Иван Толстой: Сегодня мы продолжаем знакомить наших слушателей
с радиоэфиром прошлых десятилетий. Среди популярных передач
середины 1970-х были выпуски программы “Мы заграницей”.
Программа готовилась в парижской студии Свободы. Ее автор и
составитель – Мария Васильевна Розанова, жена Андрея Синявского.
Энергичная и страстная (часто – пристрастная) Мария Васильевна
без дела сидеть не желала. В истории эмигрантской периодики она
увековечила себя выпуском полемического журнала “Синтаксис”, а ее радиодеятельность началась еще раньше издательской. Но
“Мы заграницей” также назывались журналом. В частных беседах
Розанова говорит, что больше всего на свете обожает газеты, в ее
радиожурнале газетность, сиюминутность, актуальная желтоватость
чувствуются всегда.
Человек волевой, своевольный, Мария Васильевна не хотела
пользоваться чужим звуковым оформлением и заставила Александра
Галича петь и перепевать его знаменитую песню “Когда я вернусь”
столько раз, пока не получился тот вариант, который ее устроил.
Хочу еще обратить внимание слушателей на голос одного из
дикторов, читающих цитаты: на пару с Анатолием Шагиняном
это Александр Аркадьевич Галич. Так, для любителей архивных
эдакостей.
Один час в архиве Свободы. Эфир 26-го января 76 года. Первая тема:
русские эмигрантские газеты.
Мария Розанова: Когда мы, Третья эмиграция, преодолев все
преграды, все ОВИРы и таможню, приезжаем сюда, на Запад, мы
сразу попадаем в чужой мир. Здесь все чужое, начиная с языка, с
названий улиц и магазинов. И в этом мире нужно начинать жить -
искать работу, устраивать квартиру, нужно попытаться понять
здешние нормы и нравы. Нам очень трудно, и мы похожи на
маленьких детей, которые учатся ходить, и, чтобы не упасть,
хватаются за стены, за стулья, за мамин подол. Такой маминой
юбкой становится для нас русский язык и все русское, что
встречается нам за границей – русские книги, журналы. Даже
слово “Аэрофлот”, написанное большими русским буквами на
Елисейских полях в Париже, звучит для нас почти как пионерский
призыв нашего детства “Будь готов!”, и мы мысленно
отвечаем: “Всегда готов!”. И поэтому здешние русские газеты -
парижскую “Русскую мысль” и нью-йоркское “Новое Русское
Слово” - мы перечитывали, особенно вначале, от первой до
последней строки. В такой газете удивительно всё: и статьи
Сахарова, которые печатаются на первых страницах, и постоянная
информация о том, кто, где и когда арестован в России, и
материалы самиздата, и даже объявления в конце номера. На этих
объявлениях и маленьких заметках из рубрики “Хроника” мы и
хотим остановиться, потому что они во многом передают быт и
колорит русской зарубежной жизни. Судите сами.
Диктор:
“Вы слышали ее на радио, вы видели ее по телевидению. Теперь
повидайте ее в ее доме. Госпожа Старр - всемирно известная гадалка
и советница. 58 Ист, 55 улица”.
“Миссис Диксон - гадалка и советница, советует и исцеляет.
Гороскопы, гадание на картах и по руке. Приходите сегодня же
повидать эту талантливую женщину. Не нужно уславливаться
заранее”.
Мария Розанова: Это смешно и провинциально, и, вместе с тем, это
очень трогательно, как разные люди через газету устраивают свою
жизнь, кто как может.
Диктор:
“Русская, 38 лет, с высшим образованием, с привлекательной
внешностью, с хорошим характером. Желает познакомиться
с серьезными намерениями с образованным, порядочным
интеллигентным господином средних лет”.
Мария Розанова: Кому - что.
Диктор:
“Пенсионерка ищет друга жизни, вдовца, образованного,
воспитанного, непьющего, от 70 до 75 лет. Мужа с сердцем и умом”.
Мария Розанова: Все мы ищем “мужа с сердцем и умом”, рыцаря,
героя, идеального героя, вождя.
Диктор:
“Пенсионерка 68 лет, с добрым характером, немного обеспеченная,
желает познакомиться с православным, интеллигентным, одиноким,
серьезным господином. Цель – брак”.
Мария Розанова: Да, брак - это цель. Когда-то Владимир Маяковский
писал: “Я стремился за семь тысяч верст вперед, а приехал на семь
лет назад”. Наше положение несколько сложнее. Столкнувшись с
русским зарубежным миром, мы переехали не на 7, а на 70 лет назад.
Мы попали с мир детства наших бабушек, в плюшевый альбом, в
городок в табакерке, журнал “Нива”.
Диктор:
“Мы живем в обстановке крайнего нервного напряжения:
неврастения, малокровие, головные боли, апатия, бессонница,
нервные запоры, - вот, чем страдает едва ли не каждый из
нас. Давно установлено, что известное средство “Колефлюид”
восстанавливает равновесие, и организм снова начинает
пользоваться всеми радостями здоровой жизни. Пишите нам
немедленно!”.
Мария Розанова: Перед нами встают призраки, тени забытых предков
- уездных барышень и уланов, гимназисток и кавалергардов,
призраки русской истории, давней истории.
Диктор:
“По случаю полкового праздника 9-го Драгунского Казанского
из Кирасирских Ее Императорского Высочества Великой княжны
Марии Николаевны полка, в воскресенье, в Церкви Преподобного
Серафима Саровского, будет отслужен молебен”.
Мария Розанова: Как звучат эти эпитеты: “Драгунский”, “из
кирасирских”, “Ее Высочество”, “сиятельство”! А ведь и слова эти
мы уже не знаем, почти забыли. А кто-то помнит…
Диктор:
“Морское собрание. Совет старшин доводит до сведения моряков
и наследственных членов Собрания, что морской обед по случаю
праздника Морского корпуса состоится в этом году в воскресение
в помещении Морского собрания. Предварительно - морская
панихида в Соборе Святого Александра Невского в 12 часов. В 5
часов пополудни - традиционный крюшон для морских дам”.
Мария Розанова: А что такое “крюшон для морских дам” вы знаете?
Я - нет. Каждое отдельное слово понимаю - и “крюшон”, и “дама” - а
вместе ничего не складывается из этих осколков. И вот я, русская,
45 лет, москвичка, за границей уже два года, безуспешно пытаюсь
объяснить “морской даме”, почему мы любим песни Галича и Кима,
а “морская дама” совершенно серьезно доказывает мне, что Шаляпин
пел лучше, чем Высоцкий, потому что “не хрипел и не кричал”. И
как объяснить “драгунскому из кирасирских”, в чем смысл романа-
анекдота Войновича о солдате Чонкине? Иногда мы разговариваем,
как сквозь стеклянную стенку, а за ней, за этой стеной, расстилается
вся история, вся география России в этих приглашениях на чашку
чая, на рюмку водки…
Диктор:
“Одесское землячество Нью-Йорка приглашает всех
друзей и земляков на чашку чаю”.
“Черкесское благотворительное общество в США устраивает в
субботу 8 ноября в 8 часов вера осенний бал. В программе -
лезгинка и другие национальные танцы”.
“Пельмени у Донских институток. Объединение Донских
институток завоевало симпатии русской общественности с первых
дней своего существования. Живя все годы в районе Нью-Йорка,
являясь постоянным посетителем русских балов, чашек чая и тому
подобного, я вспоминаю прекрасные балы, устраиваемые прежде
этим объединением. По бытовым причинам, почти все русские
организации отказались от устройства балов и, в сущности, теперь
мы имеем один грандиозный бал – кадетский. Зато ежегодно
устраиваемые Донскими институтками пельмени собирают такое
количество публики, что хочется посоветовать устроительницам
подумать о более вместительном помещении”.
“Донская пирамида. Правление Донской пирамиды поздравляет
с праздником Рождества Христова и с наступающим Новым
Годом первопастыря нашего, архиепископа Георгия, начальника
Белого русского воинства, боевых соратников, добровольцев
цветных, зарубежного нашего донского атамана, окружан родных,
калединцев в России не пребывающих, но тяжко несущих тяжкий
крест изгнания”.
Мария Розанова: Всех помянули, никого не забыли. И неважно,
велик человек или мал, большое событие случилось в его жизни
или незначительное, важно, что он русский, и о нем хотят знать, и
должны узнать русские люди, рассеянные по всему свету.
Диктор:
“Нам пишут об успехе нашей соотечественницы Людмилы
Заверняевой, которая окончила с отличием университет в Сиднее
(Австралия), и в настоящее время работает в Гонолулу при Гавайском
университете для получения докторской степени”.
Мария Розанова: Вы только представьте, подумайте: Гонолулу,
Австралия! Это так далеко! А русская газета в Нью-Йорке
немедленно откликается. Еще бы! Наша девушка, наш человек - в
Австралии!
Диктор:
“С нашей соотечественницей Карнаковской произошла в Бруклине
автомобильная катастрофа. Из-за угла на машину Карнаковской
наскочил на полном ходу другой автомобиль. Удар был настолько
силен, что машина нашей соотечественницы перевернулась и
ударилась о фонарный столб. Карнаковская отделалась сильными
порезами лица“.
Мария Розанова: Вообще нужно сказать, что русские люди за
границей ведут себя хорошо, даже иногда - героически.
Диктор:
“Нам сообщают из Сан-Франциско. Наши соотечественники, супруги
Сафроновы, стали жертвами дерзкого нападения. Около четырех
часов дня они возвращались домой с покупками. Когда они закрыли
за собой калитку дома, на них набросились четыре негра. У двух
бандитов были револьверы в руках. Направив их на своих жертв,
негры попытались вырвать сумку Сафроновой, которую они сбили
с ног. Жертвы нападения стали громко кричать и звать на помощь.
