Иван Толстой: Так называется серия программ, в которой мои собеседники рассказывают о своих культурных наставниках, интеллектуальных гуру, духовных лидерах – словом, об учителях. Нам интересны не просто “старшие по профессии”, по цеху, но люди, передающие этический, творческий опыт. Ведь можно учить молча – одной лишь жизненной позицией. Бунин говорил: не могу писать: Толстой жив. Заразить стыдом, ответственностью – вот высшее нравственное мастерство.
Большинство из нас знает, чует своего учителя жизни, но не все умеют об этом сказать. Вообще, подать другого человека очень трудно. Нужны незатертые слова. “Ах, вы знаете, Федор Иванович был такой яркой личностью. Говорить о нем можно бесконечно”. А скажут две фразы – и стоп. Ни тпру, ни ну.
Мне хочется восстановить культуру разговора о значительных людях. Дать галерею словесных портретов. Разработать инструментарий, систему оптических линз для разглядывания и раздумий. Поэтому и собеседники подойдут не всякие. Я уверен, что личность могут оценить только личности.
Сколько в результате выйдет таких разговоров об учителях – загадывать не хочу.
Моя первая собеседница – Марина Юрьевна Сорокина. Ведущий научный сотрудник и Заведующая отделом истории российского зарубежья Дома русского зарубежья в Москве, кандидат исторических наук, занимается социальной историей науки (в частности, востоковедением, медициной), российским научным некрополем.
Звучит вполне помпезно. Для многих же Марина Сорокина – легендарная исследовательница, в соавторстве с Габриэлем Суперфином раскрывшая тайну литературного псевдонима “Агеев” - автора “Романа с кокаином”. Уже этого хватило бы для научного имени.
Мифы и репутации. Учителя. Рассказывает Марина Сорокина.
Марина Сорокина: На самом деле я всю жизнь полагала, что испытываю сиротство в учителях. Моя жизнь сложилась таким образом, что никогда у меня в таком прямом, примитивно-стандартном смысле учителей не было, хотя мне очень бы хотелось их иметь. И только благодаря вам, Иван Никитич, как говорит молодежь, “наш респект и уважуха”, я сегодня на эту тему задумалась и поняла, что на самом деле все обстоит намного лучше, и жизнь невероятно щедро одарила меня учителями. Только не теми, которые на школьной, студенческой скамейке или в лаборатории тобой руководят, пишут с тобой статьи, ты четвертый после всех учителей по списку стоишь, а такими, которые на самом деле сделали что-то очень важное для тебя, которые в тебе всегда живут и ты, может, даже в пробеге жизни не осознаешь того, что у тебя были учителя. Но все-таки, достигнув первой половины жизни и не оказавшись «в сумрачном лесу», ты вдруг понимаешь, что это произошло как раз благодаря этим людям, с которыми ты встречался довольно часто в своей жизни.
Вот, например, чудесные школьные годы. Люди моего поколения хорошо помнят, что в Москве 60-70-х годов было очень много киосков “Академкнига”. Не просто всем известных магазинов на Тверской и на Вавилова, а еще такие ларьки, как их тогда назвали, “Академкнига”.
Иван Толстой: Признаюсь вам, что когда мне было 18 лет, я был продавцом киоска “Академкнига” в метро Невский проспект в Ленинграде.
Марина Сорокина: Остается только постараться уверить наших слушателей, что мы с вами ничего не разыграли, и что это такой экспромт.
Иван Толстой: И один мой учитель, простите, что вплетаю свою линию, Вадим Эразмович Вацуро, которого я невероятно уважал, проходил мимо киоска, смотрел на эти книги и не видел, кто там торгует ими, хотя я к нему ходил на занятия, мы с ним дружили, и после занятий шли вместе к автобусу. Так вот, подняв глаза, он совершенно изумился, не поверил себе, а я ему сказал:
- Вот, посмотрите, какая интереснейшая вещь выпущена - воспоминания Александра Николаевича Бенуа.
- Бенуа - это ладно, не самое интересное, а вот Веневитинов вышел в “малой серии”, вот это да!
И от него я впервые почувствовал в этом разговоре, что к Веневитинову надо отнестись с особым вниманием.
Марина Сорокина: Вы-то рассказываете типично питерский сюжет: Толстой за прилавком, Вацуро проходит мимо. Это мы хорошо знаем, эти сюжеты. В Москве все было значительно скромнее. В каком-нибудь Беляево (хотя и оранжевая, “академическая” ветка, но все-таки Беляево), там ларечек “Академкниги”. За прилавком, конечно, Толстых не наблюдалось, а какая-нибудь тетушка Ольга Алексеевна или Марья Ивановна присутствовала, но, тем не менее, она отличала всяких молодых людей, которые к этому киоску подходили, иногда даже подсказывала, что пришел один, два, три максимум экземпляра интересной книжки. Вот так я совершенно случайно и абсолютно бессознательно, при непонятном, даже необъяснимом для меня содействии какой-нибудь такой Мариванны, лет в 14 приобрела книжку “Миф и литература древности” Ольги Михайловны Фрейденберг. Даже открыла. Все-таки в этом возрасте мы читали, читали собраниями сочинений. Открыла книжку, видимо, ничего не поняла, но очень красиво и очень захватывающе, и просто на всю жизнь, на самом деле.
И уж, конечно, тогда, в 14 лет, когда я случайно купила эту книжку, я не могла себе представить, что через какое-то количество времени мне придется встретиться и немножко поработать с человеком, который эту книжку делал, с Ниной Владимировной Брагинской, которую я тоже сегодня, уже по прошествии многих лет, могу причислять к своим учителям, совсем не прямым. А, может быть, и прямым, потому что нам приходилось вместе работать, но это никогда не осознавалось и не рационализировалось как отношение какого-то учительства.
Говорю, что она учитель, потому что, с моей точки зрения, она - самый интересный, самый точный и самый блестящий публикатор текстов научного эпистолярного наследия советского времени.
Или другая встреча. Я училась в Историко-архивном институте, заканчивала лучшую кафедру этого института в то время, кафедру Истории государственных учреждений и общественных организаций, которую возглавлял небезызвестный жесткий, строгий, настоящий барин в духе Алексея Николаевича Толстого, Николай Петрович Ерошкин. Человек с, конечно, очень запоминающейся, но слегка веселой, особенно для студентов, фамилией. Но только благодаря ему мы на самом деле знали, что такое настоящая история России. Главная его книжка - “Курс истории государственных учреждений России”. Совершенно блестящая вещь, не аналитическая, чисто описательная, в духе того времени, когда она создавалась и могла быть издана. Но это тот фундамент, без которого историк-профессионал существовать не может. Без чего-то другого может, без знания курса Ерошкина по истории государственных учреждений - нельзя. В этом я совершенно убеждена.
Но вспоминаю я больше не о Николае Петровиче, сколько о его коллеге Татьяне Петровне Коржихиной, которая вела уж совсем удивительную дисциплину в этом Историко-архивном институте. Дисциплина назвалась “История общественных организаций СССР”. Татьяна Петровна, которая в прямом смысле была для меня учителем, потому что я у нее защищала диплом, она была коллекционер, на самом деле. Представьте себе, в самые жесткие, самые суровые советские времена она коллекционировала фактически образцы гражданского общества, она коллекционировала общественные организации. У нее в доме на Алексея Толстого, жила она в коммунальной квартире, у нее в доме стояли большие длинные ящики с карточками, куда она вставляла все новые и новые общественные организации, которые отыскивала в источниках, в литературе. К концу жизни все-таки ей удалось издать свой курс отдельной книжкой, и хотя, конечно, сегодня он читается уже немножко с огорчением, он стал памятником исторической мысли того времени. Сегодня, конечно, он уже не современен, но, тем не менее, тот образ мышления, исторического именно мышления, который она закладывала в нас, в том числе и своим образом… Наверное, все ученики Коржихиной помнят ее как даму с перцем, само собой, и всегда с папироской “Новости” в руках. Вы приходили к ней на Алексея Толстого, вся квартира, помимо карточек и картотек, была заполнена пачками зеленой “Новости” без фильтра, насколько помню. По-моему, они стоили 14 копеек, а, может, и 8, во всяком случае, воняли они необыкновенно. Но у Татьяны Петровны они, конечно, лежали все раскрытые, она их сушила. И еще в холодильнике у нее всегда была бутылочка коньячка для любимых студентов. Признаюсь честно, что с тех времен и с этой привилегии, которой я пользовалась, до сих пор и сохранила страсть и любовь к хорошему коньяку. Но у Татьяны Петровны мы пили только один единственный вид коньяка, “Отборный”, из магазина “Армения” на Тверской. И тогда он стоил 14.80, не самый дешевый, не самый дорогой, средний в этой линейке. Но вкуса чудесного, теперь уже такого нет.
Так что я это к вопросу об учителях, учениках, о тех людях, с которыми ты встречался, и о форматах. То есть твоим учителем может быть ларек “Академкниги”, может быть чудом найденная, извлеченная из сундука монография ушедшего ученого, может быть живой человек, который сегодня ходит рядом по улице. Ты, правда, с ним уже не встречаешься, но знаешь, что он где-то там идет рядом с тобой.
А, конечно, есть еще и такие учителя, которые, в общем, себя считали учителями, но тебя не считали учеником. Такими людьми меня тоже жизнь очень щедро одарила, и первым из них я хотела бы назвать имя Феликса Федоровича Перченка. Имя, которое мало кому сегодня известно, или, можем сказать проще, вообще никому неизвестно, только отдельным историкам, которые занимаются сюжетами, связанными с адмиралом Колчаком или с историей и наукой, со знаменитым Делом Академии наук. Тем не менее, Феликс Федорович был человеком, который во многом вообще определил развитие такой мало популярной в нашей стране дисциплины как социальная история науки.
Мы познакомились с ним самым обычным, хотя и довольно странным, способом. В те годы я уже окончила тот самый институт, где Татьяна Петровна Коржихина обучала меня с помощью карточек и коньячка, и, благодаря всякого рода обстоятельствам, поступила на работу в совершенно замечательное учреждение под названием Архив Академии наук. Учреждение совершенно замечательное, потому что, в отличие от всех остальных архивов, оно не принадлежало в те годы к Федеральной архивной системе и имело статус учреждения Академии наук, научно-исследовательского института I категории, так же, как Институт истории, так же, как Институт славяноведения и все другие гуманитарные институты. Что, естественно, в значительной степени и определяло научный тонус нашего бытования.
Иван Толстой: А поясните, пожалуйста, что это за категории и чем отличались учреждения I и II категории?
Марина Сорокина: Ко II и III категории могли относиться научные советы или всякого рода обслуживающие учреждения, начиная от детского сада Академии наук, и кончая каким-нибудь ремонтно-строительным трестом. Тогда мы были людьми I категории, даже невзирая на то, что это был архив. Этот архив в те времена был местом совершенно замечательным, потому что он хранил не только бумаги, архивы, личные фонды, фонды учреждений Академии наук, но он еще постоянно, на протяжении всей своей истории после Второй мировой войны, здесь, в Москве и, частично, в Петербурге хранил всяких опальных людей или тех, кто, по выражению советского времени, пал. Например, бывших директоров Института истории естествознания и техники, коих в сотрудниках там насчитывалось несколько. Или, например бывшего начальника управления кадров Академии наук, и так далее. Фигуры исключительно интересные и, конечно, безумно жаль, что, несмотря на некоторое знание того, что сегодня называется устной историей, мы их записывали очень мало. Потому что начальник Управления кадров Академии наук мог бы, конечно, рассказать, если бы захотел, очень много интересного. Вот такое было совершенно замечательное учреждение.
А кроме того, в отличие от многих других архивов, оно отличалось в те годы (а я говорю здесь о начале и середине 80-х годов) еще такими демократическими традициями внутреннего устройства. Чины, ранги - все это существовало, но когда у тебя с одной стороны, выражаясь нашим профессиональным языком, лежит академик Вернадский, а с другой стороны - академик Ферсман, ты как-то чувствуешь себя немножко по-другому, с ними наравне. Это не означает панибратство, совсем нет, но своего рода учительство из первых рук сквозь архивный дух. А ведь архивы это совершенно особые субстанции. Не ты выбираешь сюжеты, дела, темы, которыми будешь заниматься. Я совершенно убеждена и, поверьте, это не мистическое, а абсолютно эмпирическое утверждение, что в архивах, внутри, в фондах, есть своя жизнь, и тебя выбирают, они выбирают, кому открыться, что открыть. В общем, любой исследователь это хорошо знает.
Иван Толстой: Соглашусь, что в этом никакой нет мистики. Это как всегда: ты полжизни работаешь на тему какую-то, а после этого вдруг тема начнет тебе себя отдавать, она тебе подкидывает, подбрасывает, подмигивает. И ты так счастлив, ты же понимаешь, что ведь ты же заслужил, как в рекламе говорят, “ты этого достойна”, ты же делал 30 лет что-то для этого. Правильно, кто-то наверху это отметил: ладно, Ваня, тогда открой здесь и увидишь кое-что.
Марина Сорокина: Совершенно точно, узнаю это описание. Вот ровно в таких обстоятельствах и произошло наше знакомство с Феликсом Федоровичем Перченком, который, будучи очень глубоко заинтересован в делах Академии наук, стал наведываться в московский архив, но все время получал, извините за профессиональный сленг, “отлуп”: все время дела, которые он заказывал, были заняты за какой-то сотрудницей. Такого рода “отлупы” регулярно получали все исследователи. Обычно это означало, что, конечно, такого сотрудника нет, а просто не хотят давать дела конкретному человеку. Но Феликс Федорович человек был настойчивый, он все-таки решил узнать, что же происходит: то ли эта сотрудница - поручик Киже, то ли нет, и таким образом мы познакомились в курилке Архива Академии наук. И дружили потом, или, используя выражение того времени, “скооперировались” с ним на многие годы, до его кончины. Феликс ходил в Архив заниматься делами Приютинского братства. Это такой дружеский интеллигентский кружок, который существовал на протяжении почти 60 лет, и его основными действующими лицами были сначала студенты, а потом академики Владимир Вернадский, Сергей Ольденбург и многие другие известные ученые и общественные деятели. Почти все из них в дальнейшем стали членами ЦК Конституционно-демократической партии. Огромное количество дел, связанных с историей Приютинского братства, были сосредоточены как раз в архиве академика Вернадского как самом надежном месте сохранения документов, поскольку академик Вернадский пережил все эпохи террора, и ему его друзья отдавали многие материалы, которые он и хранил. В отличие от Феликса Федоровича Перченка, который был человеком, во-первых, питерским, во-вторых, в прямом смысле слова, учительским (он преподавал в гимназии), и, наконец, в-третьих, он еще был и подпольным человеком, участником знаменитой эпопеи издания исторических альманахов памяти “Минувшее” (это мы можем обсудить отдельно, и объяснить нашим слушателям, что эти альманахи означали и в истории нашей страны, и, собственно говоря, в истории интеллигенции), сейчас скажу только о том, что, в отличие от Феликса Федоровича, который, как вы уже поняли, имел такое тройное дно, и легальное, и нелегальное, я была человеком совершенно другой судьбы, другого происхождения, другой биографии. Училась я в престижной московской школе, знаменитой 45-й школе Мильграма, где сплошь и рядом вместо уроков нам читали лекции Генрих Боровик, Фарид Сейфуль-Мулюков и другие журналисты, разведчики, академики. Состав учеников был такой, он обязывал. Школа была замечательная, и хотя после ее окончания я там ни разу не бывала, тем не менее, я знаю, что, пожалуй, всем интеллектуальным багажом, таким пассивным первоначальным фундаментом я обязана, конечно, этой школе и той вольной атмосфере, которая там была.
У нас на вечерах играла “Машина времени”, о которой тогда еще никто не знал, Саша Скляр подыгрывал на гитаре во время наших походов по местам боевой славы одной из дивизий. Но об этом можно рассказывать очень долго, важно другое: это была система абсолютно советской богемы, которая, с одной стороны, составляла ее суть, а, с другой стороны, она и способствовала разрушению советской системы извне. Потому что, помимо “Машины времени” на танцвечерах, я и наши одноклассники, мы все имели абсолютный доступ к любой литературе, которую наши родители или родители наших одноклассников получали по закрытым цековским спискам. В 5 классе мы уже изучали Цветаеву, об Ахматовой вообще речи нет, она со 2-3 класса шла с нами рядом. А в 68 году, когда мы только поступили в эту школу… Кстати, Иван Никитич, интересный факт: у школьников в 45-й не было традиционной коричневой школьной формы, у нас была совершенно другая, отдельная и единственная школьная форма, которую шили каждому индивидуально. Для девочек - синий сарафан и какая-то серая кофточка. А в 68 году, когда мы только в эту школу поступили (68 год - время начала сотрудничества по космическим программам с США), в 68 году, который для многих маркирован Прагой и другими тяжелыми событиями, у нас в школе преподавали американские учителя английский язык. Вот нам, непосредственно. Мне потом всегда говорили: “Марина Юрьевна, а откуда у вас такое нетрадиционное для советского человека произношение?”. Вот оттуда, из 68 года, и из этих американских учителей, которые целый год по обмену преподавали у нас в школе.
Если очень коротко вспоминать об этом времени, об этой школе, это был, как пел Юрий Антонов, “ясный счастливый мир”. У нас было все: у нас была счастливая семья, мы регулярно бывали на Черном море, на этом Черном море у нас персики, абрикосы были ведрами, и даже трудовые лагеря в нашей 45-й школе были в Прибалтике. Ясный, счастливый мир. Разумеется, после того как наступили перестроечные времена, большинство моих одноклассников покинули Россию, а те, кто остался, сейчас и представляют собой новую российскую элиту (имена я не буду называть, но, поверьте, их все знают). И поэтому такое столкновение и необычный союз человека подпольного, как Феликс Федорович Перченок, с опытом арестов, обысков, с определенного рода психологической травмой, потому что нужно было все время скрываться, защищаться, находить какие-то способы передачи информации, и молоденькой дамочки, которая из этого ясного и счастливого мира, хотя и с Цветаевой на губах, но, тем не менее, с представлением о том, что мир для тебя открыт, он к тебе дружелюбен абсолютно… Для нас не было никаких препятствий, имена наших родителей или родителей наших одноклассников много значили для мира, и ничего для нас, но благодаря этим именам этот мир был действительно открыт.
И это столкновение, то есть встреча, оно, конечно, могло произойти только в атмосфере горбачевского кислорода, который все сломал, который все нарушил, все перепутал. И мы никогда с Феликсом Перченком не пересеклись бы, если бы не было горбачевской перестройки, которая наши пути таким образом перепутала. У меня был большой интерес к этим подпольным людям, которых я никогда не видела. Я слышала, потому что всем известно, что 45 и 42 московские школы были тесно связаны с диссидентскими кругами, и, тем не менее, на поверхности мы этих людей не видели, а тут такой человек встретился. Причем, совершенно четко по выражению его лица, которое было, с одной стороны, очень мягким и благодушным, а, с другой стороны, глаза-буравчики сразу в тебя вгрызались и заставляли показать и ответить: что ты можешь, что ты за человек, зачем ты здесь.
Вот это сочетание было для меня чрезвычайно любопытным на первом этапе, но когда мы скооперировались, оно оказалось еще и очень плодотворным, потому что у таких людей, как я, было знание методики исторического исследования, историографии, все то, что мы получили в Историко-архивном институте, который тоже, как известно, очень серьезно по своей программе подготовки отличался от Московского университета. Главная цель всех занятий в Историко-архивном институте всегда была работа с документом. Ну, может быть, потому что такое название института и такой профиль. Вряд ли те ректоры, которые до Афанасьева его возглавляли, понимали всю продуктивность и полезность для будущей карьеры выпускников вот этого фокуса: с первого курса на документе. Тем не менее, программа была именно такая, и абсолютно убеждена, что именно благодаря этому российская историческая наука и имеет такое количество приличных историков. Вот как приличный - сразу выпускник Историко-архивного, почти наверняка, за редчайшим исключением. Благодаря тому, что с первого курса, с первого дня - фокус на документ, на архивный документ, на его анализ, на источниковедение.
С другой стороны - Феликс Перченок с его знанием той литературы, которая выходила за рубежом, которая выходила в тамиздате, в самиздате, которая выходила с “Хроникой”, с его опытом многочисленных интервью с родственниками репрессированных, уехавших, эмигрировавших, бежавших, переселившихся ученых и их семей, - вот такой союз оказался на определенном этапе исключительно плодотворным. При этом замечу, что у нас была еще огромная разница в годах, но в работе она совершенно не ощущалась, именно за счет разницы в методике, в методологии, а еще благодаря тому, что Феликс Федорович Перченок был учителем по призванию.
Вот он создал, как сейчас понимаю, такую атмосферу, в которой я себя чувствовала его коллегой, партнером, а не учеником. Мы работали над текстами, когда-то это было веселее, когда-то значительно более грустно, но, тем не менее, это была очень полезная работа и постепенное взаимное узнавание и очень, на самом деле, сложный, очень осторожный путь к сотрудничеству. Потому что ощущение родства крови, конечно, оно сразу появляется, это очевидно. И все-таки Феликс многие годы работал в группе тех, кто поддерживал Александра Исаевича Солженицына, в период подготовки “Архипелага ГУЛАГ”, материалами. Разумеется, эти люди имели двойную кожу, у них был свой подход и свой способ измерения доверия, времени, слова, которое можно произвести или которое лучше задержать и не произносить вообще. Отдельная такая подпольная жизнь. Но, тем не менее, на протяжении примерно 15 лет… Нет, это я вру, мы сотрудничали всего-навсего 8 лет, совсем немного, и совместно выпустили только одну работу, потому что все дальнейшее я выпускала уже после кончины Феликса Федоровича.
Он ведь скончался 5 октября 93 года, собственно, под канонаду по Парламенту. Незадолго до кончины, последние полгода (видимо, он что-то чувствовал), он регулярно меня водил по всяким людям, знакомил, как я теперь понимаю, передавал свои связи. Хотя он даже не скрывал этого и говорил: “Если со мной что-то случится, эта дамочка продолжит мое дело”. Я, собственно говоря, и продолжаю, как могу.
Но Перченок - это, во-первых, человек-институт, это человек, который заложил целую программу по изучению социальной истории советской и российской науки. Отдельные материалы этой программы мы потом уже опубликовали в сборнике его памяти “In Memoriam”. Такой концентрированной программы и, в то же время, лаконичной и сложной, которую он оставил, я больше не видела ни у кого из российских профессиональных исследователей точно, но, пожалуй, и зарубежных тоже.
В отличие от Феликса Федоровича Перченка, который оставался маргиналом, моя профессиональная карьера складывалась по-другому: мне приходилось бывать во многих странах, и работать во многих научных центрах, и я могу совершенно точно и ответственно сказать, что, действительно, такой концентрированной и очень точной в своей логистике программы я не видела нигде и никогда.
Единственное, что стоит сказать с огорчением, а, может, и с радостью: Феликс Федорович, к счастью, не владел ни одним иностранным языком, как и большинство людей его поколения. И в какой-то степени это его спасло, потому что если бы он владел, например, английским языком и потом прочитал те книги, которые прочитала уже в дальнейшем я, в частности, по истории науки, которые были созданы в рамках американский историографии, он бы очень огорчился, потому что все то, что он пытался открыть, обосновать, доказать на материалах вновь открывшихся советских архивов, по большей части, уже было в американской историографии. Причем сделано на концептуальном уровне, без архивов, только на основе опубликованных источников. Но судьба хранила Феликса, он не узнал о том, что в некоторых, и очень важных, частях своей работы он, фактически, изобрел велосипед и повторил то, что уже было создано до него. Но это своего рода бумеранг закрытого общества - он ударяет по своим членам таким бумерангом вторичности, это совершенно неминуемо.
Иван Толстой: Марина Юрьевна, то, что вы готовили вместе с Перченком, это должны были уже быть открытые публикации, не подпольные?
Марина Сорокина: Нет, конечно. Это уже вторая половина 80-х годов. Первые публикации - это были “Письма о братстве” Дмитрия Ивановича Шаховского, работа, которая вместе была сделана и, в значительной степени, под идейным руководством и влиянием Арсения Борисовича Рогинского, работа на троих – Перченок, Сорокина, Рогинский. Были еще и многие другие планы, но их уже, к сожалению, осуществить не удалось, и часть материалов мы включили в сборник “In Memoriam”, который вышел почти сразу же, через 8 или 9 месяцев после кончины Феликса Перченка.
Но, возвращаясь к нашей теме – учителя и ученики, и что это на самом деле значит, - должна признаться, что я только сегодня поняла, по дороге к вам, Иван Никитич, просто ехала в метро и думала, и только по дороге поняла, что, конечно, Феликс был для меня таким учителем. Можно называть еще много имен, а на самом деле, большую часть жизни я прожила в ощущении сиротства учителей, и вот только сейчас, благодаря вам, обрела совершенно другое понимание того, что жизнь мне все время (а, может, и не жизнь, может, кто-то другой) приводила людей, благодаря которым я могла все время планочку поднимать чуть выше, выше и выше.
Конечно, самый счастливый момент в моей жизни, в смысле профессиональной карьеры, наверное, уже случился, потому что одним из приятелей, соавторов Феликса Перченка был Александр Иосифович Добкин, или Санечка Добкин, как мы его называли, который мало писал сам, но который тоже был таким миссионером, учителем по природе. Мы с ним много сотрудничали, еще больше выпивали, но в какой-то момент (и это тоже было, к сожалению, незадолго до его безвременной кончины) я написала один маленький текст, который отправила ему почитать, и абсолютно неожиданно для себя получила письмо, где был буквально четыре строки комплиментов, и Александр Иосифович написал: “Мне таким уже никогда не стать”. Это было за полгода до его кончины, но только сегодня я понимаю, что я стала тем, что я есть сегодня, только благодаря этим людям, только благодаря тому, что они абсолютно безвозмездно, совершенно деликатно, очень нежно, но они меня выращивали. Я как бы из того, молодого, и, может быть, последнего поколения братства, той иллюзии, которой жили эти люди, в том числе, и обращая свои взоры на историческую практику Приютинского братства, о котором я говорила. Вот у них было это истинно питерское, бережное, нежное, очень деликатное отношение к ученику, которого они учеником никогда не называли, но они тебя вот так спокойно вели по жизни, передавали свои связи, свои отношения, свои впечатления, свое мироощущение, они тебя медленно, но верно на что-то настраивали, совершенно не требуя ничего взамен. Поэтому, продолжаю, как могу.
Иван Толстой: Марина Юрьевна, вот вы говорите обо всех этих изумительных людях, интересных личностях, проживших драматические жизни. Можно ли попросить вас вычленить какую-то сверхзадачу, которая была у них. Я все время чувствую, что вы находитесь в своем рассказе на пороге каких-то, не хочу сказать - обобщений о нравственности и оппозиции этих людей в науке, но вот чего-то такого. Что было в Добкине и Перченке, что позволяло им держаться в те годы и вести свою линию? Что для них была борьба за историческое знание, за историческую линию, простите за громкие слова?
Марина Сорокина: Вообще-то никакой борьбы там не было, люди жили по Окуджаве, жизнь и наука - это был их образ жизни. Точно так же и отношение к своим молодым или младшим коллегам - это просто такой образ жизни, в значительной степени свойственный определенной части российской интеллигенции еще до революции. Конечно, все чувствовали себя в одной лодке, во-первых, во-вторых, «каждый пишет, как он дышит, не стараясь угодить». Ровно так же они вели себя по отношению к тем людям, которые их окружали. Конечно, можно сказать, что они немножко были идеалисты, они были немножко подслеповатые. Я потом со своим молодым, юношеским задором и цинизмом неоднократно им говорила, что вообще-то текст, который лежит на столе, принадлежавший тогда малоизвестному, а сейчас очень известному историку, надо выбросить в корзину для мусора. А они не могли это сделать, и не только потому, что хватало или не хватало текста для какого-то издания, а потому, что это абсолютно было не свойственно их мироощущению. Их мир, мне сейчас даже неловко об этом говорить, потому что это какая-то риторика высокого стиля, это мир братский, это мир людей-идеалистов, для которых представления о том, что ценно в жизни, эти представления главные, они совершенно не зависят от того, что происходит на улице, они совершенно не зависят от экономического положения, даже от политических событий, которые происходят. Потому что эти люди всегда знали (я не могу сегодня объяснить, почему они это знали, может быть, генетически, хотя их происхождение, в общем, достаточно простое), но они всегда знали, что самые главные нравственные ценности передаются из рук в руки, из глаз в глаза, из сердца в сердце, в том числе и в науке.
Вспомним, например, потрясающую историю, о которой можно рассказать отдельно, об учителе и ученике, об академике Конраде и Борисе Вахтине. Удивительная совершенно история дружбы, сотрудничества и сознательной передачи преемственности из рук в руки, из глаз в глаза между людьми с разницей в почти в 50 лет. Между одним специалистом, который жил в Москве, и другим, который жил в Петербурге, но для которых та духовная связь, которая их объединяла, и была одним из главных моторов их профессиональной деятельности. Так вот, и мои приятели, совсем не академики и совсем не научные сотрудники Академии наук, не первой, не второй и, даже, не третьей категории, а, в общем-то, по своему статусу, простые учителя истории, естествознания, химии, они точно так же жили пониманием своей, с одной стороны, самодостаточности, а, с другой стороны, они абсолютно чувствовали и понимали, что они - какой-то мостик в эту новую жизнь. И они в этой новой, перестроечной жизни искали людей, которым можно было бы передать то, что они любили, во что они верили, то, что они накопили, то, что они знали. И мне посчастливилось стать одним из тех людей, которому что-то передали.
Иван Толстой: Что успел самое главное сделать Феликс Перченок?
Марина Сорокина: Феликс Перченок, на самом деле, не успел сделать ничего. Он успел написать две статьи по истории знаменитого Дела Академии наук, он успел выпустить книжку о любви Анны Васильевны Тимирёвой и адмирала Колчака, он успел опубликовать еще несколько текстов. Но, самое главное - он успел передать свое понимание важности социальности в истории науки, а это, между прочим, до сих пор в нашей официальной российской академической историографии не понимают. Social historical science, это общее место, важнейшее в структуре познания и институциональной, и персональной деятельности научных деятелей за рубежом, то, что отсутствует у нас до сих пор. Он, тем не менее, еще в 80-е годы успел почувствовать и заложить в своих работах это ощущение важности социального компонента истории науки. И это то, чем он, конечно, сразу резко отличался от всех тогда еще существовавших историков науки, которых сейчас уже почти совсем нет, скажем прямо, и вот этот компонент социальности, причем, раскрытый применительно к совершенно определенным историческим сюжетам, это, конечно, то, что заставляет сегодня и многих молодых людей возвращаться к чтению его немногочисленных опубликованных статей.
Иван Толстой: Вы несколько раз упоминали в нашем разговоре книгу памяти Перченка “In Memoriam”, которую выпустил Владимир Аллой, но есть ведь и другая книга, и она необычайно красива, и лежит сейчас перед нами. Спасибо, что вы ее принесли на наш разговор. Скажите, пожалуйста, несколько слов, наши слушатели, может быть, заинтересуются ею тоже.
Марина Сорокина: Эта книга называется очень просто “Наша книга о Феликсе”. Это книга, которую в течение нескольких лет собирала его вдова Ирина (Римма) Залмановна Перченок, которую собирали его дети, Марина и Митя, и которую собирала огромная группа учеников Феликса Федоровича по различным школам и гимназиям, в которых он преподавал. Здесь нет статьей или воспоминаний его маститых друзей, очень известных, имена которых я уже несколько раз называла. Я ее называют так: это книга-любовь, овеществленная любовь, по-другому к этой книге относиться невозможно. Все материалы собирались учениками, и они не просто собирались, они сканировались, подбирались, искались люди в Австралии, в Америке, в Якутии, на Сахалине, потому что всех давным-давно уже разнесло по разным странам света, в Петербурге уже почти никого не осталось, да и я в Москве бываю не так часто. Тем не менее, как только вдова Феликса обращалась к кому-нибудь из бывших учеников Феликса по интернету или по скайпу, отзвук возникал мгновенно, и ни один из них, к счастью, не мог сказать “нет” или отложить написание своих воспоминаний и поиск писем, открыток, фотографий в долгий ящик. Пароль – имя Феликс, собственно создали эту книгу. И она опубликована на деньги, которые собрали ученики Феликса Федоровича.
Есть тут еще один, почти мистический, подзаголовок: “Воскреси! Свое дожить хочу”. Не дожил, но вот так воскрешен. Учениками.