Ссылки для упрощенного доступа

Читатель Александр Генис


Обложка книги Александра Гениса "Уроки чтения"
Обложка книги Александра Гениса "Уроки чтения"

Иван Толстой: Московское издательство «АСТ» на днях выпустило новую и, как признается сам автор, итоговую книгу «Уроки чтения», с ироническим подзаголовком «Камасутра книжника». И с надзаголовком, не сразу бросающимся в глаза: «Детальная инструкция по извлечению наслаждения из книг». Не сразу этот надзаголовок заметишь потому, что густо записанная мавританско-византийская обложка полна массы декоративных деталей, делающих дизайн генисовского труда исключительно нарядным – самым нарядным из всех, что я у Гениса встречал. В таком духе в 1625 году можно было бы оформить, скажем, Бокаччо.
Утверждение, будто чтение – занятие легкое, неверно. Об этом и написана новая книга Александра Гениса. Радостное – да, творческое, вдохновенное – еще и как. Но никак не легкое, если это, конечно не простое следование за сюжетом. Но такие, чисто сюжетные, книги Генису больше не интересны. Хотя ни Жюль Верна, ни Конан Дойля он не предает.
Генис учит читать, вернее, показывает на сотнях страниц, как читает он сам. А захочет перенять его опыт кто-то из нас – это личное дело каждого.
Давайте посмотрим на приемы и примеры автора. Цитаты из книги «Уроки чтения» читает мой коллега Дмитрий Волчек.

Диктор: «Теперь, освоив трудные азы медленного чтения, можно развернуть книги веером, чтобы понять устройство каждой. Мудрость в том, чтобы находить отличия. Нельзя судить о вине по градусам, и разные книги нужно уметь читать по-разному. Поэтому уроки чтения отвечают на множество необходимых вопросов. Как читать про любовь и как – про Бога? Как справиться с трудными книгами и как – с простыми? Как узнать на странице автора, и почему этого не следует делать? Как нащупать нерв книги и как отличить его от сюжета? Как войти в книгу и как с ней покончить? Как овладеть языком и как обходится без него? Как пристраститься к автору и как отказать ему от дома? Как влюбиться в писателя и как изменить ему? Как жить с библиотекой и как, наконец, вырваться из нее?
В сущности, все великие учителя литературы, такие, как Борхес и Набоков, предлагали нам уроки чтения. Например, Бродский, проведя значительную и далеко не худшую часть жизни за университетской кафедрой, никого не учил писать стихи, лишь читать их, но так, чтобы каждый чувствовал себя поэтом. По Бродскому каждая строка требует от нас того же выбора, что и от автора. Оценив и отбросив другие возможности, мы понимаем бесповоротную необходимость именно того решения, которое принял поэт. Пройдя с ним часть пути, мы побывали там, где был он. Такое чтение меняет ум, зрение, речь и лицо. Скрестив образование с воспитанием, оно становится просвещением, но это далеко не самое важное.
Читательское мастерство шлифуется всю жизнь, никогда не достигая предела, ибо у него нет цели, кроме чистого наслаждения. Чтения есть частное, портативное, общедоступное, каждодневное счастье - для всех и даром.
Будь я школой, первым предметом в ней бы был читательский гедонизм».

Иван Толстой: «Уроки чтения» - блестящий пример жанра «Генис». Этот жанр – афористический. Не только большое число фраз, нет – практическая каждую фразу Генис превращает в афоризм. Более того, на гиперуровне, вся его книга становится большим цельным афоризмом.
Чтобы не быть голословным, приведу несколько примеров афоризмов-фраз: «В романе Толстого нарядное слово, как яйцо Фаберже в курятнике».
Или: «Плохие римляне похожи на Берию, хорошие на Рузвельта».
Но фразы что! Это разминка, фокусы первого отделения. Чем дальше шоу, тем выше афористические ступени. Афоризм-абзац:

Диктор: «Все французы у Жюля Верна похожи на д’Артаньяна:
«Паганель был восхитителен. Он говорил с неподражаемым воодушевлением, он так и несся на быстрых крыльях фантазии. Остановить его было бы так же невозможно, как воды водопада на Рейне».
С остальными Жюль Верн обходился не лучше. Немцы – либо педанты, либо солдафоны. Англичане – снобы и путешественники. Евреи – скупы и богаты. Русские знают толк в мехах. Американцы энергичны до истерики. Негры, как Наб в «Таинственном острове» - верные, хоть и освобожденные рабы. Расклеив этикетки, Жюль Верн упрощал мир до школьного глобуса - таким его легче простить и усвоить.
Эта граничащая с расизмом простота теперь кажется не опасной, а смешной. Жюль Верн сохранился лишь потому, что устарел».


Иван Толстой: Кстати, о детских книгах:

Диктор: «Читать детские книги как взрослые - не большая хитрость. У нас, в сущности, нет выбора. Ведь это дети лишены опыта чтения, а не мы. Детские книги пишут взрослые, поэтому мы их читаем. Мы не умеем читать без задних мыслей, у детей их нет, хотя кто их знает.
Детская литература – та, из которой вычли взрослое содержание (что хорошо его определяет). Тут никому не надо ничего объяснять - игра ослабляет мотивы и рождает чистое искусство, которое по Канту лишено корысти, но не оправдания.
Детские книги - как мифы, они задают мирозданию фундаментальные вопросы. Ответы на них годятся для всех, потому что у детей, а тем более зверей и пуще всего – плюшевых, нет своей истории, биографии, своего уникального прошлого. Герои детских книг обобщены и универсальны, как олимпийские боги, христианские святые или психоаналитические архетипы. В них, даже самых маленьких, влезает больше, чем кажется. Пользуясь этим, детские книги вмещают весь мир и делают его выносимым.
Не зря Кристофер Робин, сын Алана Милна, всегда считал, что отец украл его детство».


Иван Толстой: Читатель Александр Генис. Московское издательство «АСТ» на днях выпустило новую книгу нашего нью-йоркского автора «Уроки чтения». Я спросил у Гениса:
Вот Вы говорите: «Чтобы стать хорошим читателем, надо быть писателем, или — хотя бы — побыть с ним». Получается, что хороший читатель и сам так или иначе связан с литературой. Геологу, архитектору, гонщику хорошим читателем не стать?