Супругу Сафронову удалось выскочить на тротуар, но набегу он
споткнулся, и при падении сильно повредил себе колени. Но крики
жертв испугали грабителей, и они поспешили скрыться, не пустив
в ход оружие. У Сафроновой сильно повреждена рука, на которую
была намотана сумка. Вырвать ее грабителям так и не удалось”.
Мария Розанова: Что значит - русская женщина! Четыре негра,
два пистолета, но сумочку, сумочку я врагу не отдам! Смешно? Да.
Наивно? Да. Но как бы ни были смешны иногда сроки этих хроник,
есть в них одно, что пленяет, подкупает и переворачивает сердце. Это
верность. Верность своему корню и своему племени, верность своей
улице. Одна пожилая эмигрантская пара, объехавшая за 50 лет весь
свет и жившая всюду - и в Новой Зеландии, и в Англии, и в Америке
- на вопрос Галича: “Откуда вы?”, не задумываясь, ответила: “С
Арбата”. Поэтому, куда бы ни занесла русского человека судьба, и
кем бы он не стал – писателем, инженером, официантом, шофером
такси, профессором - его час, часы его жизни остановились в ту
минуту, когда он уехал из России. И поэтому до конца дней, сколько
бы он ни прожил, он остается корнетом, поручиком, лицеистом.
Диктор: “В госпитале города Хьюстона (Техас) скончался бывший
ученик Императорской Алексеевской Киевской гимназии инженер-
электрик Виктор Гаврилович Сорокин”.
Мария Розанова: Инженер-электрик в Америке - одна из очень
высоких квалификаций, и, может быть, достичь этой должности
Виктору Гавриловичу Сорокину было не так просто. Но перед
смертью он перестал быть и электриком, и инженером. Он
вернулся к своему первоначальному званию, самому для него
главному - ученика Киевской Алексеевской гимназии. Он вернулся в
ту жизнь, из которой его выбросили.
Диктор: “Георгиевские кавалеры, с Новым Годом! Председатель и
правление Георгиевских кавалеров во Франции поздравляет членов
Союза и всех Георгиевских кавалеров, рассеянных по всему миру, с
Новым Годом и великим праздником Рождества Христова, желают
здоровья и бодрости духа!“
Мария Розанова: Так живут и умирают русские люди. И лучше всего
об этом сказал Пушкин:
Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б не повело,
Все те же мы - нам целый мир чужбина,
Отечество нам - Царское Село!
Иван Толстой: Каждый раз, переслушивая передачи Марии
Васильевны Розановой, думаю: как просто они сделаны. Просто — но
душевно. И с пониманием. Еще одна короткая программа, также 76-
го года, февральская.
Мария Розанова: Наша сегодняшняя передача - юбилейная. 10 лет тому назад, в феврале 66 года, советские писатели Андрей
Синявский и Юлий Даниэль, за публикацию заграницей своих
произведений, предстали перед Верховным судом Российской
Федерации и выиграли этот процесс. Нам могут возразить: вы
неправильно пользуетесь словом “юбилей”. Юбилей это праздник,
это радость. Какой же это юбилей - скамья подсудимых? И как
можно говорить, что Синявский и Даниэль выиграли этот процесс,
если одному дали 7, а другому - 5 лет лагерей строгого режима.
Но вот прошло 20 лет с того февраля, Синявский и Даниэль успели
отсидеть свои лагерные срока, у советской власти появилось много
новых политических заключенных, но все же эта дата, февраль 66
года, оказывается почему-то памятной, и не только для нас, русских,
но и для Запада. И нам интересно спросить, спросить сейчас,
через столько лет, западных людей: что же такое произошло в
ходе этого процесса, и почему они до сих пор не могут об этом
забыть? Некоторыми соображениями о деле Синявского и Даниэля
поделился известный французский славист, профессор Сорбонны,
господин Мишель Окутюрье. Предоставляем ему слово.
Мишель Окутюрье: Что касается отношения, скажем, западной
интеллигенции, и Запада вообще, но, в особенности, западных
левых к Советскому Союзу, к тому, что происходит в Советском
Союзе, тут нужно говорить, скорее, о юбилее, чем о годовщине.
То есть, в положительном смысле. Потому что именно с этого
процесса начался поворот в известной части хотя бы французской
интеллигенции. Сначала эти люди или не знали, или не признавали,
что в Советском Союзе зажимаются свободы. И когда, скажем,
был ХХ Съезд и доклад Хрущева, то это стало поводом для этих
людей, чтобы все это отнести к прошлому и говорить, что сам
факт разоблачения культа личности доказывает, что в будущем уже
такого не будет. И именно процесс Синявского и Даниэля открыл
глаза этой части западной интеллигенции. В этом отношении
очень характерно, знаменательно даже письмо Арагона, которое
было опубликовано в газете “Юманите” сразу же после процесса
и осуждения Синявского и Даниэля, и которое было первым
выступлением французских коммунистов, осуждающим какую-то
сторону политики советских властей. Я считаю, что февраль 66 года
считается знаменитой датой, потому что тогда впервые французские
коммунисты официально, со страниц своей газеты “Юманите”,
осудили процесс писателей в Советском Союзе.
Мария Розанова: До процесса, все те полгода, что шло следствие, вся
мировая пресса обсуждала арест Синявского, то есть Абрама Терца,
и Даниэля, то есть Николая Аржака. Полемики не было. Точка
зрения была только одна, и мы не будем пересказывать ее своими
словами, а обратимся к газетам тех дней:
Диктор:
“Чувства писателя могут не всегда нравиться тем, кто считает, что
искусство должно служить государству. Но только больное общество
может считать выражение этих чувств преступлением, наказуемым
семью годами тюрьмы”. “Вашингтон Пост”, октябрь 65 года.
“В более рациональном и свободном мире каждый русский писатель
был бы горд, если бы написал повести и статьи, написанные
Абрамом Терцем”. “Монд”, декабрь 65 года.
“Советскому миру необходимы произведения, которые не служат
ни диктатуре, ни, даже, либерализации, которые не служат ни
чему другому, как только возможности высказать свободно то,
что должно быть высказано. Таково творчество Терца, который
не участвовал ни в каком заговоре, и который для нас был только
агентом русского интеллекта”. “Эспри”, декабрь 65 года.
“Ни в одной из цивилизованных стран публикация за границей или
под псевдонимном не считается по закону преступлением”. Сол
Беллоу, Лилиан Хэлман и другие.
“Мы были озадачены и потрясены, узнав об аресте”. Вигорелли,
Альберто Моравиа.
“Этот отголосок сталинской России шокирует нас”. Франсуа
Мориак.
Мария Розанова: Но Синявский и Даниэль об этом ничего не знали.
Они представить себе не могли, что в их пользу раздастся хоть один
голос. Участники всех последующих политических процессов всегда
помнили, что они не одиноки. Эти двое были первыми, они
открывали счет и, сидя в Лефортовской тюрьме, они не подозревали,
какая кампания в их защиту началась во всем мире и в своей
стране. Они не знали, что друзья не отреклись, что их семьи взяты
под покровительство интеллигенции. В их активе не было никаких
положительных эмоций. И все-таки они выстояли, они не
сломались, не раскололись, они первые пошли против советской
традиции признавать, виниться и каяться. На нашей памяти каялись
троцкисты и бухаринцы, маршалы и герои социалистического
труда, врачи -убийцы и критики-космополиты, директора заводов и
парторги, арестованные и не арестованные, все, на кого положило
неодобрительный глаз советское государство. А тех, кто не каялся, а
такие мужественные люди тоже бывали, тех никогда не доводили
до открытого процесса и в советских газетах о них не упоминалось.
Но отдадим должное не только мужеству Синявского и Даниэля, но
и мужеству советского государства. Впервые оно решилось на такой
шаг и сделало объектом судебного исследования литературное
произведение. И здесь случилось непоправимое. Вещественные
доказательства - книги Терца и Аржака - были действительно
известны во всем мире, и любой читатель на Западе мог убедиться в
юридической несостоятельности приговора по делу Синявского и
Даниэля. И тут не выдержали даже зарубежные компартии. Уже на
следующий день Джон Голлан заявил: “Способ, которым вели это
дело, приносит больше вреда Советскому Союзу, чем все
произведения Синявского и Даниэля”.
Еще через день в “Юманите” появилось заявление Арагона: “Но
если Синявского и Даниэля лишать свободы за содержание романа
или сказки, это значит создавать прецедент более опасный для
интересов социализма, чем могли бы быть опасными сочинения
Синявского и Даниэля”.
А из России доносились все новые и новые протесты, начинался
процесс цепной реакции, начиналось демократическое движение.
Мишель Окутюрье: Я думаю, что тут просто КГБ просчитался.
Они думали, что этим они смогут что-то остановить, но, наоборот,
они этим что-то развязали. Развязали и на Западе, и, мне кажется,
что в России тоже этот процесс послужил именно началом, таким
открытым выступлениям людей, защищавших свободу. У нас
тогда, кончено, была непосредственная реакция страха, ужаса, общее
впечатление было впечатление подавленности.
Мария Розанова: Есть в России люди - это ощущение Запада от
нашей страны. Именно оно и позволяет нам сегодня говорить, что
Синявский и Даниэль выиграли свой процесс. Есть в России люди.
Иван Толстой: В этой половине радиочаса — разговор о
Мандельштамах, о поэте и его преданной наследнице. А
дослушавшего программу до конца ждет сюрприз. “Мы заграницей”,
эфир 14-го июля 76 года.
Андрей Синявский: У микрофона Андрей Синявский и Мария
Розанова. Нашу сегодняшнюю передачу мы посвящаем
удивительной женщине, живущей в Москве и очень известной здесь,
на Западе. Мы посвящаем ее Надежде Яковлевне Мандельштам,
вдове поэта, жене поэта. Вдове - потому что Осип Мандельштам
погиб в лагере почти 40 лет тому назад, жене - потому что он для нее
всегда рядом, в соседней комнате.
Мария Розанова: Когда я однажды зашла к Надежде Яковлевне,
она сказала: “Как хорошо, что вы пришли. Сегодня Оськин день
рождения”. И по тому, как она сказала “Оська”, не Осип Эмильевич
и не Мандельштам, а просто “Оська”, я догадалась, что он для нее
все еще живой. Этой близостью к Мандельштаму и совместной с
Мандельштамом судьбой живет ее книга воспоминаний. Книга
обошла почти пол света, ее перевели на многие языки, а недавно
издали в Дании. Вот с этим датским изданием воспоминаний
Надежды Яковлевны Мандельштам и связана наша нынешняя
программа.
Андрей Синявский: Недавно позвонили из Копенгагена, с
телевидения, и попросились в гости, в Париж, чтобы взять
интервью и сделать большую телепередачу в связи с выходом
этой книги. И уже сам круг и характер вопросов, которые мне
задавали датские журналисты, говорит о громадном интересе и
европейском интересе и к этой книге воспоминаний, и к личности
и поэзии Осипа Мандельштама. Вы только вообразите, что в Дании,
в одной маленькой Дании к Мандельштаму проявляют столько
внимания и такую осведомленность, что стихи Мандельштама,
которые не всякому русскому читателю знакомы и понятны, сейчас
расходятся повсюду, хотя бы в переводах, хотя бы понаслышке. И
нам, русским, странно, радостно и странно, что наш величайший
поэт, многие годы мало кому известный, проклятый и загубленный
в лагере, приобретает вдруг всечеловеческий резонанс, всемирную
слышимость. О, как далеко слышна поэтическая речь!
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи,-
На головах царей божественная пена,-
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
Мария Розанова: Но, стоп! Уже наставлены кинокамеры,
зажжены софиты. Режиссер, на своем непонятном датском языке,
обменивается последними репликами с операторами. Сейчас он
хлопнет в ладоши, в знак начала съемки, и пойдут вопросы.
Диктор:
“Андрей Донатович, среда, о которой пишет Надежда Яковлевна в
своей книге, существует ли она все еще в России?”.
“Как эти люди отнеслись к книге Надежды Яковлевны?”.
“Андрей Донатович, а что такое самиздат?”.
“Реакции вот этой среды к книге все были одинаковые или были
разногласия по этому поводу?”.
“Другой вопрос: как удалось все-таки Надежде Яковлевне пережить
все трудности после ареста своего мужа и все остальные годы до
наших дней?”.
“Мандельштама, значит, уже знали тогда? И после его ареста, после
того, как его книги больше не публиковались, русская интеллигенция
его поэзию, его прозу знала?”.
“Андрей Донатович, а в чем состоит трудность поэзии
Мандельштама?”.
“А, может быть, вы, Андрей Донатович, лучше всех, лучше многих
можете ответить на такой вопрос, потому что вас все-таки с
Мандельштамом связывает какое-то единство судьбы: чего боится
советская система в литературе, в поэзии, что так страшно для
советского строя в литературе?”.
“Андрей Донатович, а в чем вы видите значение книги Надежды
Яковлевны?”.
Андрей Синявский: И вот я, Синявский Андрей Донатович, пытаюсь
отвечать. И сам себя спрашиваю: а кто ты такой, чтобы отвечать на
эти вопросы, и в какой роли прикажете мне на них отвечать? Может
быть, в роли профессора Сорбонны, читающего сейчас лекции о
русской поэзии начала ХХ века? Или в роли писателя Абрама Терца?
Или просто в качестве читателя и почитателя стихов Мандельштама?
А, может быть, всего лучше и всего вернее мне было бы здесь
выступать советским зэком, каким я считался недавно и которым,
вероятно, останусь? Вероятно, все эти оттенки значений боролись и
чередовались в том, что я говорил. А мне пришлось говорить о
многом и о разном, и, прежде всего, я рассказывал датчанам, кто
такая Надежда Яковлевна Мандельштам, написавшая воспоминания
о Мандельштаме, рассказывал об этой старухе, прикованной
болезнью к постели, о неукротимой, героической старухе. По моей
профессии литературоведа мне приходилось не раз встречаться с
писательскими вдовами и расспрашивать об авторах, которыми я
занимался. И все это были прекрасные, верные женщины, хранившие
честь и наследие своих мужей. Чем же Надежда Мандельштам их
превосходит? Тем, очевидно, что она сумела соответствовать
Мандельштаму, которому так трудно соответствовать. Я не беру в
расчет, в данном случае, широту ее интеллектуального,
философского кругозора, не беру также и ее глубокое прочтение
поэзии Мандельштама. Возьмем во внимание хотя бы только ее
жизнь с Мандельштамом, ее твердость, ее резкость и одержимость в
отстаивании того, что он сделал, пронесенные через воронежскую
ссылку, через его аресты и смерть, через десятилетия повальных
смертей. И вот, я думаю, главным стрежнем, главным внутренним
стержнем, который позволил ей держаться так долго и пройти через
все, было одно дело, которое она должна была исполнить и
исполнила в жизни. Это необходимость сохранить Мандельштама
для будущего. Когда его арестовали, арестовали за то, что он писал,
за рукописи, она выучила наизусть не только все его стихи, но и его
прозу, все черновики, варианты и разночтения. Ведь после ареста и
смерти Мандельштама осталось много неопубликованных,
неизвестных произведений. И все это в один прекрасный день, при
очередном обыске, могло погибнуть, сгинуть навсегда, как сгинул
сам Мандельштам в лагере. И тогда его жена, на всякий случай,
выучила их наизусть и стала на несколько десятилетий человеком-
книгой, живой книгой Мандельштама. Наверное, поэтому она и
сохранилась и дожила до нас, Надежда Яковлевна Мандельштам.
Мария Розанова: Это похоже на сказку, на фантастику. В
утопическом романе американского фантаста Бредбэри “451 градус
по Фаренгейту” рассказывается о будущем коммунистическом
мире, где все книги, все до одной, под страхом смерти подлежат
уничтожению. Но находятся смельчаки, которые заучивают
их наизусть. И вот один человек становится Гомером, другой
Шекспиром, третий “Фаустом” Гете.
Андрей Синявский: Это не фантастика. В лагере не так давно мне
довелось увидеть такого рода книги - живые книги, ходячие книги,
подлежащие истреблению. Там, в лагере, запрещена вся религиозная
литература. И если обнаружат у кого-либо Евангелие, Евангелие
сжигают, а читателя или владельца жестоко наказывают. Но нашлись
люди, которые не могут жить без этих священных текстов. И где-
нибудь в кочегарке сходятся тайком живые книги, и предаются из уст
в уста. Один человек это Евангелие от Матфея, которое он знает на
память, другой человек - первая половина “Апокалипсиса”, а если вы
хотите услышать вторую половину, то ищите третьего человека-
книгу. Они помнят и носят “Апокалипсис” вдвоем. Вот так же жена
Мандельштама, когда его арестовали и долгие годы после, носила
в себе Мандельштама и донесла его тексты до нас. Мудрено ли, что
только теперь мы переживаем, как великое открытие в жизни, эту
встречу с Мандельштамом.
Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождём,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.
И вот этот человек религиозного, я бы сказал, понимания культуры,
попадает в ситуацию уничтожения культуры. Уже с конца ХХ
годов Мандельштам поставлен вне закона, вне литературы и
литературной среды, поставлен в положение нищего, отщепенца
изгнанника и арестанта. Это очень заметно в его поздних вещах.
И удивительно, как поэт такого масштаба и блеска становится
изгоем, отверженным, прокаженным не только по отношению к
советскому обществу, но и, так называемым, либеральным кругам
интеллигенции, к писательской братии, которая пошла, в основном,
путем приспособленчества, прислужничества государству. В этой
ситуации отверженности, ситуации конца и гибели тема культуры
приобретает для нас в Мандельштаме какой-то пронзительный
смысл.
Иван Толстой: Датский журналист, приехавший поговорить о
воспоминаниях Надежды Мандельштам, продолжает задавать
вопросы.
“И вот это, наверное, именно то, что имел в виду сам Мандельштам,
когда он, как пишет Надежда Яковлевна, об этом сказал, что “нигде
так не уважают поэзию, как в России, и нигде за ее не убивают”.
Андрей Синявский: И я ответил датскому журналисту: “Да,
наверное, это”. А потом я рассказал об исключительном интересе
в России к поэзии, о том, что в России поэзией люди живут, и
студенты, например, могут ночами читать друг другу стихи вслух,
наизусть, по кругу, даже всем хорошо знакомые стихи. И, может
быть, власть так боится поэзии, потому что у нас поэзию любят, как
нигде. А Мандельштам писал еще в 20-м году:
Дикой кошкой горбится столица.
На мосту патруль стоит.
Только злой мотор во мгле промчится
И кукушкой прокричит.
Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь.
За блаженное бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь.
Мария Розанова: Книга воспоминаний Надежды Яковлевны
замечательна во многих отношениях и, в частности, обрисовкой
и анализом эпохи, характеристикой атмосферы, в которой жил и
писал Мандельштам. Атмосфера сгущающейся поэтической духоты,
атмосфера сыска и страха. Здесь рассказано и о тех, кто предавал,
и о тех, кто выслуживался или поддавался на другие моральные
или идеологические компромиссы. И поэтому следующий вопрос
прозвучал вполне закономерно.
“Писательница Дорис Лессинг сравнивала эту книгу с “ГУЛАГом”
Солженицына, и даже сказала, что ей кажется, что воспоминания
Надежды Яковлевны являются еще более сильным документом,
еще лучшей книгой, чем “ГУЛАГ” Солженицына. Вы думаете, эти
книги можно сравнивать?”.
Мария Розанова: И Синявский ответил:
Андрей Синявский: Я думаю, можно сравнивать. Это тоже, до
некоторой степени, “Архипелаг ГУЛАГ”, но показанный не из
лагеря, не из тюрьмы, а раскинутый в душах человеческих, в их, так
сказать, нормальном повседневном существовании. Кстати, отчасти
поэтому книга этих воспоминаний, в особенности, вторая ее часть,
вызвала и вызывает теперь споры и разноречивые мнения и в среде,
условно говоря, либеральной интеллигенции в Советском Союзе.
Ведь Надежда Яковлевна многих задела своей книгой, задела
резкими и прямыми оценками, причем, порою, лиц достойных и
уважаемых, которые, все же, с ее точки зрения, в отличие от
Мандельштама, шли на уступки и на попятный, на какие-то сделки с
совестью. Ведь кое-кто даже в страшные сталинские годы совершал
добрые дела, помогал деньгами ближнему, которого преследовали,
или давал приют гонимому у себя на даче, или старался писать, по
возможности, честно. А в книге воспоминаний о Мандельштаме к
ним, к этим, в общем, хорошим людям, тоже предъявлен счет по
шкале трусости, приспособленчества, литературного или
человеческого омертвения. Соответственно, начались обиды и
посыпались опровержения. Читатели этой книги даже разделились
на тех, кто за, и тех, кто против. Я, лично, стою за нее, за эту книгу.
Ведь имея дело с этими резкими оценками, мы всегда должны
помнить точку отсчета Надежды Яковлевны. У нее мысленная
постоянная точка отсчета это мертвый Мандельштам, брошенный в
лагерную яму с биркой на ноге, и этим страшным критерием она
измеряет и время, и среду, и поведение отдельных людей. У нее
перед глазами великий поэт, сваленный с другими телами в общую
безвестную могилу. И отсюда ее нетерпимость, ее непримиримость,
ее жестокий анализ общества, которое допустило это преступление,
это надругательство над собою.
Мария Розанова: Да и язык ее воспоминаний порой шокирует
благополучных людей. Шокирует стилистическими снижениями и
вольностями, прямотою и грубостью тона, с которым она пишет о
грубых и страшных вещах. Это сделано на правах тех последних
степеней отщепенства, отверженности, которые она пережила вместе
с Мандельштамом. И здесь, в поддержку ее слога, можно было
бы напомнить Мандельштама с его “Четвертой прозой”, которая
писалась в начале 30-х годов, накануне первого ареста и ссылки в
Воронеж.
“С собачьей нежностью глядят на меня глаза писателей русских
и умоляют: подохни! (…) Все произведения мировой литературы
я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые –
это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут
заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их
палкой по голове и всех посадить за стол в Дом Герцена, поставив
перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ
мочи Горнфельда. Этим писателям я бы запретил вступать в брак и
иметь детей. Как могут они иметь детей? – ведь дети должны за нас
продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы их
запроданы рябому черту на три поколения вперед”.
Мария Розанова: “Рябой черт”, очевидно - Сталин, а тем, кто
негодует на резкость, на колкость этой прозы, пропитанной кровью и
желчью, следует учесть это добрую заботу Мандельштама о детях, о
будущих поколениях, которые должны преодолеть инерцию отцов.
И не случайно к творчеству Мандельштама так тянутся молодые
побеги российской интеллигенции, и неслучайно вокруг Надежды
Яковлевны с ее воспоминаниями так много преданной и любящей
молодежи, она как бы вестник для нее, вестник потерпевшей
крушение русской культуры, которая все же не исчезла и за полвека
истреблений. У Надежды Яковлевны полно друзей именно в этой
новой, свежей, более смелой и более свободной среде.
“Можно ли назвать людей, которые окружают сегодня Надежду
Яковлевну, людей, которые печатают свои материалы в
самиздате, можно ли этих людей назвать антикоммунистами,
антисоциалистами, их отношение к политике назвать такими
словами?”.
Андрей Синявский: Нет, я против таких определений. В
первую очередь, совершенно не обязательно для того, чтобы
любить всей душой поэзию, быть антикоммунистом. Да и само
понятие “антикоммунист” или “антисоветчик” это пропагандный
штамп, который ни о чем не говорит, кроме попытки запугать или
шантажировать человека, наклеив на него какой-то дикий ярлык.
И людей, допустим, интересующихся искусством, а не политикой,
нет никаких оснований называть антикоммунистами, даже если
они не коммунисты по своим убеждениям. А в России возможны
и такие парадоксы, что коммунист, даже член партии, считается
диссидентом. Ведь, так называемые, “диссиденты” в своей массе это
не те, кто борется против советской власти, а это те, с кем борется
советская власть.
Мария Розанова: А не печально ли, что нам здесь, за границей,
приходится рассказывать западным телезрителям и о Надежде
Яковлевне, и о советских любителях поэзии Мандельштама. Почему
бы, кажется, всем этим журналистам с их первоклассной аппаратурой
не поехать прямо в Москву и не взять интервью на месте, и, прежде
всего, у самой виновницы этого торжества в Дании по поводу выхода
ее книги? И нам пришла мысль тогда, в момент этой съемки: а не
позвонить ли по телефону самой Надежде Яковлевне? Пусть почти
ничего не слышно в подобных разговорах с Москвой, а связь с
тобой, гляди, прервется. Да и самого главного, порой, не решаешься
сказать. Вдруг подслушивающие этот разговор сотрудники КГБ
что-то не так поймут, не так растолкуют, им опять померещатся
антикоммунисты, антисоветчики? И мы попробовали.
Телефонный звонок:
Мария Розанова: Алло? Надежда Яковлевна? Надежда Яковлевна,
это Синявские из Парижа! (Ее голос, она повторяет, что не слышно,
ничего не слышно).
Надежда Мандельштам: Маша, здравствуйте!
Мария Розанова: Добрый день! Как вы себя чувствуете?
Надежда Мандельштам: Совсем старухой.
Мария Розанова: Беспокоим мы вас вот, по какому поводу. В Дании
вышла ваша книжка.
Надежда Мандельштам: Да черт с ней!
Мария Розанова: Почему “черт с ней”? Прекрасная книжка вышла,
и датское телевидение сейчас делает по этому поводу большую
программу. И датчане приехали в Париж с вашей книжкой в руках,
пришли к нам в дом, к Синявскому, и попросили рассказать все, что
он по этому поводу думает. Синявский наговорил массу слов, после
чего мы решили позвонить и рассказать про все это вам.
Надежда Мандельштам: Спасибо!
Мария Розанова: Как вы себя чувствуете?
Надежда Мандельштам: Плохо.
Мария Розанова: Кто с вами?
Надежда Мандельштам: Никого.
Мария Розанова: Как настроение?
Надежда Мандельштам: Настроение хорошее.
Мария Розанова: Ну, слава богу! Это самое главное. С вами хочет
еще Синявский поговорить.
Андрей Синявский: Алло? Надежда Яковлевна? Целую вас, обнимаю
и поздравляю с книжкой. Ее очень хорошо издали. На обложке, на
передней стороне, ваши два портрета - в молодости и в старости, а на
обратной стороне - два портрета Мандельштама.
Надежда Мандельштам: Что вы им говорили?
Андрей Синявский: Спрашивали, чем мне эта книга дорога,
спрашивали, какие были споры вокруг этой книги и что я об этом
думаю. Я - за эту книгу. Все хорошо прошло.
Надежда Мандельштам: Спасибо, что позвонили, я очень рада вас
слышать.
Андрей Синявский: Надежда Яковлевна, у меня один частный
вопрос. Кроме вас никто его разрешить не может. В “Четвертой
прозе” Мандельштама есть двустишие, и я не могу найти, чье это
двустишие:
“И до самой кости ранено
Все ущелье криком сокола…”
Надежда Мандельштам: Из переводов Важа Пшавела.
Андрей Синявский: Эта строчка Мандельштама, я никак не мог
предположить, откуда это. Ну, будьте здоровы! Всем привет!
Мария Розанова: Это было грустно, почти как в стихах Марины
Цветаевой, обращенных к Осипу Мандельштаму:
“Целую вас через сотни разъединяющих верст…”
А дальше - еще тоскливее, как крик в пустыне:
“Целую вас через сотни разъединяющих лет…”
Мария Розанова: И Марина Цветаева, и Мандельштам погибли по
вине тех, кто не умеет слушать и ценить поэзию, кто к ней глух,
равнодушен, а то и беспощаден. И все же голоса Цветаевой
и Мандельштама дошли до нас. Пусть после длинного немого
перерыва. Только через 35 лет после их написания были напечатаны
строчки Мандельштама, посвященные Анне Ахматовой. Они звучат,
как завещание поэта своему народу, России, которые нам надо
исполнить. Ведь сумела же это исполнить его жена:
Андрей Синявский:
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье,—
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи —
Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду,—
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесу топорище найду.
А незадолго до смерти, в воронежской ссылке, в ожидании новых
арестов и новых казней Мандельштам вспоминает о Данте, об
изгнаннике Данте, зачинателе всеевропейской культуры. В семье
человечества, в мировой истории, в поэзии прочерчиваются эти
пути из края в край, из века в век. Эти строки бегут и в прошлое, и
в будущее и докатываются до Европы, которая жадно слушает
российского певца и каторжника:
Не сравнивай: живущий несравним.
С каким-то ласковым испугом
Я соглашался с равенством равнин,
И неба круг мне был недугом.
Я обращался к воздуху-слуге,
Ждал от него услуги или вести,
И собирался плыть, и плавал по дуге
Неначинающихся путешествий.
Где больше неба мне - там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых еще воронежских холмов
К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.