В преддверии "года литературы" в Москве объявили о разработанном в Государственном библиотечном центре проекте. Он носит название "Литературное присутствие" и обещает установить мемориальные указатели в местах действия прославленных книг. Среди намеченных адресов – квартира профессора Преображенского, скамья на Патриарших прудах, дом, где познакомились Пьер с Наташей, место гибели Муму и многие другие. В общей сложности к 2015 году в городе намечено повесить 500 табличек.
Каждой книге свойственна тяга к экспансии. Вырываясь за свои пределы, она стремится изменить реальность. Провоцируя нас на действие, она мечтает стать партитурой легенды, которую читатели претворят в миф. Так два века назад чувствительные москвичи собирались у пруда, где утопилась бедная Лиза. Так их не более трезвые потомки ездят в электричке по маршруту Москва – Петушки, вооружившись упомянутым в знаменитой поэме набором бутылок.
Что дает топография читателю? То же, что мощи – паломнику: якорь чуда, его материальную изнанку. Цепляясь за местность, дух заземляется, становясь ближе, доступнее, роднее. Идя за автором, мы оказываемся там, где он был, в том числе и буквально. Поэтому лучше всего читать книгу там, где она писалась. Для меня где не менее важно, чем как. Думаю, что автору – тоже. Поэтому Фолкнер заботливо вычертил свою Йокнапатофу. За Искандера это сделали мы с Вайлем, приложив схему романной Абхазии к статье о "Сандро из Чегема". У меня до сих пор на стене висит оригинал, подписанный автором: "С подлинным – верно". Хотя, конечно, карта – лишь грубая схема местности. Реальна земля, где писалась книга. И я никогда не упускаю случая навестить родину любимых сочинений, потому что лишь здесь их можно до конца распробовать.
С Библией в руках я колесил по Палестине, которую Ренан назвал "пятым Евангелием". В Михайловском я читал "Онегина", открыв в пушкинских стихах еще и "деревенскую прозу". Бродил с "Тремя мушкетерами" по Парижу и по Лондону – с Холмсом. Я ездил в Бат вслед за Пиквиком и смеялся над Тартареном в его Тарасконе. Почти каждый год я навещаю прозрачный пруд Уолден, чтобы перечитать книгу Генри Торо там, где она писалась.
Но чаще всего я иду за поэтами, особенно за Бродским: он был всюду и раньше. Его поэзия, несмотря на любовь к абстрактным формулам, – искусство локального. Считая сложную метафизику плохой наукой, Бродский начинал с земли поход на небо. Соблюдая из любви к классикам единство места и времени, Бродский исследовал драматургические возможности конкретной точки, превращая ее в зерно.
Другой автор, которого я люблю навещать в его любимом Вермонте, – Роберт Фрост. В здешних горах есть даже мемориальная "Тропа Фроста" – памятник поэту, который любил по ней прохаживаться, разумеется, сочиняя стихи. В этом нас убеждают деревянные щиты с цитатами. Контекст предлагает природа. Познакомиться с ней помогают таблички с ботанической, но тоже поэтической номенклатурой: "Прерванный папоротник", "Папоротник, пахнущий сеном" (не врут), а также – "Береза желтая", "Береза серая", "Береза бумажная". Начавшись дорогой, вымощенной для инвалидных колясок, тропа вскоре сужается, петляет, прячется в высокой траве, ныряет в болото, смотрит на горы и замирает полянкой на холме, откуда видна ферма самого Фроста. До нее всего миля, но пустой и густой лес напоминает тот, с которым мы встречаемся в знаменитых стихах. Природа служила ему рудником аллегорий, и сам он считал себя символистом. Одно у него значит другое, но не совсем. В зазор между тем, что говорится, и тем, что подразумевается, попадала жизнь, и он сторожил ее у корня. Метафизика, как метеорит, врезается в землю, и поэт никогда не знает, чем закончится столкновение, ставшее стихотворением. А если знает, то он не поэт.
К сожалению, стихи Фроста слишком просты, чтобы их можно было перевести. Зато их можно навестить в Вермонте, где они плотно приросли к Зеленым горам, сочным лугам и Русской речке.