Ирина Роднянская. Мысли о поэзии в нулевые годы. - М.: Русский Гулливер / Центр современной литературы, 2010. – 134 с.
Заглавие небольшого сборника известного критика и литературоведа Ирины Роднянской (книга, кстати, открывает собой новую серию "Русского Гулливера", которую руководитель проекта Вадим Месяц на её презентации несколько месяцев назад условно обозначил, раздразнив наше читательское любопытство, как "Гуманитарные исследования") может, пожалуй, поначалу ввести в некоторое заблуждение. Нет, это не о поэзии "нулевых" годов – как хочется думать сразу же при взгляде на обложку. Тем более, что далеко не все герои книги – поэты именно этого десятилетия.
Есть, конечно, и такие: писавшие и издававшиеся в двухтысячных давние, "долговременные" герои Роднянской Олег Чухонцев и Олеся Николаева; открытый широкой читательской аудиторией, включая и автора книги, именно в этом десятилетии (и, кажется, уверенно вошедший в число важных для Роднянской поэтов) Борис Херсонский; издавший свой второй поэтический сборник в эти же годы, после пятнадцатилетнего перерыва, Владимир Губайловский. Важным для автора участникам поэтического процесса двухтысячных посвящена первая часть сборника. (Если попробовать предложить короткую, оперативную формулировку того, что этих, вполне разных, людей друг с другом объединяет, я бы рискнула сказать, что всё это – поэты с "вертикальным" мышлением, рассматривающие условия человеческого существования как бы "сквозь" историю, - в ней, но сквозь неё, навылет - в его коренных структурах, - для которых поэтический опыт становится разновидностью религиозного, то есть – озабоченного, встревоженного надрациональными истоками бытия, - причём, что особенно интересно, независимо от того, верующие ли они в традиционном понимании этого слова или нет. В этом смысле видится примечательным, на мой взгляд очень точное, наблюдение Роднянской над поэзией Бориса Херсонского: это, говорит она, "плод верующего сознания, открытого для неверия".)
Во второй его части, однако, мы обнаружим героев совсем иных эпох: изданного в середине нулевых, но писавшего и умершего гораздо раньше Георгия Оболдуева - и самого Александра Сергеевича, человека всех русских времён. Тут-то и становится понятным, что на самом деле акцент в заглавии должен делаться в другом месте: на слове "мысли".
Книга - о том, какие возможности для мышления о поэзии открывались "изнутри" нулевых годов, с какими запросами мыслимо к ней в это время обращаться, какое звучание приобрели в воздухе этого времени так называемые "вечные", то есть - традиционно обращаемые к ней как читающими, так и пишущими - вопросы. О том, как читалась и писалась поэзия (поэзия как таковая, поэзия вообще – на разных, из разных контекстов взятых материалах) в только что миновавшую историческую эпоху (как она пишется и читается теперь, в свеженаступившие десятые, мы сможем сказать много позже – по-настоящему продуктивно о качестве культурной эпохи можно говорить всё-таки только в прошедшем времени). Как виделась поэзия под теми углами зрения, которые задавались характерными для первого десятилетия века конфигурациями опыта. В каком-то смысле можно сказать, что перед нами – ещё одна попытка отчёта в прожитом времени, подведения итогов "нулевых", которое чувствовалось такой важной задачей в недавнем конце 2010-го. По существу, конечно, такая задача никогда не может быть выполнена окончательно, но мы сейчас не об этом. (Не забудем также, что – как предупреждает нас автор с первых же строк предисловия – речь в сборнике всякий раз идёт, и принципиально, об "остро личном" прочтении анализируемых здесь текстов. Поэтому, по существу, в книге нам демонстрируются те, лично значимые, возможности и направления прочтения поэзии, которые были открыты или подтверждены для себя в двухтысячные самими автором.)
Рискну предположить, что составившие сборник тексты – не вполне критика и не только литературоведение. Тут происходит всё-таки (и) нечто другое: мышление на материале литературы и посредством литературоведческого инструментария – о вещах, многократно их превосходящих. Разговор не столько о выделке слов, о, как называет это сама Роднянская, "инструментах стихописания" (хотя об этом тут тоже есть), сколько о (выговоренном в этих словах) уделе человеческом и об антропологических константах: жизни, смерти, вере и неверии, возможном и невозможном, об отношениях с трансцендентным.
Какое же мышление о поэзии видится автору созревшим к "нулевым" годам? На понимание этого особенно наводят, по-моему, два высказывания автора, поясняющей, чем ей интересны её герои.
Первое – о стихах Владимира Губайловского. "Один из признаков расчищенного поэтического пространства, - пишет она, имея в виду под "расчищенностью", вслед за Натальей Ивановой, освобождённость его от сиюминутных идеологий, - это, в книге о судьбе человека, свобода от Истории" (понятой как "исторического фона характерные черты"). Вторая, родственная этой, мысль появляется у автора при разговоре о поэзии Георгия Оболдуева.
Размышляя над его поэзией, над составом "классического" корпуса его текстов, а в связи с этим - и над природой классики, говорит Роднянская, она «набрела на соображение» философа Валерия Подороги: "Классической [можно назвать литературу] в том смысле, что умер не только автор, но и все контексты, которые мешают новому чтению Постоянное умирание всех окружающих контекстов даёт возможность выйти на обнажённое, скажем так, чтение самого текста, возможность его присвоить в качестве современного." "И вот что стоит, - продолжает Роднянская, - добавить к этой правильной мысли: когда произведение заставляет забывать все возможные контексты не потому (или не только потому), что они уже "умерли" внутри культурного запаса читателя, а потому, что вещь своей заявленной силой выпрастывается из этих контекстов и гасит их, тогда произведение "классично"."
Понятно, что такой, "выжигающей" контекст, мощью обладает далеко не всякий текст, и не от всякого это ожидается. И всё-таки, судя по любимым героям Роднянской и тому, что ей видится особенно достойным внимания в их текстах, можно предположить, что самым важным для неё как читателя и критика в поэзии в минувшее десятилетие были – погружённые во время, в нём прожитые, его средствами артикулированные – надвременные структуры человеческого существования, способные возобновляться на разных материалах. Такие, которые дают нам возможность чтения "поверх барьеров", возможность увидеть и "присвоить" всякий текст – независимо от того, "классичен" он или нет, - "в качестве современного".
Заглавие небольшого сборника известного критика и литературоведа Ирины Роднянской (книга, кстати, открывает собой новую серию "Русского Гулливера", которую руководитель проекта Вадим Месяц на её презентации несколько месяцев назад условно обозначил, раздразнив наше читательское любопытство, как "Гуманитарные исследования") может, пожалуй, поначалу ввести в некоторое заблуждение. Нет, это не о поэзии "нулевых" годов – как хочется думать сразу же при взгляде на обложку. Тем более, что далеко не все герои книги – поэты именно этого десятилетия.
Есть, конечно, и такие: писавшие и издававшиеся в двухтысячных давние, "долговременные" герои Роднянской Олег Чухонцев и Олеся Николаева; открытый широкой читательской аудиторией, включая и автора книги, именно в этом десятилетии (и, кажется, уверенно вошедший в число важных для Роднянской поэтов) Борис Херсонский; издавший свой второй поэтический сборник в эти же годы, после пятнадцатилетнего перерыва, Владимир Губайловский. Важным для автора участникам поэтического процесса двухтысячных посвящена первая часть сборника. (Если попробовать предложить короткую, оперативную формулировку того, что этих, вполне разных, людей друг с другом объединяет, я бы рискнула сказать, что всё это – поэты с "вертикальным" мышлением, рассматривающие условия человеческого существования как бы "сквозь" историю, - в ней, но сквозь неё, навылет - в его коренных структурах, - для которых поэтический опыт становится разновидностью религиозного, то есть – озабоченного, встревоженного надрациональными истоками бытия, - причём, что особенно интересно, независимо от того, верующие ли они в традиционном понимании этого слова или нет. В этом смысле видится примечательным, на мой взгляд очень точное, наблюдение Роднянской над поэзией Бориса Херсонского: это, говорит она, "плод верующего сознания, открытого для неверия".)
Во второй его части, однако, мы обнаружим героев совсем иных эпох: изданного в середине нулевых, но писавшего и умершего гораздо раньше Георгия Оболдуева - и самого Александра Сергеевича, человека всех русских времён. Тут-то и становится понятным, что на самом деле акцент в заглавии должен делаться в другом месте: на слове "мысли".
Книга - о том, какие возможности для мышления о поэзии открывались "изнутри" нулевых годов, с какими запросами мыслимо к ней в это время обращаться, какое звучание приобрели в воздухе этого времени так называемые "вечные", то есть - традиционно обращаемые к ней как читающими, так и пишущими - вопросы. О том, как читалась и писалась поэзия (поэзия как таковая, поэзия вообще – на разных, из разных контекстов взятых материалах) в только что миновавшую историческую эпоху (как она пишется и читается теперь, в свеженаступившие десятые, мы сможем сказать много позже – по-настоящему продуктивно о качестве культурной эпохи можно говорить всё-таки только в прошедшем времени). Как виделась поэзия под теми углами зрения, которые задавались характерными для первого десятилетия века конфигурациями опыта. В каком-то смысле можно сказать, что перед нами – ещё одна попытка отчёта в прожитом времени, подведения итогов "нулевых", которое чувствовалось такой важной задачей в недавнем конце 2010-го. По существу, конечно, такая задача никогда не может быть выполнена окончательно, но мы сейчас не об этом. (Не забудем также, что – как предупреждает нас автор с первых же строк предисловия – речь в сборнике всякий раз идёт, и принципиально, об "остро личном" прочтении анализируемых здесь текстов. Поэтому, по существу, в книге нам демонстрируются те, лично значимые, возможности и направления прочтения поэзии, которые были открыты или подтверждены для себя в двухтысячные самими автором.)
Рискну предположить, что составившие сборник тексты – не вполне критика и не только литературоведение. Тут происходит всё-таки (и) нечто другое: мышление на материале литературы и посредством литературоведческого инструментария – о вещах, многократно их превосходящих. Разговор не столько о выделке слов, о, как называет это сама Роднянская, "инструментах стихописания" (хотя об этом тут тоже есть), сколько о (выговоренном в этих словах) уделе человеческом и об антропологических константах: жизни, смерти, вере и неверии, возможном и невозможном, об отношениях с трансцендентным.
Какое же мышление о поэзии видится автору созревшим к "нулевым" годам? На понимание этого особенно наводят, по-моему, два высказывания автора, поясняющей, чем ей интересны её герои.
Первое – о стихах Владимира Губайловского. "Один из признаков расчищенного поэтического пространства, - пишет она, имея в виду под "расчищенностью", вслед за Натальей Ивановой, освобождённость его от сиюминутных идеологий, - это, в книге о судьбе человека, свобода от Истории" (понятой как "исторического фона характерные черты"). Вторая, родственная этой, мысль появляется у автора при разговоре о поэзии Георгия Оболдуева.
Размышляя над его поэзией, над составом "классического" корпуса его текстов, а в связи с этим - и над природой классики, говорит Роднянская, она «набрела на соображение» философа Валерия Подороги: "Классической [можно назвать литературу] в том смысле, что умер не только автор, но и все контексты, которые мешают новому чтению Постоянное умирание всех окружающих контекстов даёт возможность выйти на обнажённое, скажем так, чтение самого текста, возможность его присвоить в качестве современного." "И вот что стоит, - продолжает Роднянская, - добавить к этой правильной мысли: когда произведение заставляет забывать все возможные контексты не потому (или не только потому), что они уже "умерли" внутри культурного запаса читателя, а потому, что вещь своей заявленной силой выпрастывается из этих контекстов и гасит их, тогда произведение "классично"."
Понятно, что такой, "выжигающей" контекст, мощью обладает далеко не всякий текст, и не от всякого это ожидается. И всё-таки, судя по любимым героям Роднянской и тому, что ей видится особенно достойным внимания в их текстах, можно предположить, что самым важным для неё как читателя и критика в поэзии в минувшее десятилетие были – погружённые во время, в нём прожитые, его средствами артикулированные – надвременные структуры человеческого существования, способные возобновляться на разных материалах. Такие, которые дают нам возможность чтения "поверх барьеров", возможность увидеть и "присвоить" всякий текст – независимо от того, "классичен" он или нет, - "в качестве современного".