Александр Генис: Каждый хороший читатель, в независимости от профессии, отчасти становится писателем, когда примеряет на себя маску автора. В этом, собственно, главный соблазн чтения: возможность сотворчества. Бродский считал, что выучив стихотворение наизусть, читатель приобретает на эти стихи определенные права. Для этого не обязательно быть поэтом или писателем, важно уметь поставить себя на его место и посмотреть, что из этого получится.

Иван Толстой: Не получаются ли плохие писатели из плохих читателей?

Александр Генис: Вряд ли. Гомер, скажем, не умел читать вовсе. Писателю, по-моему, не обязательно быть читателем. Я не очень верю, что своя литература всегда нуждается в чужой. К тому же, никто не знает, как учат на писателей и есть ли в этом толк. А вот на читателя можно выучить каждого, кто этого очень захочет.

Иван Толстой: Вы ведь не первый раз беретесь за уроки чтения. И «Советское барокко», и «Родная речь» и невышедшая книга о советской литературе — это все были подступы к сегодняшней книге?

Александр Генис: Нет, те книги были паллиативом, временной мерой, строительными лесами и частным случаем генерального замысла. Я мечтал написать “Уроки чтения” - историю любви автора и его библиотеки - сколько себя помню, но всегда откладывал эту сладкую работу на потом. Вот “потом” пришло, и я в отчаянии от того, что столько лет маячавшая на горизонте цель оказалась позади, а не впереди.

Иван Толстой: Чему же следует учить на уроках литературы? Вообще как это понимать - «обучать литературе»?

Александр Генис: “Обучать литературе” значит изучать специальный предмет со своей историей, специфическими методами и разными направлениями. Этому учат (должны учить) на филологических факультетах. Но школа - дело другое. Ее задача - влюбить ученика в книги, как в футбол или компьютер. Поэтому я и предлагаю заменить уроки литературы уроками чтения. Как именно? Об этом, в сущности, и рассказывает моя книга. Но, говоря впопыхах и конкретно, я бы предложил учителю, взяв несколько бесспорных текстов, превратить учеников из читателей в писателей (в старых французских лицеях от каждого учащегося требовалось умение сочинять правильные стихи). Представим себе такой сценарий урока, при котором мы вовремя останавливаем чтение, чтобы задаться теми же вопросами, которые стояли перед автором. Куда повернуть сюжет в ключевой точке? И какую из них считать ключевой? Какие персонажи нужны финалу, а каких не жалко убить на войне или дуэли? Чем одна рифма хуже другой, какой ее можно было бы заменить и почему этого нельзя сделать? Где текст кончается естественно, а где никак нельзя поставить точку? Писательство - поиск идеальных вариантов, а чтение, среди прочего, - разоблачение ложных версий. Такая игра, как всякий детектив, не надоедает. Но это - всего лишь беглый пример возможной методики “уроков чтения”.

Иван Толстой: Книга Александра Гениса открывается главой под названием «Начало». Читает Дмитрий Волчек.

Диктор: «Начало книги напоминает шахматный дебют. Их набор весьма ограничен, последствия - исследованы, эксцентричность - наказуема. Опытный читатель сразу насторожится, если автор безумно откроет партию ладейной пешкой. С другой стороны, стандартный ход – Е2-Е4 – не значит ничего, потому что может привести к любым, включая фантастические, последствиям.
Дебют вовсе не обязан раскрывать тайные замыслы. Он говорит не столько о содержании книги, сколько о темпераменте автора. Иногда это - определяющая тональность, иногда – обманный ход, усыпляющий бдительность, иногда – вызов (традиции или терпению), и всегда - подсказка читателю, который обязан затормозить на первом абзаце, чтобы сориентироваться на местности и понять, куда его занесло и чего ждать. Первая фраза для нас важнее последней. Если вы добрались до конца книги, она уже от вас никуда не денется, но начало может оказаться роковым для отношений с автором.
Чтобы такого не случалось, в детстве я, торопясь добраться до действия, пропускал в приключенческих романах первую главу. Теперь я ценю ее больше остальных. Быстро удовлетворяя спрос, популярные писатели без конца сочиняли похожие друг на друга книги, состоявшие из готовых блоков и наборов клише. Банальность, однако, еще не делает их плохими. Напротив, она создает плато, которое дает читателю необходимый уровень вкуса. Для меня он проходит где-то между Александром Дюма и Жюлем Верном. Их лучшие романы начинаются похоже. Вот - «Три мушкетера»:
«В первый понедельник апреля 1625 года все население городка Менге…»
А вот - «Дети капитана Гранта»:
«26 июля 1864 года по волнам Северного канала шла на всех парах при сильном норд-осте великолепная яхта».
В обоих случаях нам сообщают много ненужных подробностей. Вопреки тому, что подсказывает интуиция, обстоятельства места и времени мало что значат. Напрасно мы будем в них искать особого умысла. Понедельник можно заменить вторником, а 26 июля – 27-м, и ничего не изменится в повествовании. Выбрав произвольную отправную точку, автор пишет первые слова для разгона.
Начатая таким образом книга обещает множество архитектурных излишеств, ради которых я и перечитываю эти примеряющие с взрослой жизнью шедевры. Такие романы просторны, они не должны жать, в них хватает места ненужному, безработному слову, герою, тому. Это – литература для невредного читателя: она снисходительна и не жалеет его времени».


Иван Толстой: Что ищет, что вычитывает Александр Генис в книге? Никак не идеи, не нравственные постулаты, не высокую думу, а – казусы, словесные случаи, анекдотические, парадоксальные повороты речи. И в этих примерах видит живого писателя, его поэтическое хозяйство и привычки, лезущие наружу. На всех уровнях текста Генис ищет примеры странного, смешного, казалось бы - случайного. «Уроки чтения» - это литературная кунсткамера, гуляя по которой открываешь потаенные смысловые ходы.

Диктор:
«Зовите меня Измаил».
Эту фразу в Америке знают и те, кто не продвинулся дальше первого предложения «Моби Дика». 800-страничный левиафан отпугивает читателя уже с самого начала, потому что нам, кажется, не обойтись без посторонней помощи. Заглянув в комментарий, мы узнаем, что Измаил – старший, но незаконный, (хотя мусульмане так не считают) сын Авраама от наложницы Агари. Выгнанный отцом, Измаил вырос с матерью в пустыне. Что же ему делать в море? Кочевать.
В те времена китобои плавали, пока трюм не наполнится бочками с жиром: и три, и четыре, и пять лет. Это уже не экспедиция, а способ жизни, к которой рассказчик обратился от необъяснимого отчаяния. Мы так и не узнаем, что его привело на борт «Пекода». Возможно, как подсказывает ссылка на Измаила, неприкаянность беженца, оставшегося без своего законного места в мире, безотцовщина, от которой страдает каждый пришелец в Новом Свете. Поэтому рассказчик именует себя не своим, а чужим - раскрывающим внутренний импульс книги - именем: кем бы я ни был, «зовите меня Измаил».
Распутывая библейскую аллюзию, заданную началом книги, читатель попутно знакомится с рассказчиком. Подсмеиваясь над его ученостью (лишь к середине мы узнаем, что на суше тот был учителем), Мелвилл оправдывает невыносимость собственных отступлений. Ведь в книге они приписаны педантизму бывшего педагога. Читателю от этого не легче, но его честно предупреждала о зазоре между рассказчиком и автором первая фраза.

Иван Толстой:
С особым удовольствием, вздохнув и устроившись поудобнее, размышляет Генис о классиках:

Диктор: «Как же читать классиков? Толстого - порциями, Достоевского - залпом. Первый выдерживает марафонский ритм, второй - только истерический спринт, загоняющий читателя до смерти, иногда - буквально. С романами одного хорошо жить на даче, перемежая главы речкой, чаем, грибами. Книги другого читают болея - не выходя из дома, не вставая с постели, не гася свет.
Неправда, что Достоевский и Толстой дополняют друг друга, они внеположны и асимметричны. Их объединяет только недоверие к литературе как к искусству слов».


Иван Толстой: И рассуждения о классиках у Гениса туго набиты афоризмами:

Диктор: «Гоголь писал по-своему и был гениален только тогда, когда его несло. Поэтому читать его надо, как контракт: медленно, въедливо, по много раз - и все равно надует».

Иван Толстой: Или такой афоризм:

Диктор: «Толстого надо читать периодически, Достоевского - когда прижмет, Гоголя - все время. Что и делает мой брат уже лет двадцать, но только за обедом. Держа на кухонном столе "Мертвые души", он открывает книгу на любой странице, прибавляя к уже выцветшим пятнам новые кляксы борща. Так и надо, потому что поэма Гоголя бесконечная, как лента Мёбиуса, и смешная».

Иван Толстой: Писать афоризмами – а Генис в этом искусстве достиг, как мне кажется, высшей точки в русской эссеистике – так вот, писать афоризмами не только трудно, но и рискованно. Чуть-чуть оступишься, и становишься смешным. При всей моей любви в книгам Гениса, я то и дело наталкиваюсь на передернутые истины. И досадую. Не знаю, как вам, но мне категорически не нравится такое, например, суждение. Цитирую: «Теперь книги не пахнут. Их, собственно, вообще нет, во всяком случае, тех, что живут в эфире, возникают на экране и исчезают неизвестно куда. Такие – электронные – книги можно читать, откуда придется, докуда нужно и о том, что хочется. Вывернувшийся из переплета текст предлагает демократическую альтернативу авторской воле. Бунтуя против навязанного книгой способа чтения – с первой до последней страницы, читатель сражается – и побеждает – писателя». Конец цитаты.
Не знаю, мне это кажется надуманным и совершенно произвольным. А что, разве бумажные книги нельзя читать, откуда придется? Невозможно читать задом наперед и побеждать, тем самым, писателя? Можно, и все мы это делали сто тысяч раз.
Просто Александру Генису время от времени хочется полюбомудрствовать о разных приборах. У него, как у подростка, влюбленного в фантастику, неизрасходованный в душе запас футурологического восторга. Афоризм, вывернутый наизнанку и остающийся афоризмом, как-то неубедителен.
Да и Генис знает об этом. Вот его собственные слова: «Чтобы убедиться в мнимости афоризма, достаточно его перевернуть».
Впрочем, я знаю возражение. Знаменитый физик Нильс Бор говорил, что величайшие истины сохраняют сое величие даже при перемене знака, с плюса на минус. Например, «Бог есть» – это величайшая, глубочайшая истина. Но и «Бога нет» – столь же глубокий и фундаментальный постулат.
Так что с мнением Александра Гениса об электронных и бумажных книгах я готов буду согласиться, только если его мнение будет приравнено к противоположному.
Но справедливости ради, признаюсь, что местами «Уроки чтения» без предупреждения начинают, как самолет, забирать вверх, и ты спохватываешься, поняв вдруг, что высота и сам разговор уже не шуточные, а далеко преодолевшие афористические кунстштюки:

Диктор: За Гоголем в словесности нет ничего. Это - полюс языка, и он никогда не растает. Тем интереснее взглянуть на противоположный конец шкалы. Тут располагается поразительная проза ленинградского писателя Леонида Добычина, который освоил стилистическую пустоту задолго до французских авангардистов с их "нулевым градусом письма".
Название главной книги Добычина - "В городе Эн" - решительно отсылает читателя к Гоголю. Но действие разворачивается в совсем иных местах - в городе, который в то время был русским Двинском, а в мое - латышским Даугавпилсом. Важно, что и в том, и в другом обличии он оставался собой - скучным, невзрачным, провинциальным, а значит неотличимым от того самого NN, куда въехала бричка на первой странице "Мертвых душ". Однако в силу некоей аберрации зрения малолетний герой Добычина принимает гоголевскую сатиру за идиллию, Эн - за земной рай, Чичикова - за идеал, а Манилова - за его лучшего друга. С начала до конца Гоголь мерцает сквозь текст как знак иной реальности, но проза самого Добычина не имеет ничего общего с его идеалом. Наоборот, эта книга - демонстративный антигоголь.
Обычно писатели, воспроизводящие детство, описывают первое открытие мира, находя в своем прошлом клад метафор. Рильке говорил, что даже лишенный внешних впечатлений узник всегда найдет вдоволь поэтического материала, вспоминая ранние годы. Не таков мальчик у Добычина. Он отличается от всех других литературных детей тем, что пишет предельно скупо. Слова его бедны, глаголы безоценочные, прилагательные отсутствуют, чувства - тоже.
"Дождь моросил... За замком шла железная дорога и гудки слышны были... Телеги грохотали... На сцене была бричка. Лошади бежали. Селифан хлестал их. Мы молчали".
Только синтаксический тик, заставляющий автора размещать глаголы в конце предложения, позволяет увидеть за голым текстом личность. Ясно, что с ней что-то не так. Герой Добычина ведет читателя сквозь трудные годы - смерть отца, японская война, революция, первая любовь. Но всего этого мы не видим. Мальчик болен литературным аутизмом. Лишенный дара слова, он заперт в своем бесцветном, безъязыком мире. Больше всего книга похожа на сценарий немого кино, вовсе, казалось бы, не предназначенный для чтения, если бы Добычин не будил читателя, намеренно расставляя ударения в самых неожиданных местах: "сАратов" или "кондуктОр".
Мальчик растет и вместе с ним растет его беда: мир вокруг него расширяется, и ему все труднее поместиться в нищий словарь. Избавление приходит лишь за страницу до конца. Случайно герой узнает, что он всю жизнь был близоруким. Взяв реванш за упущенные годы, он, надев пенсне, впервые навел окружающий мир на резкость, и все оказалось прекрасным:
"Вечером, когда стало темно, я увидел, что звезд очень много и что у них есть лучи".
В сущности, это - книга об открытии литературы - такой, как у Гоголя. Но чтобы написать о ее волшебных - преобразующих реальность - свойствах, Добычин создал слепой мир без словесности.
Что разглядел прозревший мальчик, мы никогда не узнаем, потому что Добычин исчез в 1936 году, не дописав начатого. Вероятно, его довели до самоубийства критики, включая таких блестящих, как Берковский. Среди прочего, они не простили этому удивительному писателю литературы, отказавшейся от самой себя».


Иван Толстой: Я продолжаю свою беседу с автором книги «Уроки чтения» Александром Генисом. Совпадают ли у Вас любимые писатели для чтения и для писания о них? Или есть такие, которых читать интересно, а вот писать о них не очень-то получается?

Александр Генис: Сам я пишу только о тех, кого люблю, но не о всех, кого люблю. Труднее всего писать о тех, кто меньше всего в этом нуждается. Кристальная ясность не оставляет места критику - в идеально пригнанном тексте нет пазов, куда можно было бы вставить отмычку. Поэтому Бродского разбирать увлекательно и нужно, а Пушкина - трудно и часто, боюсь, бесполезно.

Иван Толстой: Какой-то немецкий репортер попросил однажды Льва Толстого рассказать для его газеты, о чем его новый роман «Анна Каренина» - если можно, коротко и по-немецки. Лев Николаевич ответил, что не может ни коротко, ни тем более по-немецки. Теперь я Вас хочу просить о таком же невозможном деле: расскажите тезисно: с чего надо начинать учиться чтению?

Александр Генис: Во-первых, уроки чтения начинаются с выбора книги. Мне повезло. Первой самостоятельно прочитанной мною книгой была “Первоклассница” Евгения Шварца. А если бы “Ленин и Жучка”?
Во-вторых, важно понять, что книга не рассказывает о реальности, а создает ее: может так, а может иначе.
В-третьих, чтобы понять устройство текста, хорошо бы его умело пересказать или даже переписать. Лимонов, например, от руки переписал пять томов Хлебникова, но ему, правда, это не помогло.
В-четвертых, чтобы научиться отличать хорошее от плохого, надо постоянно сравнивать одно с другим.
В-пятых, выделив автору место в своей душе, нужно твердо понимать, зачем он ей.

Иван Толстой: Юрий Тынянов хотел истребить любые иллюстрации к тексту. Он считал, что букв должно быть достаточно, чтобы нарисовать картину. Как Вы относитесь к иллюстрированным книгам? Мешают ли картинки чтению?

Александр Генис: Ни коим образом. Это - как раз та глава, которую я не написал, о чем жалею. Иллюстрации превращают книгу в вещь, помогая ей заземлиться. Хорошие иллюстрации, такие, как у Доре, составляют эпоху в нашем читательском опыте. Теперь, правда, с помощью Интернета каждый может сам проиллюстрировать любую книгу, подобрав к ней картинки. Что я и делаю.

Иван Толстой: Особую симпатию испытывает Генис к литературе западной. Цитаты из «Уроков чтения» читает Дмитрий Волчек.

Диктор: «В римскую историю втягиваешься, как в «Войну и мир», и тогда кажется, что ничего другого не было - и не нужно. Она в меру полна и подробна, да и учат ее так давно, что всё интересное уже известно. Древний Рим плотно обставлен, поэтому требует модного нелинейного чтения. Иначе говоря – берлоги, куда я сношу справочники, географические карты, учебники «повседневной жизни» (лучшие писала Сергеенко), военные атласы, искусствоведческие альбомы и большой латинский словарь, чтобы переводить выбранные места из Светония, пропущенные стыдливым переводчиком. Затем подключаюсь к Википедии, добавляю в кучу Пушкина и Бродского, чтобы было «по мотивам», и начинаю вгрызаться в эпоху, поминутно отрываясь от одной страницы ради другой или третьей. Читать надо столько, сколько вмещает память, и не покидать Рима, пока не примелькаются его знаменитости, которых я узнаю в тексте, как старых родственников в семейном альбоме. Без конца тасуя римскую колоду, я слежу за тем, что выпадет всем тузам - Юлию, Бруту, Помпею и Антонию, королям, как Катон, экзотической даме или безымянным шестеркам, о которых в примечаниях говорится «ближе не известен».

Иван Толстой: Александр Генис остается эссеистом, хотя несомненно мог бы стать литературоведом, и тогда мы получили бы лучшего из возможных литературоведов. Вот она, точность и изящность слов, аптекарская их отмеренность.

Диктор: «Чтобы понять, до чего это страшно – быть, как все - Сэлинджер заставляет нас вслушаться в разговор матери с дочкой по телефону. Читатель, собственно, и есть этот самый телефон, поскольку мы слышим обеих женщин. Обмен скучными, ничего не значащими, повторяющимися репликами усыпляет нашу бдительность, а потом поздно, потому что мы уже ненавидим Мюриэль не меньше, чем Симор. Виртуозность рассказа - в безошибочном диалоге: чистая эквилибристика, балет на ребре бокала. С тех пор Сэлинджер стал для меня мерой, камертоном достоверности. У него я научился читать Чехова».

Иван Толстой: А иногда хочется сказать о Генисе словами из набоковского «Дара»: «У, какое у автора зрение!»

Диктор: «Дело не в том, что разговор к добру не приводит, он вообще ни к чему не приводит, потому что чеховский конфликт в принципе неразрешим. Но сколько можно молчать на сцене? "А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища» из «Дяди Вани» или «У Лукоморья дуб зеленый» в «Трех сестрах». Реплика без содержания - мантра, которая должна остановить поток дурных мыслей, мучающих героя. Чем чернее эпизод, тем менее осмыслено его словесное оформление: несказанное горе – невысказанное. Всякий раз, когда в пьесе появляются ничего не значащие слова, мы задеваем голый нерв драмы. Так, вычеркнув все остальное, писал Беккет. Краткость, впрочем, тоже опасна - она чревата претенциозностью. Вычеркни слишком много, и получится верлибр. Чехов себе такого не позволял, а Беккет мог, но только по-французски: на чужом языке не стыдно».

Иван Толстой:
По существу, Генис писал о литературе, о книгах, о чтении – всегда. Когда я специально для сегодняшней программы стал искать в свободовском архиве старые записи, то – честное слово – самая первая из сохранившихся у нас генисовских записей была пленка 88-го года, посвященная советским журналам. Я хочу дать вам послушать эту запись еще и потому, что это молодая, так сказать, программа «Поверх барьеров», которую из Нью-Йорка ведет – кто бы вы думали? Борис Парамонов. Большинство сегодняшних сотрудников радио не знают, что Борис Михайлович был в своем время ведущим, модератором. 16-е ноября 88-го года.

Борис Парамонов: Отмена лимитов на подписку в Советском Союзе стала ощутимой победой гласности. Бесспорно, что наиболее очевидных успехов перестройка добилась сегодня в средствах массовой информации. Но вот участник нашей передачи журналист Александр Генис предлагаемую им тему озаглавил так: «Советская пресса: обратная сторона журнального бума». Я полагаю, Александр Александрович, что вы хотите, так сказать, влить ложку дегтя в бочку меда? Правильно понял я вашу мысль?

Александр Генис: Я, конечно, не собираюсь оспаривать достижения советской прессы, к прилежным читателям которой и сам отношусь. Раскрепощение журналов и газет в Советском Союзе, пусть даже и не полное – явление замечательное. Не зря общий тираж прессы вырос за годы перестройки на 18 миллионов экземпляров. Однако эта ситуация журнального бума внушает и некоторые опасения, сомнения, что ли, в путях дальнейшего развития советской прессы, для которой гласность постепенно становится уже не праздником, а нормой существования. Борьба за отмену лимитов на подписку показала, что общественность напрямую отождествляет перестройку с печатным словом, связывает судьбу реформ с судьбой изданий, их защищающих. Вот в этом, как мне кажется, и заключается некий парадокс. Чем могущественней пресса в Советском Союзе, тем больше она вынуждена подменять собой другие общественные институты. Газета - часто последняя инстанция, к которой апеллируют читатели по любому вопросу: экономическому, политическому, правовому. Все чаще раздаются возмущенные требования читателей усилить действенность публикации, что означает, по-моему, требование придать прессе функции исполнительной власти. Естественно, что в такой атмосфере газеты и журналы играют попросту чужую роль. От прессы ждут, что она будет не отражать жизнь, а ее переделывать. То есть, ждут слишком многого.

Борис Парамонов: Но ведь советская печать действительно стала мощным инструментом перестройки. К тому же в русской традиции еще с 19 века журналы всегда играли огромную, если не первую роль в общественной жизни. Не буду повторять всем известные истины о влиянии «Современника» или «Отечественных записок» на умы читателей, о том, что печать заменяла собой парламент. Скажу только, что чисто русский феномен – толстые журналы – всегда были своеобразными клубами единомышленников, по сути – партиями, со своими не только эстетическими, но и политическими программами. Думаю, что, например, поклонников «Нового мира» в 60-е годы можно назвать партией «новомирцев», само существование которой оказалось таким существенным фактором в деле нынешней перестройки.

Александр Генис: Эта традиция, как и все в мире, имеет и свою обратную сторону. Помимо неоспоримых достоинств, у толстых журналов того же 19 века был и ряд недостатков. Стоит вспомнить, что авторитетнейшие популярные издания оппозиционного направления имеют на своей совести немало прегрешений. В противостоянии властям они создавали свою модель общественного сознания, и проповедь этой модели приводила к жесткому диктату, который во многом носил и деспотические черты. Так что фраза начет парламента может быть и банальна, но так ли уж верна? Чего стоят многолетние отлучения Лескова от толстых журналов? Да и в наше время политическая и эстетическая позиция «Нового мира» Твардовского отличалась жесткостью, я бы даже сказал нетерпимостью, которую редакция проявляла по отношению ко всем явлениям, не вписывающимся в ее круг представлений о жизни и литературе.

Иван Толстой: Архивный Генис, 25-летней давности, выдержанный.
Открывая «Уроки чтения», я бился об заклад, что здесь будут размышления о детских книжках. Уж слишком часто Александр Генис повторял строчку Осипа Мандельштама: «Только детские книги читать». Итак.

Диктор: «Читать детские книги как взрослые - не большая хитрость. У нас, в сущности, нет выбора. Ведь это дети лишены опыта чтения, а не мы. Детские книги пишут взрослые, поэтому мы их читаем. Мы не умеем читать без задних мыслей, у детей их нет, хотя кто их знает.
Детская литература – та, из которой вычли взрослое содержание (что хорошо его определяет). Тут никому не надо ничего объяснять - игра ослабляет мотивы и рождает чистое искусство, которое по Канту лишено корысти, но не оправдания.
Детские книги - как мифы, они задают мирозданию фундаментальные вопросы. Ответы на них годятся для всех, потому что у детей, а тем более зверей и пуще всего – плюшевых, нет своей истории, биографии, своего уникального прошлого. Герои детских книг обобщены и универсальны, как олимпийские боги, христианские святые или психоаналитические архетипы. В них, даже самых маленьких, влезает больше, чем кажется. Пользуясь этим, детские книги вмещают весь мир и делают его выносимым.
Не зря Кристофер Робин, сын Алана Милна, всегда считал, что отец украл его детство».


Иван Толстой: Еще одна излюбленная делянка Александра Гениса – Китай, китайская культура, философия и история. Я уже признавался не раз: по мне, Генис – лучший из китаистов. Он о Китае пишет так уютно, видит его настолько целиком, сразу, весь – с эпохами и пространствами, - что мне, например, не нужна никакая китайская литература: у меня есть для этого Генис. Он пишет о Китае так, что я абсолютно убежден, что это лучшее место на свете, точнее, в истории.
Хотя я понимаю, что это иллюзия: нет того Китая, который выращен Генисом. Так же, скажем, как не было того Питера, который описан Довлатовым. А есть лишь словесное мастерство писателя. И если бы я был китайским императором, я наградил бы Гениса главным орденом Поднебесной.

Есть в «Уроках чтения» главки, которые жаль цитировать фрагментарно, уж больно хороши. Вот рассуждение автора о национальном компонентев словесности. Главка называется «ДНК»:

Диктор: «Судя по тому, что Британский музей предлагает аудио-тур на русском, в Лондоне много соотечественникам и помимо олигархов. Однако выбрав родной язык, мы сразу об этом пожалели. Вальяжный голос с левитановской дикцией и доронинской задушевностью рассказывал об эглинских мраморах все, что я хотел спросить, но не так, чтобы я мог услышать. Мхатовская школа мешала различать слова. Расцвечивая информацию, диктор с эмфазой произносил даты, интимно шептал имена, повышал голос на терминах и оттенял цитаты драматическими паузами.
- «Данко», - сказала жена и сняла наушники.
Похлебкин описывал кулинарную трагедию, которая произошла с лучшим поваром Оттоманской империи. Приглашенный ко французскому двору, он приготовил обед, до которого никто не смог дотронуться из-за катастрофического пересола.
- Уровень соли в блюдах, - объяснил Вильям Васильевич, с которым я имел честь переписываться, - зависит не от индивидуального вкуса, а от национальной традиции.
Нечто подобное происходит и с эмоциональным регистром каждой культуры. Арабы, словно влюбленные, гуляют, держась за руки, французы поют друг другу в лицо и при встрече целуются. Русские - тоже, но только с генеральными секретарями. В остальном наши эмоции кажутся иноземцам настолько примечательными, что американские путеводители посылают туристов на московские вокзалы - наблюдать за тем, как пылко славяне прощаются.
Сам я начал замечать эмоциональный градус лишь тогда, когда, пожив на Западе, перестал понимать отечественные фильмы. Всё мне кажется, что актеры кричат и плачут, даже у Чехова.
Значит ли это, что эмоции, как уровень соли, делают нашу литературу специфической, выделяя ее из других?
Набоков этому не верил и злился, когда после войны его корнельские студенты надеялись найти в русской классике объяснение побед Красной армии. Он считал, что плохим читателям лучше не учиться, а жениться, а хорошие - всех стран и народов - равны и похожи. Национальными, думал Набоков, бывают не книги, а народные промыслы.
С этим трудно как согласиться, так и спорить. Ведь даже гений не создает и не выражает дух нации, а выдает себя за нее. (Я, скажем, никогда не был в Ирландии. Отчасти потому, что уже как бы и был. С тех пор, как я прочитал «Улисса», каждый ирландец кажется мне знакомым, хотя у них любители Джойса встречаются не чаще, чем у нас). Интеллигенция меняет родные корни на универсальное образование. Космополит - это не гражданин мира, а квартирант вавилонской башни и абонент Александрийской библиотеки.
- Но заполняют ее, - страстно убеждал мир Солженицын, -писатели, каждый из которых являет национальную грань Божьего замысла о человеке.
Другое дело, что, не дождавшись от Него совета, Солженицын сам назначал русскими, кого хотел, считая таковым Путина, но не Брежнева.
С книгами произвола не меньше, ибо сказать, что такое «русский роман», может только иностранец, и я не берусь описать, что у него при этом происходит в уме, потому что со мною не делятся, боясь обидеть. Чтобы расшифровать ДНК нашей словесности, я разослал знакомым писателям домашнее задание, требуя вставить в упражнение пропущенное название:
1. «Пиквик» Диккенса - типично английское произведение.
2. «Милый друг» Мопассана – типично французское.
3. «…» - типично русское.
В ожидании обратной почты, я перебирал варианты ответа».



«- Тургенева и Гоголя, - рассуждал я, - выносим за скобки. Первый - скучный, второй - наоборот, но у него смех - от черта, сюжет – от Пушкина, и стиль – не русский, а свой.
Пушкин – как будто писал европеец, вроде Вальтера Скотта. Да так оно, в сущности, и было, если говорить о фабуле, но не исполнении - у Пушкина в сто раз лучше. Где у шотландского барда – сантименты, там у русского – поэзия, где у одного - длинноты, у другого – литоты, где у Скотта – авторские отступления, там у Пушкина – автор, поднявшийся, словно луна, над героями, обстоятельствами, судом и справедливостью. «Капитанская дочка» - пушкинская фантазия на ключевой в мировой традиции сюжет, который у нас называется «в тылу врага», а в Голливуде - «fish out of water'. И что бы ни твердила нам школа про «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», у других – французов, китайцев, марсиан (в «Аэлите») - он был не лучше. То же и с «Годуновым». Источник этой трагедии о легитимности власти – шекспировский, проблема – средневековая, обстановка – в постановке Мейерхольда – ренессансная: кто был никем, тот станет всем.
С Толстым не проще. Хотя «Война и мир» считается национальном эпосом, в книге действует европейская аристократия. Наполеон и Кутузов читают по-французски, и Пьеру проще найти общий язык с вражеским офицером, чем со своими мужиками.
- В салоне Анны Павловны Шерер, - говорит Пахомов, - можно встретить аббата, а не попа.
Русское у графа - сouleur locale: Наташа пляшет «барыню», Платон Каратаев бьется в цепях авторского замысла.
Другой кандидат – исконно русский Обломов, но не роман, а герой. Национальна здесь не книга, а загадка: почему он не встает с постели? Лишние люди Онегин и Печорин не знают, почему они лишние. Обломов знает: он не нашел ничего такого, ради чего стоило подниматься с дивана. Уж точно не для того, чтобы прочесть, как ему советует Пенкин, поэму «Любовь взяточника к падшей женщине». Я бы тоже не стал вставать из-за книги «Тракторист и путана», но меня никто не неволит, а Обломова тормошат Штольц с Гончаровым. И то, что он устоял перед напором друга, автора и своего энергичного века, делает его сугубо русским героем – прото-митьком. Романа, однако, из этого не вышло: персонаж без сюжета.
Остается Достоевский. «Карамазовых» вставили в пробел все мои корреспонденты. Но у меня и с братьями – проблемы. Иван – схема европейца, Алеша – христианский идеал, Дмитрий – его обратная, но тоже хорошая сторона (в «Братьях Карамазовых», как в ленте Мёбиуса, такое возможно). Достоевский, что постоянно случалось с нашими классиками, перестарался и вырастил из русских героев универсальных, на подобие Гулливера.
Я, во всяком случае, таких не встречал. А вот папаша Карамазов сразу узнаваем. Если не корень, то пень нации. Он и мертвым не выпускает роман из рук – такова в нем жизненная сила, которую китайцы называют ци и ценят в древесных наростах. Герои ведь не бывают стройными. Темперамент закручивает их в спираль, словно для разгону. Особенно в России, где от власти самодуров уйти можно только дуриком. Не зря Дмитрий зовет отца Сократом, тот ведь и впрямь задает скандальные вопросы: что, отцы, пескариками спасетесь? Его бунт страшнее, чем угроза Ивана: не террор, а хаос, не цель, а жизнь, не правда, а воля. Левая, темная, хитрая сторона души.
Вот таких я знал и не понимал, не умея подняться над разумом. Что говорить, у меня тесть из года в год пилил пружину каминных часов александрийской эпохи – вдоль. Жаль, что он умер, не закончив труда и не сказав, чего хотел добиться.
- «Не с нужды и не с горя пьёт русский народ, а по извечной потребности в чудесном», - сказал Синявский, который искал национального на своем, а не чужом месте – в блатной песне, Иване-дураке и домовом, которого он научил меня привязывать к стулу, если в квартире пропадает что-то ценное.
- Главное, - наставлял Синявский, - не забыть развязать, когда найдется».


Иван Толстой: Я продолжаю задавать вопросы автору «Уроков чтения» Александру Генису. Вам все равно, в каком издании читать автора? Может ли книга, по-Вашему, быть издана оскорбительно?

Александр Генис: Я никогда не был фетишистом-библиофилом, но мне важно, чтобы у книги был научный аппарат (слишком много комментариев не бывает) и, конечно, предисловие, особенно, если оно такое блестящее, как то, что написал Синявский к однотомнику Пастернака. Не люблю чужих помет на полях - пачкать книги я предпочитаю сам.
Оскорбить книгу легко. Говорят, что в перестройку из-за бумажного голода выпускали книги без знаков препинания. Уже сравнительно недавно одну мою книгу издали в Москве с невыравненным правым краем набора. “Это, - объяснили мне, - экспериментальная верстка флагом”. Как бывший метранпаж, я бы за такое убивал. Но самой дикой книгой было советское издание романа Артура Кларка “Космическая Одиссея”. Издательство выбросило последнюю главу, оправдавшись тем, что в ней автор впал в идеалистические бредни.

Иван Толстой: В одной из глав Вы рассуждаете о своей библиотеке — но не о материальной, «а о той, что полвека собиралась в голове, сердце и желчном пузыре». То есть, о памяти. Проведите нас вдоль Ваших книжных шкафов — что Вы помните о себе?

Александр Генис: Книги в шкафах тасуются в зависимости от смены интересов. Современная литература отступает, пропуская вперед мемуары. Австрийская словесность теснит французскую. Античная переезжает в шкаф со стеклом, китайская затмила японскую, история правит бал, литературоведения все меньше, зато разрослась полка с американской поэзией. Главное, что вся моя библиотека потерта не меньше хозяина. Сношены тома с “Карамазовыми”, высыпаются страницы из “Пиквика”, двухтомник Мандельштама от карандашных помет пришел в полную негодность и был заменен новым изданием.

Иван Толстой: Я слышал, что Вы время от времени избавляетесь от ненужных книг. Чистите память? Заметаете следы прошлого?

Александр Генис: Как же! Так я и отдам что-нибудь из дорогого. У меня хранятся даже раритет сталинской эры под поэтическим названием “В Нью-Йорке левкои не пахнут” и подсунутая Вами эмигрантская книга “Гоголь в КГБ”. Под давлением семьи и погнувшихся балок я расстаюсь только с ненужным, вроде марксистских окаменелостей в истории и филологии, а также лишних стихов (их ведь мало нужно). Теперь, в эпоху Википедии, можно было бы избавиться от двух шкафов энциклопедий, но у кого поднимется рука на 90-томного “Брокгауза и Эфрона”. Об этом и жена не заикается.

Иван Толстой: Одни люди читают только русскую литературу, другие — только переводную, третьи — все подряд. Где Вы и что для Вас Восток и Запад литературного сознания?

Александр Генис: Запад есть Запад, Восток есть Восток, особенно - Дальний. Раз в году у меня просыпается тоска по даосам, и я перечитываю Чжуан-цзы в разных переводах, чтобы добраться до мозга костей. Западное я часто читаю странами и периодами. Взявшись за Музиля (что я делал трижды), я добавляю к “Человеку без свойств” современников и соперников его автора, а потом еще схожу в наш чудный Музей австро-немецкого модерна, чтобы посмотреть на Климта с Шиле и съесть в музейном кафе венское пирожное “Захер”, сидя на венском же стуле. На мой вкус идеальное чтение требует тотального погружения. Русских классиков я читаю запоем, им, особенно Достоевскому, это идет. Зато медлительный Гончаров, и не только “Фрегат “Паллада”, у нас выполняет роль домашней аптечки.

Иван Толстой: Русские переводчики и Вы как читатель. Насколько полно они заменяют Вам подлинник?

Александр Генис: Я могу судить только об английском. И тут нам повезло. Одного Франковского с его великолепным переводом Стерна хватило бы на памятник. Но и новую прозу переводили такие мастера, как Райт-Ковалева, Виктор Голышев и Владимир Харитонов. Другое дело, что, читая смешное, скажем, Вуди Аллена, я мысленно перевожу с русского на английский.

Иван Толстой: Кто по-Вашему гениальный читатель? Попадались ли Вам они? Чье читательское мнение Вас интересует?

Александр Генис: Великими читателями были Набоков, Борхес и Бродский. Но ко всем у меня есть претензии. Первый был чудовищно несправедлив, когда требовал от Достоевского того самого реализма, который сам же презирал. Борхес не читал длинных книг. Бродского было безумно интересно слушать, но опасно слушаться. Он, например, среди лучших книг всех времен и народов мог внезапно назвать “Циников” Мариенгофа или “Марш Радецкого” Йозефа Рота. Довлатов был читателем-гурманом. Он научил меня охотиться за смешным. Парамонов - чудный читатель стихов (с прозой у нас с ним бывают разногласия). Но в принципе я благодарен всем за любую ссылку - на автора, строку или метафору.

Иван Толстой: Продвигаясь сквозь толщу книги, понимаешь, насколько она не просто о чтении, но о жизни автора:

Диктор: «Автобиография - искусство публичного подсознания. Интересной ее делает не искренность и достоверность, а резонанс прошлого с настоящим, придающий любому воспоминанию аромат подлинности и привкус счастья. Придумать ведь вообще ничего нельзя. Но и факт - еще не реальность: она обретается в рефлексии.
- «Действительность создается только в памяти, - писал Пруст в «В поисках утраченного времени», - цветы, которые я вижу сегодня в первый раз, не кажутся мне настоящими».


Иван Толстой: Или еще – в развитие автобиографизма:

Диктор: «В Нью-Йорке все пишут книги. Разумеется, кроме тех, кто снимает по ним фильмы. Но только попав на вечеринку высоколобых, я узнал, как отличить первых от вторых. Авторы носят свою книгу, как камень, на шее.
- A memory stick, - объяснил мне один, когда я спросил про цепочку с пластмассовым черенком.
- Чтоб не потерять?
- Чтобы не расставаться!
Тут мне пришло в голову, что я сам – такая книга. Вернее, книга книг, с которой я часто себя путаю, потому что всегда ношу ее в себе.
В молодости боишься цитат, но к старости привыкаешь, что и они – тоже ты. Ведь даже те, кто не читают вовсе, обречены цитировать – фильмы, сплетни, врагов и родителей.
Примирившись с сидящей во мне книгой, я не тороплюсь ее листать, зная, что нужное явится само и кстати – как улика в детективе. Стоит отпустить вожжи, и воспоминание о прочитанном всплывает неточной рифмой. Якобы случайная и почти анонимная, она окрыляет опыт и открывает в нем второй дно.
Нося в себе записную книжку жизни, я не бываю одинок, чувствуя себя острием традиции, ее живым вектором. Это не эрудиция, скорее - анатомия, позволяющая идти к цели даже тогда, когда мы ходим по кругу. Моя любимая книга о чтении заканчивается словами запертого в Мордовии перипатетика:
«Некоторые, - писал Синявский, - считают, что с Пушкиным можно жить. Не знаю, не пробовал. Гулять с ним можно».


Иван Толстой: Как врачу говорят: исцелися сам, так и писателя, объявившего урок чтения, не могу не спросить под занавес: можете ли вы сказать, что научились читать?

Александр Генис: У этого процесса нет конца: как только научишься читать, надо учиться перечитывать. Я надеюсь, что уже умею читать прозу, классическую и модернистскую. Но стихи, в том числе, на английском, для меня все еще - “work in progress”. Изучать язык каждого великого поэта так же трудно, как иностранный. За много лет я, скажем, освоил Мандельштама (и то не всего, поздний все еще не дается), а к Блоку даже не приступал. Но ведь читателю и не надо знать все. Лишь бы хватило на то, чтобы каждый день чувствовать себя счастливым наедине с книгой.

Иван Толстой: Читатель Александр Генис. На этом мы заканчиваем программу, приуроченную к выходу в московском издательстве «АСТ» новой книги Александра Гениса «Уроки чтения». Подзаголовок «Камасутра книжника». Надзаголовок: «Детальная инструкция по извлечению наслаждения из книг». Извлечь наслаждение из беседы и цитирования Гениса старались сегодня режиссер «Мифов и репутаций» Илья Бобчинецкий и редактор Иван Толстой.

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG