Ссылки для упрощенного доступа

Обретенный Тургенев: беседа с Верой Мильчиной об историке, археографе и путешественнике Александре Ивановиче Тургеневе


Вера Мильчина
Вера Мильчина
Иван Толстой: Обретенный Тургенев: разговоры с Верой Мильчиной. В прошлой передаче мы так и не обрели главного героя нашего разговора – Александра Ивановича Тургенева. Беседа его касалась, но постоянно уходила в разнообразные стороны. Теперь сосредоточимся на Александре Ивановиче. Но сперва позвольте еще раз представить мою собеседницу.
Вера Аркадьевна Мильчина – историк русско-французских культурных связей, переводчик, комментатор, специалист, главным образом, по XIX веку, но не только. Вообще, книжное в мильчинской семье живет уже в трех, как минимум, поколениях: отец Аркадий Мильчин – известнейший книговед и издательский работник, сын Веры Аркадьевны Константин Мильчин – литературный критик. В доме, полном книг, приятно поговорить о книжной новинке Веры Аркадьевны. Книга «Париж в 1814-1848 годах: Повседневная жизнь» выпущена московским издательством Новое Литературное Обозрение.
Вера Аркадьевна, прошу Вас теперь сосредоточить Ваше повествование на Александре Тургеневе.

Вера Мильчина: Постараюсь сделать как можно более лаконично, хотя лаконизм, безусловно, не моя добродетель, я это осознаю. Но и Александр Иванович писал из-за границы, в основном из Парижа, «письма-монстры». И некоторые люди, не понимая диапазон значения этого слова, пишут «чудовищные письма». И даже я читала хороших исследователей, которые делают выводы, что это письмо было чудовищное, потому что он обидел своего собеседника, высказал что-то. Ничего подобного. Оно чудовищное по объему, конечно, если это письмо мелким почерком на 80 страницах, то его никак, кроме как «монстром» не назовешь, но он не имел в виду его содержание, просто они были очень подробные. Кто он такой был? Первую половину своей жизни он был высокопоставленным чиновником, который служил в Министерстве духовных дел и вероисповеданий, он был директором Департамента иностранных вероисповеданий при Александре Николаевиче Голицыне. И когда он в 24 году Голицына, известного мистика, за какие-то радения уволили со своей должности, то он все равно оставался в чести до самого последнего момента, до 1841 года он был начальником, главным управляющим Почтового департамента. Александр Иванович при нем служил, служба чисто номинальная, но нужно было где-то числиться. В этот период он много делал в России, он был еще исполняющим обязанности статс-секретаря по написанию законов. То есть это был действительно очень крупный чиновник.
Этот период его жизни очень интересен, но меня он меньше волнует. Когда он вышел в отставку не по собственной воле, тут произошел 25 год, брат его Николай Иванович вообще был в момент декабристского восстания за границей. Он действительно был причастен на раннем этапе к декабристским обществам, там была фраза одна, якобы им сказанная: президент без лишних слов. То есть, что нужен президент, а не монархия. А также фраза якобы про цареубийство. Его под горячую руку приговорили к смерти заочно вместе с теми пятью, которых повесили. И дальше шла долгая торговля за то, чтобы ему вернуться, он очень хотел вернуться и оправдаться. Добрые люди здесь в лице Жуковского, наведя справки, говорили ему: ни в коем случае не приезжай. И сама императрица сказала: лучше бы ему не приезжать. Потому что если бы он приехал, ничего хорошего не получилось бы, власти обязаны были бы дальше разбираться.
Было два любимых брата - Николай Иванович и Сергей Иванович. Сергей Иванович был хрупкого душевного здоровья, он в 1827 году в Париже скончался в горячке под влиянием всех этих событий. У Тургенева Александра Ивановича остался только Николай Иванович, брат, который приговорен к смерти. Сначала он жил в Англии.

Иван Толстой: Где он и получил это известие.

Вера Мильчина: Он не мог приехать даже во Францию, на континент, потому что Франция тогда была не римской монархией, более свободной в этом смысле, это была более братская монархия по отношению к нашей, его бы немедленно выдали. Он жил сначала в Англии, после революции июльской 1830 года он приехал во Францию. И собственно всю жизнь во Франции и прожил. Александр Иванович, конечно, стремился во Францию. А поездки эти были возможны, но после 30 года они не поощрялись, совсем не поощрялись. Есть архивные данные Третьего отделения - это напечатано в наших комментариях к книжке маркиза де Кюстина «Россия в 1839 году», я сама их переписывала своими руками, но поверить в них очень трудно, - сколько было выдано разрешений на поездку во Францию, потому что для того, чтобы поехать во Францию, вообще за границу нужно было разрешение Третьего отделения. В 39 году выдано 16 разрешений, а в 43-м году не больше сотни — это на всю страну. Конечно, люди как-то устраивались и, тем не менее, были русские люди, которые там жили, всегда на всякий закон есть уловки.
Александру Ивановичу по своим семейным соображениям очень хотелось там быть, а также по общекультурным тоже. И чем дальше, тем больше он привыкал к этой жизни, потому что для его интеллектуального уровня, о котором я сейчас пару слов скажу, он очень любил Россию, но с каждым приездом становилось здесь все более и более душно. Так вот, добрые друзья, в частности, Александр Голицын, Жуковский, вместе придумали ему должность. Потому что он в молодости учился в Геттингене и, кстати, слушал лекции Шлецера, издателя «Русских летописей», Шлецер ему прочил большое историческое будущее. Он не стал этим заниматься, но интерес к этому у него сохранился. Они придумали ему должность, которая была вынужденной, чтобы иметь право официально быть за границей. Это был счастливый случай — должность оказалась соответствующей призванию. Его задание было в архивах европейских и в итальянских (он работал в архивах Ватикана, он работал в парижском архиве) переписывать документы, связанные с Россией, с русско-западными отношениями. И он переписывал там депеши французских послов 18 века о царствованиях, начиная с Петра Первого, и он дошел до Екатерины Второй.
Это очень забавно, по-французски есть совершенно непереводимое выражение, кто-то привел пример - это когда два зеркала стоят друг напротив друга, и это так отражается бесконечно одно в другом, такая игра зеркал. А тут может быть не такая бесконечная, но когда я переписываю архивные документы Александра Ивановича, который описывает, как он в архиве переписывает какое-то донесение времен Екатерины Первой - это очень любопытно. Потому что я реагирую на него и на какие-то сходства, потому что там есть у него в письмах из Москвы 40-го года поразительные вещи, он описывает, как уничтожают Кремль, как сносят старинные церкви в Кремле, чтобы построить там новый дворец для Николая Первого. Если мы заглянем в дату, то мы подумаем, что не в 1840 году написано, а гораздо позже. Он соответственно, так же реагирует на то, что происходило тогда в начале 18 века. И вот он переписывает эти бумаги, он переписал очень много. Сейчас тоже нужно отношение в архив, но тогда нужно были не столько отношение, сколько отношения, то есть нужно было знать людей. И он, конечно, знал всех тех, кто был директором Ватиканского архива и французского Королевского архива, который потом стал Национальным архивом, и они давали ему разрешение работать с этими бумагами. Дальше он размечал, что переписывать, конечно, сам руками не переписывал, у него был писец, который списывал, но он должен был отметить, что списывать. Он успевал за день не только сделать и побывать, но впитать в себя, потом еще описать столько, я действительно не понимаю - как. Потому что без компьютеров, человек рукой пишет. Его день начинался в архиве, потом он обязательно бывал в театре, в трех-четырех салонах, при том это были салоны не с пустой болтовней - это были салоны высочайшего интеллектуального уровня, где обсуждались какие-то политические, литературные новинки.
Я начинала об этом говорить, но не закончила. Понятно, что когда какой-то русский приезжает в Париж, то его сватают к Александру Ивановичу, и он пишет в одном из писем: «Я всегда рад помочь любому русскому втереться в парижские салоны». И понятно, что если есть русские стихи или русская проза, которую автор хочет или Александр Иванович, чтобы была переведена на французский и издана по-французски, Александр Иванович будет этим заниматься. Причем иногда он это делал даже против своего желания.
Там был такой драматический эпизод в результате, когда в конце 1837 года сгорел Зимний дворец, был пожар, по-видимому, из-за неисправности в трубе, которую плохо прочистили, то Вяземский Петр Андреевич, его многолетний друг, написал брошюру по-французски «Пожар Зимнего дворца», ужасно верноподданническую: мы все душой с царем, мы все за него. И даже потом она не очень ему способствовала, в этот момент все помнили, что Вяземский был либералом, что потом в 20 веке был назван «декабрист без декабря». И поэтому, грубо говоря, те, кто были не либералы, все равно его от этого не полюбили, а те, кто были либералы, посмотрели на это очень косо. На это есть исторические свидетельства. И Александру Ивановичу самому не очень нравилась эта брошюра. Но, тем не менее, Вяземскому ее захотелось напечатать во Франции, и Александр Иванович месяц ходил по французским издательствам, журналам, пристраивал ее, наконец, пристроил, и ее напечатали. И потом он ее рассылал всем французам, не только французам, но и европейцам, немцам, собирал от них сведения, кто-то написал, что это прекрасный французский язык, лучше, чем во Франции. Он все это Вяземскому транслировал, притом, что сам где-то Вяземскому проговаривается, что я бы предпочел, чтобы эта брошюра не была написана. Это его деятельность, если можно так сказать, по пропаганде того, что написано русскими.

Иван Толстой: То есть Александр Тургенев во всех смыслах занимался собиранием россики?

Вера Мильчина: И не только россики. Он рукописи переписал очень многие и пытался издать. В результате издали только два тома «Акта археографика», самую старину. XVIII век им издать не позволили. О печатать нет и речи. Вообще там был такой эпизод, о котором мы написали статью специально, вокруг «Записок» Екатерины, которые сохранились в нескольких копиях. Кстати, считается, что все копии пошли от Александра Ивановича, у которого они были от Куракина. Широко он их не распространял, но, тем не менее, они были у Пушкина, и Пушкин давал их читать великой княгине Елене Павловне, жене Михаила Павловича, брата императора Николая. Это все было келейно, никто на это не обращал внимания. Потом вдруг пошел слух в какой-то из парижских газет, я много просмотрела парижских газет, откуда пошел слух — не нашла. То есть мы знаем, откуда он пошел, об этом написал Яков Николаевич Толстой, который был агентом Третьего отделения в Париже, что якобы собираются издавать в Париже эти записки. А это был бы скандал. С современной точки зрения ничего такого там не написано, вдруг как бы грязное белье династическое бабки, в сущности, императора французы издают — ох, какой кошмар. От кого? Конечно, от Александра Ивановича, от кого же еще. И дальше бедный Александр Иванович должен был оправдываться, писать объяснительные записки, что он не только никому не давал, а никто не знает, никто не слышал. Действительно был ложный слух, мыльный пузырь сдулся, никто не собирался это издавать.

Иван Толстой: Не потому ли слух, что это Герцен собирался издавать?

Вера Мильчина: Это был 1838 год, про Герцена никто не знал. Это было задолго до «Вольной печати». Герцен издал, но это было позже. Здесь был ложный слух абсолютно из ничего, но Александр Иванович должен был оправдываться и сдать им экземпляр. А экземпляр был не у него, а у брата Николая Ивановича на даче, дача была довольно далеко, надо было ехать на пароходике. Затребовали оттуда экземпляр, и он его сдал. Но себе оставил копию все равно.
Там вообще есть прелестные эпизоды, которые я очень люблю. Он был такой человек очень интересный: с одной стороны, брат -государственный преступник, с другой стороны, он по-прежнему чиновник российский, который состоит на службе, ездит во Францию не просто так, а как уполномоченный, переписывает рукописи. И в принципе он был камергер — это не последний человек в придворной иерархии. Репутация двойственная. Но как только что-то происходит подозрительное или какое-то нелояльное, сразу все подозревают Александра Ивановича. А, с другой стороны, его подозревают западные люди в том, что он был шпион российского правительства. То есть самое нехорошее положение. В 1843 году князь Долгоруков, который потом известен всякими изумительными и остроумными памфлетами антирусскими, когда он окончательно отбыл в эмиграцию, а тогда он был в эмиграции не окончательно, просто жил в Париже, издал там брошюрку.

Иван Толстой: Не перешел еще «на положение невозвращенца».

Вера Мильчина: Не перешел, а потом перешел. А тут он вынужден был вернуться. Он жил в Париже и выпустил брошюрку под псевдонимом «Граф Альмарго», брошюрку под названием «Происхождение русских родов». Там перечислены родословные русских князей. Кому это интересно и кого это может взволновать? Оказывается, там где-то на предпоследней странице было написано, что когда избирали Михаила Романова, то должны были избрать вовсе не Михаила Романова, а право на этот престол больше имели Трубецкие. Опять-таки шевелят какие-то династические вопросы, которые не должен, пусть даже и князь, шевелить, тем более в иностранной печати, по-французски. Не надо, чтобы всякие французы в нашем династическом грязном белье рылись. И его затребовали в Россию. В тот момент он приехал. Но с ним ничего такого страшного не сделали, его всего-навсего сослали в Вятку, да и то ненадолго. Для него, конечно, между Парижем и тогдашней Вяткой, да и сейчас тоже, есть некоторая разница.
От кого же он узнал это все? Спросили сами себя наши в Третьем отделении. Конечно, от Александра Ивановича. И Александр Иванович должен был оправдываться. А он наоборот отчасти пострадал от него, от Петра Владимировича, потому что Петр Владимирович был немножко не чист на руку в смысле рукописей. Он у Александра Ивановича забрал рукопись одного из французских послов и не вернул какую-то тетрадку, переписывал, да потом затерял. У Александра Ивановича самого был на него зуб. Но главное, что этих документов он ему точно не давал. И он должен был оправдываться, каким образом. Он сам в этот момент был в России, он был в Москве, его вытребовали в Петербург, и он пошел в Бенкендорфу, графу, который был начальником Третьего отделения. И он ему написал записку, а также показал свой дневник. Помимо того, что он писал «письма-монстры», он еще вел дневник. И дневник, к сожалению, как всякий дневник, он такой лапидарный. Иногда он помогает прояснить, что не сказано в письмах и наоборот. И там в дневнике было записано, что-то про его взаимоотношения с Долгоруковым, из коего явствовало, что он этих бумаг не давал. И в Третьем отделении Бенкендорф остался абсолютно удовлетворен.
Что меня умилило в этом сюжете, что читая этот дневник Александра Ивановича, ты видишь, что через страницу там сказано, что он с кем-то обсуждал что-то и в том числе была шутка про Бенкендорфа. Но Бенкендорф был порядочным человеком.

Иван Толстой: Ему сказали: от сих до сих.

Вера Мильчина: Ему сказали, он и прочитал. Это большая книга, он ее не изъял для ознакомления, а посмотрел то, что ему показали. Александр Иванович не ожидал, что если он будет показывать, то у него будут осматривать весь дневник полностью. Тут еще надо сказать, что у Александра Ивановича почерк своеобразный, поэтому не всякий бы в нем разобрался.

Иван Толстой: Тут гораздо важнее представление о чести. Это как Милорадович вызвал Пушкина в 1820 году или 1819 и спросил, его ли это стихи? Пушкин сказал: «Нет. Я сам сейчас напишу при вас все, что я писал против царя». Милорадович удовлетворился этим.

Вера Мильчина: Очень оздоравливающе выглядит, когда видишь, что бывало и так. Александр Иванович жил во Франции. Для меня, как для исследователя французской культуры, для меня страшно ценно все, что он там делал, что он писал и это действительно вплоть до мелочей.
Еще был сюжет, этот сюжет происходил в Москве, я встречалась с коллегой, мы обменялись книжками. Она меня спрашивает: «А ты не знаешь, что такое кохинхинские письма?». Я говорю: «Как не знаю — знаю». Буквально накануне у Александра Ивановича про это читала. Некоторый второстепенный писатель напечатал, что в 1801 году такие же кохинхинские письма, соответственно, Вьетнам, какие-то вьетнамцы приехали в Париж и со своей точки зрения описывают тогдашний Париж. В жизни бы я не знала про кохинхинские письма, но Александр Иванович знал про это тоже, потому что он их или читал, или листал у книгопродавцев в магазине на витрине. Но он не только знал, он знал раньше французов, он французам рассказывал.
Мало того, он французам рассказывал про немецкую философию. Был такой эпизод трагикомический тоже. Французская академия, 40 бессмертных, как только кто-то умирает, на его место избирают следующего. Избирают сложно, там есть система академических визитов. Те, кто претендует, объезжает всех 39, которые будут голосовать, и всячески к ним подольщаются. В Париже тогда, может быть и сейчас, все это происходило через женщин, потому что у каждой дамы, хозяйки известного салона, были свои протеже, они иногда заключали негласное соглашение: я сейчас помогу твоему, а ты потом, когда твой будет там, то он уже в следующий раз будет голосовать за моего. Вот в результате всех этих сдержек и противовесов избрали такого водевилиста, кстати, он издал книжку о России, Жак Ансело. В первом ряду не стоял, но во втором стоял. Он был такой нормальный француз, который сочинял водевили, книжку о России, плодовитый очень, у него была жена.

Иван Толстой: Эту книжку у нас лет десять назад издали.

Вера Мильчина: Да, ее Наталья Сперанская перевела очень хорошо, издательство Новое Литературное Обозрение выпустило, называется «Шесть месяцев в России». Но его избрали, дальше тот, кого избрали не просто в Академию, а на это освободившееся место, в это кресло, он должен произносить речь про своего предшественника. Иногда неплохо бывает, а иногда чудовищно бывает. Вот этому Ансело, водевилисту, в основном, выпал Бональд, философ, он был философ-роялист, монархист, но дело не в этом. Жозеф де Местр тоже был философ-монархист, но Жозеф де Местр писал блистательно с афоризмами, иногда язвительными, остроумными, это проза, можно не солидаризироваться с идеями, ее можно читать даже сейчас. Бональда проблематично читать сейчас, если только не ставишь исторических задач. Но это действительно высокая философия. Ансело ничего в этом не понимал, а Александр Иванович понимал. Александр Иванович записывает: «Я ему посоветовал прочесть прекрасную статью Баадера на эту тему. (Баадер был немецкий философ.) Но только он не знает немецкого языка». И там еще была беседа с одним доктором, он был доктор, но решил писать книгу о философии, только он не знает немецкого языка. И он Александра Ивановича попросил, что, может быть, коротенько отреферирует, что немцы написали. А потом сказал: «Вы знаете, вы очень умный человек». Я даже возмущена была, читая это. Где Александр Иванович и где этот доктор, который немецкого не знал!
Александр Иванович, когда путешествовал по Германии, приезжая в немецкий город, первым делом затребовал программу университетских лекций. А в университетских городах он ходил всюду и слушал. Азадовский и Осповат опубликовали статью на эту , и там есть запись, что Шеллинг сказал о Тургеневе, что это был, пожалуй, единственный человек, который вполне понял философию Шеллинга. Но это не про каждого говорил Шеллинг и не про каждого говорили остальные.
Еще мой любимый пример, что такое был Александр Иванович для французской публики. Был писатель Шатобриан, написал замечательную автобиографическую книжку «Замогильные записки». Но он по завещанию не разрешил ее печатать до своей смерти. Он устраивал чтения устные, на которые Александр Иванович, туда не всех приглашали, а только избранных, Александр Иванович, когда бывал в Париже, его обязательно туда звали, но там нельзя было записывать. А у него была блистательная память, но он на нее не всегда надеялся. Там есть очень трогательный эпизод, это было в салоне госпожи Рекамье, которую боготворил Александр Иванович. Но, тем не менее, несмотря на то, что это был ее запрет, он все-таки достал карандашик и что-то в кармане записывал. Она посмотрела на него лукаво и с укоризной, но все-таки не выгнала. И дальше мы обладаем его письмами, в которых видны его записи. Это была не стенография в прямом смысле слова, но он так записывал, что можно сравнить с опубликованными «Замогильными записками». Это просто точнейшие цитаты, можно положить рядом два документа. Замечательный французский философ Токвиль, автор книжки «Демократия в Америке», тоже присутствовал в этом же салоне на этом же чтении и оставил в письме отзыв, есть какие-то мысли, у него там есть суждения, но даже в голову не приходило бы так подробно пересказывать, как это делает Александр Иванович. У него была потребность зафиксировать, а потом сообщить об этом русским друзьям. Печатали некоторые корреспонденции, и он потом страшно гневался, говорил: «Зачем вы напечатали это? Это никому неинтересно. Зачем каких-то лиц упоминаете, пусть даже инициалы, я опозорен перед французскими друзьями». Ничего он не был опозорен. Он думал, что для печати это надо как-то перерабатывать. Может быть, даже и хуже было бы.
Кстати, о бульоне я не сказала самое интересное. Потом Александр Иванович писал про выписки, был такой жанр — резюме, то есть большая книга в кратком пересказе, эссенция или крепкий бульон. Вяземский потом назвал его хроники парижские «Сочный бульон из животрепещущей утробы настоящего». Гениальные слова, это действительно был сочный бульон. Этот бульон, в отличие от того, который Людовику XIII подали, а потом он был никому не нужен, этот был очень нужен и нужен до сих пор. Потому что это такое свидетельство по свежим следам редко, где найдешь с такой подробностью.
Я говорила, можно смотреть в микроскоп, можно в телескоп, можно близоруко вглядываться и ничего не видеть. Он смотрит в самые подробности, находясь в гуще событий, и потом все это излагает на бумаге. «Замогильные записки» потом издали, но это было, к сожалению, после его смерти. Ему нужно было записать это и об этом рассказать. Но Шатобриан - это была поздняя любовь, обоим было около 50, и у госпожи Рекамье, она была красавица, но, видимо, у нее была первая настоящая страсть — Шатобриан. И он страшно в нее влюбился. Потом у него были разные любви, молодые дамы, но это был такой ритуал: он приезжал к ней каждый день, когда мог, потом через день, потом, когда он уже не ходил, его привозили в ее салон. Маленькие комнатки, потому что ее муж-банкир разорился, и она снимала две маленькие комнатки и потом еще одну на другом этаже, это называлось «Лесное аббатство», оно хоть и лесное, но в самом центре Парижа. Не сохранился дом. Это был один из самых замечательных парижских салонов, там происходили эти чтения. Но госпожа Рекамье, Шатобриан в «Замогильных записках» посвятил ей отдельную книгу, несколько глав, штук 20, этот текст не опубликованный, вся Европа ждет, чтобы издатель наконец опубликовал. А поскольку он был без средств, акционерное общество купило у него права на публикацию, когда он наконец умрет, а до этого они ему выплачивали дивиденды, небольшую ренту. Поэтому особенно нельзя было это разглашать. Он пока жив, текст был готов, но он его все время перекомпоновывал, что-то дописывал, переделывал, и вдруг он решил всю книгу о ней убрать, что вроде это слишком интимно и не нужно. Сейчас она издана.
Так вот, госпожа Рекамье Александру Ивановичу не только дала ее прочесть у себя, но она дала ему на вынос. И он, видимо, имел право скопировать, привез ее в Россию и здесь давал, тоже не всем, но даже митрополит Филарет, который был тоже, видимо, охотник и почитатель госпожи Рекамье, он и ему давал почитать, а так же здесь некоторым своим друзьям. Таким он пользовался доверием во Франции, не то интересно, что он привез эту книжку в Россию, — это тоже интересно, но это нормально, если человек между двумя культурами, то он служит таким посредником. Но тот факт, что он с французами был наравне.
Еще эпизод. Приехал американец, исследователь английской литературы, и они вместе с Александром Ивановичем беседуют с поэтом Ламартином, и оба обнаруживают, что поэт Ламартин, причем женатый на англичанке, - о, ужас! - совершенно не знает английской литературы. Байрона, может быть, знает, и они его просвещают. Что американец знает — это нормально, он англоязычный, но Александр Иванович с американцем абсолютно наравне просвещают поэта Ламартина. Это редко такое бывает, и в этом он абсолютно уникален.
Для меня его ценность именно в этом, а так же, это моя эгоистическая точка зрения, он мой телескоп, микроскоп в этот мир. Поэтому я говорю, отчасти в шутку, отчасти всерьез, что он умер в 1845 году, книжка моя кончается в 1848 году, потому что это исторический этап, кончилась монархия, начались другие исторические времена - это нормально, что она кончается в 48 году, но для меня это кончается в 45 году, потому что Александр Иванович уже не описывает. Вот такой был человек.

Иван Толстой: Вера Аркадьевна, я помню, вы сказали, что объясните, почему именно в декабре 1825 года Александр Иванович заспешил в Европу. Не встретиться ли с Николаем Ивановичем и рассказать ему, что там на самом деле в Петербурге делается?

Вера Мильчина: С Сергеем Ивановичем. Сергей Иванович был в Дрездене сначала. Поэтому он поехал в Европу, в Дрезден, потом в Париж. Он хотел в Париж. Когда он стал свободен от службы, то одновременно, тут не надо так преувеличивать, он был до этого в Германии, в Париже он не бывал. Поэтому не то, что он все время посыпал голову пеплом. Дневник страшно интересный, потому что совсем не обработанный - это он писал для себя. Но в поздние годы, чем ближе к смерти, тем он дневник писал более лаконично. Там фиксируется: беседа с тем-то, а о чем беседа, не очень понятно. Но поскольку они с Николаем Ивановичем находились, к счастью для нас, довольно часто врозь, и Александр Иванович был в Париже, Николай Иванович, поскольку был бука и нелюдим, он сидел на даче. Особенно, когда был в Москве Александр Иванович, он писал ему из Москвы. Поэтому мы обладаем его перепиской с братом, она очень подробная и в этом смысле очень ценная. А есть письма Николая Ивановича, и они позволяют видеть, насколько два человека, самые близкие, из одной семьи, образованные оба, насколько они разные и насколько пребывание Николая Ивановича за границей вынужденное, но оно было важно для него самого, поскольку его не повесили и не сослали, но для культуры, для нас оно не так важно, потому что из этих писем толку добиться какого-нибудь про то, что происходило во французской культуре в тот момент, довольно трудно. С кем-то он, конечно, общался, но, во-первых, не посещал в такой степени салоны, его никто особо не знал.

Иван Толстой: Писал «Россию и русских».

Вера Мильчина: Да, он писал свою книгу «Россию и русских», и цель ее была оправдаться, объяснить, что он хотел совсем не того, объяснить, что такое декабристы и что они все хотели не того, в чем их обвиняют и, главное, что он неповинен в том, в чем его обвиняют. Но вышло из этого трехтомное, очень интересное повествование о всем русском государственном устройстве. Александр Иванович принимал во всем этом огромнейшее участие и советами, и документами. Но они боялись ее публиковать.
Все время у них в письмах публикация «России и русских» называлась «Госпожа Рекамье». И там все время в переписке идет: «надо выплатить долг госпоже Рекамье» или «ни в коем случае не плати долг госпоже Рекамье» — это когда, естественно, из России писал Александр Иванович. Он все время пытался понять, у него же здесь было имение, он крестьян перевел на оброк, он был противник крепостного права. Но, тем не менее, имения давали доход. Николаю Ивановичу надо было на что-то жить, он оставлял себе очень мало, в результате Александр Иванович не женился, хотя был страшно любвеобилен.
А Николай Иванович женился, у него были дети, и этих своих племянников Александр Иванович считал своими, и все доходы от русских имений шли Николаю Ивановичу. Они боялись, отчасти справедливо, что если эту книжку опубликовать, то тогда ему придется остаться навсегда, имение отнимут в казну и источник доходов прекратится. Александр Иванович, когда бывал в России, он все время пытался разговорами, с кем откровенно, с кем намеками, выяснить, как будет, проклянут или не проклянут. И, в общем, склонялся к мнению, что проклянут, и долг выплачивать госпоже Рекамье надо погодить. В результате он умер в 1845 году, а книжка «Россия и русские» вышла в 1847 году. То есть, когда его не было, то Николаю Ивановичу, живущему во Франции, нечего было бояться, и он мог спокойно это опубликовать.
Вклад Александра Ивановича негласный в эту книжку огромный. Потому что он ему помогал сведениями о России той, которую Николай Иванович не видел своими глазами, хотя Николай Иванович сам был блестящий экономист, финансист, у него была книжка «Теория налогов», которую ценили министры финансов, даже когда он был изгнанником.

Иван Толстой: Я даже помню, что на брюловском портрете Александра Ивановича у него под локтем лежит книжка, на корешке которой только вместилось «О налогах».

Вера Мильчина: Конечно, это намек.

Иван Толстой: По-моему, она при советской власти в 30 годы даже переиздавалась.

Вера Мильчина: Я боюсь ручаться. Другое дело, что «Россию и русских» перевели совсем недавно.

Иван Толстой: Первый том вышел в 1915 году и единственный.

Вера Мильчина: Николай Иванович при советской власти не был уж таким изгоем, потому что он был декабрист. Но с другой стороны он был какой-то декабрист не окончательный, не пострадал, сидел за границей. Я, будучи никоим образом не экономистом, не могу судить, но охотно верю. Они были все на свой лад блестящие. Но просто любопытно, насколько психофизический тип у двух братьев абсолютно разный.

Иван Толстой: А третий - Сергей Иванович? Вообще, какие были между ними взаимоотношения, насколько они были родня, эти братья?

Вера Мильчина: Они были очень родня. Был же еще четвертый брат Андрей, про которого я сейчас читаю в журнале Новое Литературное Обозрение, очень интересная статья Андрея Зорина, но она очень длинная, никак не могу дочитать.

Иван Толстой: О 1803 годе.

Вера Мильчина: Андрей давно этим занимается. Андрей Тургенев — это другая эпоха и другая психическая реальность. Александр Иванович, у них дружестволюбие и родственнолюбие было абсолютно в крови, у Александра Ивановича точно, он боготворил память брата Андрея, и старшие друзья брата Андрея, Дружеское литературное общество — это были старшие братья и наставники. Он боготворил и обожал братьев.
Сергей Иванович был талантливый, видимо, человек, но он ничего не успел сделать. Он умер у него на руках, на Пер Лашез похоронен. Александр Иванович, когда бывал в Париже, посещал именно это кладбище и всякий раз очень грустил и думал о Сергее Ивановиче. Он вообще был очень чувствительный человек. Николая Ивановича он страшно любил, жизнь ему в каком-то смысле посвятил.
Николай Иванович был, это нехорошо говорить, когда мы читаем личную переписку, это же не для нас все писалось, одно дело - культурная хроника. Но Николай Иванович несколько раздраженно писал в некоторых письмах Александру Ивановичу, там пробивалось такое, что вот ты жалуешься, на самом деле ничего с тобой не будет. А он уже болел, он чувствовал, он был полный, у него была одышка, ему было трудно. Тогда еще не было железной дороги между Европой и Россией, значит, надо было ехать в коляске. А он и в коляске умудрялся писать. Видно, что другой почерк, он записывал, хотя это тряска. И конечно, ему было тяжело. А Николай Иванович абсолютно никоим образом не беспокоился за его здоровье.
Видимо, как всегда бывает в таких случаях, когда его не стало, сильно пожалел. Я, конечно, на стороне Александра Ивановича, ему это было обидно читать из уст Николая Ивановича. Он действительно обожал Сашку, старшую дочку Николая Ивановича, она первая родилась. Она была уже большая девушка при жизни Александра Ивановича. Жена Николая Ивановича Клара, Кларина беременность и Кларины выкидыши, Клара разродилась, у нее потом родильная горячка. Это для него была совершеннейшая драма и волнения, он об этом писал в письмах сюда друзьям. Он в этом смысле был страшно трогательный человек и преданный. Николай Иванович тоже был преданный, только он не умел это так выражать, в таких чувствительных словах.

Иван Толстой: А что «гнусный крепостник» брат Борис, которого они упоминают, двоюродный брат?

Вера Мильчина: Там разные были братья, я этот сюжет как-то не очень… Там был другой сибирский брат - Аржевитинов, этого он очень любил, Ивана Семеновича, писал ему интересные культурно-исторические письма.
Я еще забыла сказать об одной стороне его деятельности, она, с одной стороны, очевидна, с другой стороны, когда почитаешь весь список, он отправлял все новинки французские, которые можно было, каждое письмо его из Франции в Россию полно указаний, что как пошлет, с какой оказией. Но он не просто отправлял книги, он знал, что кому нужно. Потому что мы еще не упоминали Петра Яковлевича Чаадаева, который тоже был в отношениях с Александром Ивановичем довольно-таки неблагодарный человек. Он вообще был высокомерный. Они были в дружбе и в переписке, и Чаадаев пишет ужасно свысока. Это вообще было по отношению к Александру Ивановичу у многих людей, которые его любили. И Вяземский тоже, они переписывались до самого последнего времени, есть архив - это их переписка, там не все письма, но чем дальше, тем больше у Вяземского высокомерное похлопывание по плечу, типа дурачок, какой-то благотворительностью занимается. Наш пострел везде поспел — такая интонация. Вяземский действительно был поэт, литератор, но Александр Яковлевич Булгаков, московский почт-директор, который был в своем роде человек замечательный, потому что осталась его переписка, пока был жив его брат Константин Яковлевич, они переписывались — это совершенно замечательный исторический памятник. Но сам по себе Александр Яковлевич, кроме того, что он был любитель рассказывать всякие новости, он ничего из себя не представлял, он писал какие-то брошюрки некрологического свойства, но он был с точки зрения истории литературы и культуры не великий человек, не Александр Иванович. Не обладал тем кругозором и тем интеллектуальным размахом, которым обладал Александр Иванович. Александр Яковлевич тоже писал о нем: вот пришел Тургенев, хи-хи, как всегда он суетливый, он запыхался. Я в данном случае не цитирую, я пересказываю своими словами. Это страшно обидно читать. Это особенно обидно, когда Александр Иванович присылал книги или реферировал в письмах краткое содержание, он не просто присылал - он присылал это адресно. В его переписке с Чаадаевым там есть письма, он потом пошлет книжку, но он сначала перескажет, сделает «бульон», резюме. Но это будут книжки про бытие и возникновение человечества с научной, религиозной точки зрения. То есть то, что адрестно, точечно, что интересно Чаадаеву.
А Вяземскому он пошлет другое. Он пошлет Вяземскому список книг, которые появились благодаря ему, «Исповедь сына века» Мюссе, Шатобриана, перевод Мильтона и «Опытов в английской литературе». Я пыталась составить список, он абсолютно бесконечный. Он шлет каждому то, что именно ему будет интересно, но потом обязательно с тем, что он эту книжку передаст еще кому-то дальше. Письма его все должны складываться у так называемой сестрицы. Это была такая Нефедиева Александра Ильинична, его кузина, которая жила в Москве, просто московская такая дама.
Потому что потом он планировал, он же не знал, что он умрет так рано в 60 лет, он хотел писать воспоминания. И он писал, что без факта я не могу. Поэтому письма не то, что личные письма, а эти циркуляры, они должны были все складываться у сестрицы, чтобы потом ему это было подспорьем в писании мемуаров. Мемуары тоже были бы интересны. Но на самом деле письма интересны тем, что они написаны по свежим следам, что в них нет последующего искажения, последующего применения, что о ком-то нельзя сказать так, надо сказать лучше, деликатность. Здесь он гораздо более откровенен.
Пушкин страшно его ценил, то, что в Лицей его определял — это ладно, Пушкин страшно его ценил в последние годы как собеседника. Но, к сожалению, это редко удавалось, потому что Тургенев больше был во Франции. Пушкин страшно ценил его участие в «Современнике». В двух «Современниках» вышедших, в первом и четвертом томе при жизни Пушкина, были его парижские корреспонденции. Пушкин, бедняга, не имел права печатать про политику, ему дали право издавать литературный журнал. А он страшно хотел, это была не первая попытка, он хотел политическую газету. Он хотел, чтобы это был европейский журнал. Тургенев и Петр Борисович Козловский - это были люди с раньшего времени и люди с европейской культурой. Для него это, видимо, было просто как окно или форточка, открытая в этот европейский мир. И поэтому для Пушкина так важно, что это по горячим следам и по мелочам - то, что сейчас происходит во Франции и описано человеком - вот это было страшно важно.

Иван Толстой: Вера Аркадьевна, можно попросить вас сделать небольшой обзор с высоты птичьего полета для человека, который заинтересуется фигурой Александра Ивановича Тургенева, с чего, собственно, начинать читать его наследие? Ведь оно издано в разных причудливых формах и в таких изданиях непривычных, в основном забытых, с чего начать?

Вера Мильчина: С чего начать, тем примерно и кончить. Есть две с половиной книжки. Есть самая первая, то, что я уже упомянула, 1964 года, кстати, не переизданная, «Хроника русского». Потом есть «Политическая проза», это еще до перестройки при советской власти издания, в издательстве «Советская Россия», Александр Осповат составил. Это немножко другое, там есть не изданные вещи, есть из «Хроники русского» — это тоже страшно интересно и там хорошая статья.
Есть еще книжка, которая вышла и на ее обложке написано, что это Тургенев, но на самом деле это не вполне Тургенев. Она издана года два назад, она называется «Русский двор в XVIII веке». Она была впервые издана по-французски в Лейпциге или в Дрездене в XIX веке. Это действительно отрывки из донесений, которые собирал Александр Иванович. Но происхождение этой книжки непонятно. Дело в том, что когда Александр Иванович умер, то его архив, кроме того, что было изъято Третьим отделением и пропало навсегда, и мы не знаем, что это было, вернулся к Николаю Ивановичу. А дальше в начале ХХ века сын Николая Ивановича Петр Николаевич передал в Пушкинский дом, и документы хранятся в Пушкинском доме. Там есть переписанные им депеши. Но эта книжка, откуда это все появилось? Депеши страшно интересные. Но в той книжке, которую переиздали, там есть прослойки текста, от публикатора вроде. И получается, поскольку на книжке написано, что это Александр Иванович Тургенев, то это написано Александром Ивановичем Тургеневым, но есть все основания полагать, что Александр Иванович об этом не писал, и он бы не так писал. Нельзя сказать, что он не имеет отношения к этой книжке, он имеет отношение к этой книжке, но это не его книжка и он не несет за нее ответственности, в отличие от «Политической прозы» и «Хроники русского», за которые он несет полную ответственность.
Кроме того, есть несколько публикаций Азадовского в «Звезде», в которых напечатаны некоторые письма и корреспонденции, которые не были изданы раньше. Есть энное количество наших с Осповатом статей, рассеянных по разным сборникам, в которых освещены разные сюжеты. И, по-видимому, его нельзя издавать подряд, потому что это не осилить, и читателю это будет очень сложно, потому что читатель не сможет в себя вместить разом. Его надо раскручивать, как нитку из клубка по сюжетам, тогда можно что-нибудь понять по отдельным каким-то темам, эпизодам.

Иван Толстой: Наверное, этому могла бы помочь биография Александра Ивановича. Нет ли ее в ваших планах?

Вера Мильчина: Вы знаете, хотя бы написать статью для словаря «Русские писатели», которая есть в наших планах и от нас давно ждут.

Иван Толстой: Это в том знаменитом коричневом, из которого издано только пять томов?

Вера Мильчина: Теперь надо издать шестой том, который сейчас готовят. Замечательные совершенно люди, подвижники. Я как читатель всячески перед ними преклоняюсь, а как автор испытываю глубокое чувство стыда, потому что нужно про Александра Ивановича написать. Там будет биография такая, как в этом словаре. Биографии полной в планах, не буду врать, нет. Мне бы интереснее было разрабатывать какие-то отдельные вещи, может быть кусками издавать парижское. Именно потому, что это позволяет совершенно по-другому прикоснуться к той французской жизни, парижской, которая мне так интересна. Биография тоже замечательная цель, но это немножко другая постановка глаза, что ли.

Иван Толстой: Вера Аркадьевна, возвращаясь к той книжке, с которой мы начинали разговор в прошлый раз, «Париж в 1814-1848 годах», я хотел бы спросить вас: а был ли кто-то еще из русских той поры, кто тоже может быть поставлен в этот ряд, может быть, не на такое первое место, некий хроникер, некий культурный бульонщик и так далее, некто русский, чьими трудами вы так же пользовались?

Вера Мильчина: Были, конечно, кем я пользовалась. Был у Погодина замечательный «Год в Париже». Строева я упоминала. У Греча, кстати, как ни относись, а Греч со своей точки зрения тоже очень подробно описал парижские вещи. Был такой Всеволожский, у него была дочка и зять в Париже, он путешествовал, это такие роялистские круги, он тоже очень интересно описывал. Он оставил очень подробно. Это все воспоминания о Париже 30-х годов. Есть воспоминания Парижа 14 годов, Федор Глинка «Письма русского офицера».

Иван Толстой: Михаил Орлов.

Вера Мильчина: У Михаила Орлова мало про быт. У Михаила Орлова замечательно про капитуляцию, а потом он ничего не писал. Федор Николаевич оставил описания, он побывал и на так называемых фантасмагориях, где показывали пракино, и в ресторанах, описывает приезд в Париж, как сразу набрасываются люди с адресами гостиниц и ресторанов, сразу объясняют, как надо одеться, чтобы в Париже не принимали бог знает за кого. Для повседневности это все прелестные вещи. Потом я упоминала, - Андрей Николаевич Карамзин, автор моей любимой фразы, может быть для репутации Парижа не очень хорошо, но когда меня спрашивают, что такое был Париж, я говорю: вот фраза Андрея Николаевича, когда он от Страсбурга подъезжает к Парижу: «Завоняло. Ух, как завоняло. Ура! Мы приехали».

Иван Толстой: Это «чрево Парижа» завоняло?

Вера Мильчина: Нет, его тогда не было. Грязь сливали на улицу, потому что не везде были подземные трубы, им велели сливать в специально отведенные места, но они сливали прямо на улицу. Поэтому и воняло. А так же были свалки — это специальная тема, как были свалки и как от них несло грязь. Кстати, было гражданское общество в том смысле, что люди противились постройке газовых, чтобы газ иметь, нужно было его откуда-то получить. Были какие-то газовые фабрики, комбинаты, которые производили, а район тогда считался очень невыгодным, если газовый комбинат. И жители страшно протестовали и против свалки протестовали, чтобы не строили ее так близко. Так с переменным успехом это все шло. Так что сюжеты очень знакомые.

Иван Толстой: Доосмановские кошмары.

Вера Мильчина: Конечно.

Иван Толстой: Вера Аркадьевна, в ваших планах нет куда-то движения по описанию парижской повседневности либо вширь, либо по хронологической канве, линейке - либо назад, либо вперед?

Вера Мильчина: Вы знаете, нет, вперед нет, а есть вглубь. И этот план осуществится довольно скоро, я надеюсь, потому что у меня теперь есть переводческий семинар, и мы вместе с переводческим семинаром сообща переводим книжку этого же времени, она выходила с 39 по 42 год, и тут есть картинки и цитаты. Эта книжка называется «Французы, нарисованные ими самими». Это сборник очерков про типы французские. Сначала была книжка «Англичане, нарисованные ими самими», первую книжку сделали англичане, но французы ее перевели, и тот же издатель издал у себя. Это прекрасная книжка, потому что там тоже узнаешь в такой подробности французскую жизнь, я что-то из нее цитировала, но, разумеется, не все, потому что все невозможно, которую тебе ни одна историческая книга не объяснит. Но поскольку она очень большая, там про Париж 5 томов, а всего 8 томов, надо было что-то выбирать. И поскольку дамских очерков меньше, я выбрала 40 парижанок. Будет подзаголовок «Парижанки», которого нет в оригинальном издании. И мы должны в издательстве Новое Литературное Обозрение выпустить эту книгу, я надеюсь, в конце года.
Там есть прелестный совершенно очерк, очень остроумный «Мать актрисы». Это типаж, это не сама актриса, как она участвует в жизни дочери совершенно несносно. Она называется по-французски La Saint-Robert. К фамилии прибавляется артикль, как будто это неодушевленный предмет, хотя к именам артикли не прибавляются. А по-русски это Сен-Роберша. У всех дам, которые «полу», тогда не было выражения «полусвет», но тех, у которых не очень понятна социальная принадлежность, они всегда хотят казаться более высокородными, чем они есть. Она прижила дочку неизвестно от кого, но она рассказывает историю, как Ахматова говорит — пластинку, что у нее был муж, который погиб в Аустерлицком сражении, условно говоря, и он был любимец Наполеона, Наполеон его отличал. Он был Сен-Робер, якобы, его, конечно, не было вообще. А эти аристократические приставки, половина актеров еще с XVIII века были «Сен», не будучи никакими аристократами. Это был профессиональный псевдоним. Вот этих «Сен» было много. Был господин Сен-Эрнест и господин Сен-Франсиск - это все актеры мелких театров, может быть средних, были большие театры в Париже на государственных субсидиях, а были мелкие театры, где шли в основном водевили и мелодрамы, вот в этих театрах играли всякие «Сен». Она себя придумала вымышленного мужа не актера, а наполеоновского офицера блестящего.
Книга очень хорошо иллюстрированная, лучшие художники – Гаварни и Домье - рисовали для нее картины. У каждого очерка есть тип, фигура, виньетка, где эта же фигура в быту. Там комната гризетки и что-нибудь в этом роде. И иногда в конце сценка из ее жизни. Она от этого страшно красивая книжка, ее приятно взять в руки. Я надеюсь, что в нашем издании будут картинки, поскольку, слава богу, на них нет прав, ибо дело давнее, нужно все это повторить, чтобы на все это полюбоваться.

Иван Толстой: Так рассказывает Вера Мильчина, автор книги «Париж в 1814-1848 годах: Повседневная жизнь», выпущенной московским издательством Новое Литературное Обозрение. На этом мы заканчиваем вторую передачу с участием Веры Аркадьевны.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG