно делают”.
Лев Ройтман: Аркадий Иосифович, вы упомянули телевидение. Вы явно некоторые впечатления почерпнули с телеэкрана, во всяком случае, о наводнении в Новороссийске. Я, когда попадаю в Москву, да и не только в Москву, а в бывшее советское пространство, я был в этом году и в Москве и в Киеве, был в Тбилиси, меня гипнотизирует в первый день телевидение. В Праге я, конечно, имею российское телевидение у себя в комнате, но, тем не менее, я постоянно не смотрю. А в бывшем Советском Союзе я погружаюсь в эту среду звука, образа. И первый день я буквально загипнотизирован, на второй день я устаю и выключаю. Вижу, что многое не так, как следовало бы делать, многое непрофессионально, многое вымучено, натянуто, притянуто за уши. Ваши впечатления?
Аркадий Ваксберг: Естественно, я немало часов провел у телевизора. И по тем же самым, видимо, причинам, главным образом, о которых говорили вы применительно к себе. Никакая спутниковая антенна не даст мне в Париже всего разнообразия московских телеканалов. Я оставляю в стороне одно из самых сильных впечатлений, сильных, но малоприятных - это чудовищный новояз, засилье жаргона, которым щеголяют даже ведущие, какая-то неряшливость речи, неинтеллигентные интонации и все прочее и подобное. Но вот другая беда, для меня, вероятно, она заметна особенно, поскольку неизбежно сравниваю московские впечатления с парижскими. Немыслимое количество трупов на экране, немыслимое множество обезображенных, покалеченных, подвергшихся насилию людей. Во Франции вы этого никогда не увидите. Не потому что цензура, нет никакой цензуры, не потому что запрещено, никем ничего не запрещено, а просто немыслимо и по кодексу профессиональной этики, и в силу врожденной культуры, и в силу полученного воспитания. Ведь нескончаемая череда трупов, обезображенных тел неизбежно влечет за собой привыкание к смерти, притом к смерти насильственной, низведения ее до уровня рядового явления, некоего элемента нашего повседневья и в итоге приводит к обесцениванию жизни. Отсюда, в частности, и то общественное равнодушие к трагедиям. Подстать этому чуть ли не ежедневная информация об очередном заказном убийстве. Извините за мрачный юмор, но если с утра мои близкие включили телевизор раньше меня, я обращался к ним с одним и тем же вопросом: ну, кого убили? Особенно впечатляло оптимистично-деловое сообщение о том, что по факту убийства возбуждено уголовное дело. Возбудить-то ничего не стоит, найти убийцу, заказчика гораздо сложнее и пока что не удается и, по-моему, не удастся. Народ безмолвствует, а прокуроры непогрешимы. И, наконец, еще одно сильное впечатление от телеэкрана, это ежедневное общение с президентом. Причем, общение по одной и той же модели, в одном и том же интерьере и в тех же мизансценах. Сегодня президент принял этого, принял того и завтра кого-то принял, и послезавтра, выслушал, дал указания. Президент Ширак тоже каждый день кого-то принимает по долгу службы, это его рабочее повседневье, и нет никакого информационного повода, который побуждал бы ежедневно, притом по многу раз в день в каждой информационной передаче об этом напоминать. Пиаровская сверхзадача создателей президентского имиджа здесь, конечно, понятна любому, но зачем же делать это так топорно, так грубо. Дошло совсем до курьеза, с министром обороны, кстати, своим давним питерским приятелем и коллегой, президент побеседовал перед камерой в третьем лице, обращаясь к нему так: вы знаете, что приказом министра обороны установлено то-то и то-то. Или: необходимо добиться, чтобы приказ министра обороны неуклонно соблюдался и так далее. Это какая-то неуклюжая режиссерская постановка плохо написанной пьесы. Между прочим, в составе правительства есть крупный специалист по театру, и он мог бы, наверное, помочь своим коллегам как-то достовернее, более искусно ставить эти телеспектакли, где по замыслу неведомого нам драматурга все чиновники делают что-то не так или не совсем так, и единственным деятелем, который заботится о благе народа, является президент. Представим себе, что это соответствует реальному положению дела, охотно верю, но вдалбливать ежедневно это в сознание масс очень некорректно. На грубом политическом новоязе это, кажется, называется зомбированием. Вот таким у меня осталось впечатление от летних московских вечеров перед телеэкраном: президент, президент, президент и трупы, трупы, трупы, убийства, пропажи, катастрофы, стрельба, стрельба, стрельба. У меня получилось лето московское - это лето контрастов.
Лев Ройтман: Спасибо, Аркадий Иосифович. То, что вы рассказали, на новоязе, а, может быть, на староязе, на языке братков называется “чернуха”. На праздновании пушкинского юбилея в 19-м веке Достоевский говорил о всечеловечности русских. Памятник Пушкину в Москве. Вы у москвичей всечеловечность, вселенскую отзывчивость этим московским летом нынешнего года заметили?
Аркадий Ваксберг: Нет, к сожалению. Мне очень грустно это констатировать, нет, не заметил. Я даже готов в какой-то мере извинить это. Потому что очень много забот непосредственных вокруг, вокруг всего того, что происходит с тобой, по-прежнему зарплату выдают нерегулярно, по-прежнему есть у очень многих людей материальные проблемы. Но вы натолкнули меня сейчас своим вопросом вот на какую мысль. Я заметил, что наступил период какой-то апатии, смирения, усталости. Почти сорок лет назад, гигантский срок, известный югославский диссидент Михайло Михайлов посетил Москву, после чего написал свою знаменитую книгу “Лето московское. 1964-й год”. Его главным впечатлением тогда был царивший повсюду дух диссидентства, то есть, попросту говоря, дух внутреннего протеста, инакомыслия. Если бы он посетил Москву этим летом, то, мне кажется, его главным впечатлением было бы отсутствие всякого инакомыслия в какой бы то ни было форме. Разумеется, опять же не на индивидуальном уровне, несогласные, воинствующие оппоненты есть всегда и везде, а на сколько-нибудь массовом уровне. Для власти это, конечно, весьма отрадно, для меня - не весьма. Но с впечатлением, которое у меня сложилось, я ничего поделать не могу.
Аркадий Иосифович, один из авторов вашей “Литературной газеты” написал о вас то ли “наш парижский москвич”, то ли “наш московский парижанин”, вы помните лучше. Но важная для меня, так сказать, транспортная составляющая этой характеристики в том, что Москва для вас неизменно начинается в аэропорту, и так было, конечно, и этим летом. Вот и начнем с порога - прилетели.
Аркадий Ваксберг: Прилетел и сразу впечатление было положительное. Потому что, показалось мне, меньше суеты, меньше бюрократии, более четкая работа всех наземных служб. Может быть, это была чистая случайность, может быть, так я рассуждаю по контрасту с теми впечатлениями, которые были раньше, но это задало хороший камертон. Мне показалось, что что-то сдвинулось. И я вам должен сказать, что это впечатление потом, когда я сразу же стал гулять по московским улицам, я очень люблю ходить по ним, по разным московским районам, это впечатление не изменилось - общее, положительное впечатление. Я сейчас попробую объяснить, в чем дело. Речь идет, конечно, не о красоте фасадов, пусть этому удивляются и восхищаются этим иностранцы, я их понимаю и вполне разделяю их чувства. А вот меня прежде всего, и это, повторю, было первое впечатление, поразило другое. Облик людей, городской толпы, именно толпы, а не каждого прохожего в отдельности. Мне показалось, что люди стали придавать большее значение своему внешнему виду, - явление, которого раньше не было. Опять-таки применительно к массе, а не к той или иной индивидуальности. Вкус подчас оставлял желать лучшего, но стремление выглядеть хорошо, быть одетым по моде, добротно, а не неряшливо, не кое-как, вот это сразу бросалось в глаза. Ухоженные лица, ухоженные руки, ухоженные волосы не только у женщин, но и у мужчин, и не разглядеть этого может лишь тот, кто смотрит, но не видит. Извините меня, пожалуйста, за подробность, но, мне кажется, она очень важна. В метро и троллейбусах пахнет уже не потом, а парфюмерией. Выбор далеко не всегда казался мне удачным, но все же куда предпочтительнее вдыхать запахи слишком терпких духов или шибающего в нос одеколона, чем нечто совсем иное. Я неслучайно подчеркиваю, запахи в метро, в троллейбусах, чтобы не создалось ощущение, что речь идет только о тех, кто передвигается в “Мерседесах” и “Вольво”. И хочу сделать одну оговорку: речь идет только о моих впечатлениях, поэтому все то, что имеет место на макроуровне, требует аналитического подхода, все это за рамками нашего разговора. Возвращаюсь к своим впечатлениям. Человек, постоянно живущий в Париже, невольно сравнивает парижскую и московскую толпы. Кстати, в этих двух столицах, особенно летом, очень много иностранных туристов. В Париже по одежде, по внешнему виду вы не сразу, а то и вовсе не отличите аборигена от визитера, парижанина от пражанина или ньюйоркца. А в Москве практически сразу, притом именно по одежде отличите залетную птицу от москвича. Если в прежние времена иностранные гости разительно отличались от москвичей красивой, стильной, броской одеждой, то теперь они тоже отличаются, но с прямо противоположным знаком - незатейливой простотой, малой озабоченностью тем, как и во что одеты. Тогда как москвичи по этой шкале ценностей, мне кажется, ушли далеко вперед. Им хочется выглядеть, а иностранцу эта забота чужда. Я в данном случае не даю никаких оценок, просто констатирую факт, возможно, воспринятый мной и субъективно, но ведь я говорю лишь о своих впечатлениях. В целом москвичи выглядят теперь на улицах богаче и наряднее парижан. Я не знаю, насколько это соответствует восприятию тех же фактов социологами, я не знаю, возможно, совершенно иначе. Но непосредственное общение с городом и его людьми для литератора важнее, чем общение с ним и с ними через схемы и цифры, сколь бы те ни были доказательны.
Лев Ройтман: Спасибо, Аркадий Иосифович. Когда я попал в Сараево по окончании гражданской войны в Боснии и Герцеговине, меня поразило, насколько ухоженными оказались жители этого фронтового, по сути дела, города. Ибо они хотели сбросить тяжесть быта, тяжесть существования в прежнее время, когда не было воды, не было света, не было косметики. И это, конечно, было невероятно сильное впечатление для меня. Вы говорили о запахах, я должен сказать, что, к сожалению, пражские метро, трамвай, автобус пахнут хуже, чем московские. Я уже заметил, что круг наших впечатлений определяется в том числе и интересами профессиональными. Этим летом в Москве вас, журналиста, застигли, например, сообщения из Германии о катастрофе башкирского самолета с детьми. Потом - наводнение, жертвы наводнения в Новороссийске; гибель военного вертолета, набитого людьми, в Чечне; взрыв пятиэтажки в самой Москве. Как это сказывалось или ощущалось в настроениях москвичей?
Аркадий Ваксберг: Мне кажется, что это вы нащупали, как говорится, вопрос вопросов. Я скажу вам, что меня поразило и, я боюсь, что это впечатление окажется резким контрастом в сравнении с тем, о чем я только что говорил. Единственная реакция, которую мне удалось заметить, примерно такая - послушали эту информацию, посмотрели, что об этом передают и показывают телевизионные экраны, приняли к сведению. Наводнение? Так ведь это же стихия, что с ней поделать? Вот выступает по телевидению мэр Новороссийска, озлобленный, грубый, с отъевшейся физиономией, и, никого не стесняясь, вещает прямо в камеру: зачем журналисты поднимают панику? Что они такое трезвонят? Ну да, ну есть погибшие, так это же не отдыхающие, это же “дикари”, то есть в его представлении не люди. Раз они куда-то не вписаны, где-то не зарегистрированы, то что, собственно говоря, их оплакивать. Я думал, его тут же сметет шквал общественного негодования, как это было бы, скажем, во Франции, где подобной реакции мэра любого города не может быть просто потому, что этого не может быть никогда. Нет, никто и внимания не обратил. В день траура, мне рассказывали мои коллеги-журналисты, во всем Краснодарском крае, я хочу напомнить, что в данном случае это был локальный краевой траур, так вот в день траура все увеселительные заведения работали как ни в чем не бывало. Коммерция превыше всего, жизнь продолжается, пусть неудачник плачет. А удачники, едва кончился ливень, купались и загорали рядом с еще неубранными трупами. Почти одновременно на Западе разыгрывалась схожая трагедия. Посмотрите, какую солидарность и сплоченность, какую человеческую отзывчивость продемонстрировали перед лицом водной стихии немцы, австрийцы, чехи, словаки, итальянцы, венгры. Сколько добровольцев примчались без всякого призыва властей на помощь. Как отреагировали люди, я подчеркиваю - люди, не власти. Вот как было у нас: отпускники, которых затопило на юге, ругали власти, власти ругали отпускников. Местные начальники бахвалились, что выдадут потерпевшим, которые, не забудем, потеряли все, что имели, выдадут не то по две, не то по три тысячи рублей, а оказавшимся вообще без крова аж по десять тысяч. В Москве же, точнее, в Подмосковье, у меня есть конкретное впечатление, один остряк, сидя поблизости от меня на берегу реки у самодельного мангала, где жарились шашлыки, громко заявил с явной надеждой, что его услышат и оценят блеск его остроумия: “На каждый чих не наздравствуешься, каждую смерть не оплачешь”. Метко. Не успели очухаться - кошмарная гибель молодых солдат на подстреленном вертолете в Чечне. Москва продолжала веселиться. Но меня поразило даже не это. Ведь, казалось бы, трагедия показала еще и еще раз, теперь уже буквально с убийственной силой, насколько бессмысленна, бесперспективна эта война, которой не видно конца. Сколько же можно обрекать на заведомую гибель сотни, тысячи своих сограждан, молодых ребят, которые неизвестно, за что воюют. И даже, собственно, не воюют, поскольку, по официальной версии, в Чечне идет не война, а какая-то антитеррористическая операция по защите конституционного пространства, это даже выговорить невозможно. И что же? Никакой реакции. Претерпелись, устали, смирились. Гражданский протест, которыми были ознаменованы вторая половина 80-х и первая половина 90-х годов, по-моему, уже невозможен, власть своего добилась. Как сказал один мой знакомый, бывший интеллигент, страстный борец за свободу и права человека, а ныне преуспевающий семьянин и теоретик сладенькой жизни, он сказал мне: “Всему, дорогой Аркадий, свое время. Повоевали, теперь пора и пожить в свое удовольствие, ведь время бежит неумолимо. Надо бы нам с тобой кое-чему поучиться у молодых. Посмотри: они не донкихотствуют, а живут, и правильно делают”.
Лев Ройтман: Аркадий Иосифович, вы упомянули телевидение. Вы явно некоторые впечатления почерпнули с телеэкрана, во всяком случае, о наводнении в Новороссийске. Я, когда попадаю в Москву, да и не только в Москву, а в бывшее советское пространство, я был в этом году и в Москве и в Киеве, был в Тбилиси, меня гипнотизирует в первый день телевидение. В Праге я, конечно, имею российское телевидение у себя в комнате, но, тем не менее, я постоянно не смотрю. А в бывшем Советском Союзе я погружаюсь в эту среду звука, образа. И первый день я буквально загипнотизирован, на второй день я устаю и выключаю. Вижу, что многое не так, как следовало бы делать, многое непрофессионально, многое вымучено, натянуто, притянуто за уши. Ваши впечатления?
Аркадий Ваксберг: Естественно, я немало часов провел у телевизора. И по тем же самым, видимо, причинам, главным образом, о которых говорили вы применительно к себе. Никакая спутниковая антенна не даст мне в Париже всего разнообразия московских телеканалов. Я оставляю в стороне одно из самых сильных впечатлений, сильных, но малоприятных - это чудовищный новояз, засилье жаргона, которым щеголяют даже ведущие, какая-то неряшливость речи, неинтеллигентные интонации и все прочее и подобное. Но вот другая беда, для меня, вероятно, она заметна особенно, поскольку неизбежно сравниваю московские впечатления с парижскими. Немыслимое количество трупов на экране, немыслимое множество обезображенных, покалеченных, подвергшихся насилию людей. Во Франции вы этого никогда не увидите. Не потому что цензура, нет никакой цензуры, не потому что запрещено, никем ничего не запрещено, а просто немыслимо и по кодексу профессиональной этики, и в силу врожденной культуры, и в силу полученного воспитания. Ведь нескончаемая череда трупов, обезображенных тел неизбежно влечет за собой привыкание к смерти, притом к смерти насильственной, низведения ее до уровня рядового явления, некоего элемента нашего повседневья и в итоге приводит к обесцениванию жизни. Отсюда, в частности, и то общественное равнодушие к трагедиям. Подстать этому чуть ли не ежедневная информация об очередном заказном убийстве. Извините за мрачный юмор, но если с утра мои близкие включили телевизор раньше меня, я обращался к ним с одним и тем же вопросом: ну, кого убили? Особенно впечатляло оптимистично-деловое сообщение о том, что по факту убийства возбуждено уголовное дело. Возбудить-то ничего не стоит, найти убийцу, заказчика гораздо сложнее и пока что не удается и, по-моему, не удастся. Народ безмолвствует, а прокуроры непогрешимы. И, наконец, еще одно сильное впечатление от телеэкрана, это ежедневное общение с президентом. Причем, общение по одной и той же модели, в одном и том же интерьере и в тех же мизансценах. Сегодня президент принял этого, принял того и завтра кого-то принял, и послезавтра, выслушал, дал указания. Президент Ширак тоже каждый день кого-то принимает по долгу службы, это его рабочее повседневье, и нет никакого информационного повода, который побуждал бы ежедневно, притом по многу раз в день в каждой информационной передаче об этом напоминать. Пиаровская сверхзадача создателей президентского имиджа здесь, конечно, понятна любому, но зачем же делать это так топорно, так грубо. Дошло совсем до курьеза, с министром обороны, кстати, своим давним питерским приятелем и коллегой, президент побеседовал перед камерой в третьем лице, обращаясь к нему так: вы знаете, что приказом министра обороны установлено то-то и то-то. Или: необходимо добиться, чтобы приказ министра обороны неуклонно соблюдался и так далее. Это какая-то неуклюжая режиссерская постановка плохо написанной пьесы. Между прочим, в составе правительства есть крупный специалист по театру, и он мог бы, наверное, помочь своим коллегам как-то достовернее, более искусно ставить эти телеспектакли, где по замыслу неведомого нам драматурга все чиновники делают что-то не так или не совсем так, и единственным деятелем, который заботится о благе народа, является президент. Представим себе, что это соответствует реальному положению дела, охотно верю, но вдалбливать ежедневно это в сознание масс очень некорректно. На грубом политическом новоязе это, кажется, называется зомбированием. Вот таким у меня осталось впечатление от летних московских вечеров перед телеэкраном: президент, президент, президент и трупы, трупы, трупы, убийства, пропажи, катастрофы, стрельба, стрельба, стрельба. У меня получилось лето московское - это лето контрастов.
Лев Ройтман: Спасибо, Аркадий Иосифович. То, что вы рассказали, на новоязе, а, может быть, на староязе, на языке братков называется “чернуха”. На праздновании пушкинского юбилея в 19-м веке Достоевский говорил о всечеловечности русских. Памятник Пушкину в Москве. Вы у москвичей всечеловечность, вселенскую отзывчивость этим московским летом нынешнего года заметили?
Аркадий Ваксберг: Нет, к сожалению. Мне очень грустно это констатировать, нет, не заметил. Я даже готов в какой-то мере извинить это. Потому что очень много забот непосредственных вокруг, вокруг всего того, что происходит с тобой, по-прежнему зарплату выдают нерегулярно, по-прежнему есть у очень многих людей материальные проблемы. Но вы натолкнули меня сейчас своим вопросом вот на какую мысль. Я заметил, что наступил период какой-то апатии, смирения, усталости. Почти сорок лет назад, гигантский срок, известный югославский диссидент Михайло Михайлов посетил Москву, после чего написал свою знаменитую книгу “Лето московское. 1964-й год”. Его главным впечатлением тогда был царивший повсюду дух диссидентства, то есть, попросту говоря, дух внутреннего протеста, инакомыслия. Если бы он посетил Москву этим летом, то, мне кажется, его главным впечатлением было бы отсутствие всякого инакомыслия в какой бы то ни было форме. Разумеется, опять же не на индивидуальном уровне, несогласные, воинствующие оппоненты есть всегда и везде, а на сколько-нибудь массовом уровне. Для власти это, конечно, весьма отрадно, для меня - не весьма. Но с впечатлением, которое у меня сложилось, я ничего поделать не могу.