В отрывках из передач Свободы, которые я здесь подобрал, Пятигорский говорит об истории – при том, что формально ведет речь о чем-то другом. Действительно странно: вроде бы в первом разговоре обсуждается московско-тартуская семиотическая школа, во втором – детство, отрочество и юность самого философа в пред(после-)военной Москве. Сюжет об одной академической гуманитарной школе и персональный амаркорд. Однако, все это об одном – об истории.
Советский структурализм 1960-х (именно так я ограничу это явление, хотя структурализм дожил до начала 1990-х, когда состоялась та самая конференция в Англии, о которой идет речь в первой из этих программ; некоторые из героев московско-тартуской школы здравствуют и сейчас, например, упоминаемый Пятигорским Вячеслав Всеволодович Иванов) глубоко укоренен в русской и советской истории XX века. Прежде всего, это была попытка «продолжить» великий русский формализм 1910-20-х, но уже в иной исторической ситуации. После XX съезда КПСС, после осуждения «культа личности», после начала «оттепели» многие вещи, бывшие немыслимыми и недоступными еще, к примеру, в 1953 году, «отмерзли», оказались живыми и актуальными, став фактом культурной, научной и общественной жизни. Среди таких вещей был русский формализм. Идеологический погром этой блестящей филологической школы произошел в начале 1930-х, за ним последовали гонения на самих формалистов; некоторые из них вынуждены были уйти в «чистую филологию» и «историю литературы», другие вовсе постарались скрыться из поля зрения стукачей, власти и ее так называемых «органов», третьим повезло меньше других, и они оказались репрессированы. Блестящий филолог-младоформалист Григорий Гуковский, друг Лидии Гинзбург, умер в тюрьме в 1950 году после уже второго за 9 лет ареста. Те же, кого не тронули, едва избежали судьбы жертв репрессий – к примеру, энкэвэдэшники несколько раз пытались состряпать «дело» одного из основоположников формализма, Бориса Эйхенбаума (см. крошечный мемуар Л.Я. Гинзбург о том, как она дважды оказывалась в тюрьме – к счастью, ненадолго).
Итак, «оттепель» вернула русский формализм в советский культурный обиход, причем, в почти разрешенный. Из великих формалистов в живых оставались двое – уехавший еще в 1920-е из СССР Роман Якобсон и Виктор Шкловский. Якобсон посетил СССР – история его появления в советской Москве после более чем 30-летнего перерыва – отдельный сюжет. Шкловский, продемонстрировавший чудеса выживания, был главным местным хранителем формалистического огня. Вообще, общественные настроения (особенно интеллигентские) в СССР (особенно и прежде всего в Москве) конца пятидесятых-начала шестидесятых в каком-то смысле были отражением, точнее стилизацией советских двадцатых с их культом исторического оптимизма, основанном на универсальных свойствах человеческого разума. Советская семиотика – с исторической точки зрения – стала одним из наиболее типичных и плодотворных порождений таких настроений.
Итак, с одной стороны, мы имеем некую гуманитарную теорию, которая пытается выдавать себя за точную науку (отсюда слабость представителей московско-тартуской школы к математике, физике и так далее) и которая претендует на универсальный статус. Иными словами, семиотика выдает себя за всеобщую отмычку ко всем областям человеческого знания; именно поэтому Пятигорский говорит о ее претензиях на конкуренцию с советской идеологией. Конечно, московско-тартуская школа не производила идеологем, но сама интенция быть мета-наукой, мета-объяснением говорит о многом. «Поздний Лотман» продолжил – уже совсем на ином витке – эту линию в книге «Культура и взрыв», где построил всеобъясняющую концепцию на основании трудов Ильи Пригожина. С другой стороны, здесь, конечно, было много стилизации – и под советские двадцатые, и под тотальный сциентизм вообще. Собственно, вся история московско-тартуской школы есть борьба и сосуществование этих двух сторон, казалось бы несовместимых – равнодушного к истории универсализма науки и чисто исторической страсти к стилизации, к примеру, стилизации энергичного и веселого сциентизма.
Но есть еще третий фактор, социопсихологический, который увязывает первую нижеследующую беседу Пятигорского со второй. Московско-тартуская школа семиотики, структурализм предлагал не только смесь исторического пастиша с титаническим равнодушием к истории, он еще давал возможность бежать от истории как таковой, той истории, что разворачивалась за окнами рабочего кабинета самого семиотика. За окнами был Советский Союз с его мерзостями, главными из которых были и остаются циническое тупое всевластие спецслужб и тотальное доносительство населения. Нормальному человеку ежедневно лицезреть такое невмоготу; соответственно, любые занятия, уводящие вбок от маловыносимого советского контекста – помимо своего несомненного академического и просвещенческого значения – носили чисто терапевтический характер. Более того, с помощью героев своих изысканий, от древних хеттов до Карамзина и Пестеля, можно было высказаться, сделать жест общественного свойства, даже вообще вести разговор о современности. Здесь тоже типично русская смесь эскапизма и ангажированности больших ученых.
Оттого во втором отрывке, где Пятигорский вспоминает предвоенную Москву и первый послевоенный год, он много говорит о культуре, о Высокой Культуре, которой – как казалось, несмотря ни на что – жили окружающие его московские интеллигенты. Вокруг Большой Террор (Пятигорский называет его «чистками»), потом война, а эти почти обреченные люди говорят про Мравинского да про Пушкина, а после войны и вовсе – про символистов и Николая Федорова. И вот здесь мы сталкиваемся с удивительной вещью, если угодно, важнейшим симптомом послепетровской русской жизни и русской истории – культура, даже Высокая Культура здесь никогда не существовала сама по себе, она никогда не была имманентна. Культура нужна для того, чтобы бежать от скучной, отвратительной, страшной действительности – для того, чтобы высказываться об этой действительности в условиях, когда прямое высказывание запрещено под страхом смерти.
Сейчас все это кончилось. Причем кончилась только одна сторона той ситуации – интеллигентское отношение к Культуре. Вторая сторона – невыносимость жизни под присмотром стукачей и спецслужб – оказалась вечной. По крайней мере, так это сегодня представляется.
Разговор о конференции, посвященной Юрию Михайловичу Лотману и московско-тартуской семиотической школе (она прошла в английском университете Кил) был записан для передачи Игоря Померанцева «Поверх барьеров», которая про звучала в эфире 24 июля 1992 года:
Четыре года спустя, 19 июля 1996 года в той же программе звучали архивные свободовские записи Пятигорского – подборка была сделана в связи с выходом в свет «Избранных трудов» философа (составление и общая редакция Григория Амелина, Москва: Школа «Языки русской культуры»).
Проект «Свободный философ Пятигорский» готовится совместно с Фондом Александра Пятигорского. Благодарим руководство Фонда и лично Людмилу Пятигорскую за сотрудничество. Напоминаю, этот проект был бы невозможен без архивиста «Свободы» Ольги Широковой; она соавтор всего начинания. Бессменный редактор рубрики (и автор некоторых текстов) – Ольга Серебряная. Постоянная заглавная фотография рубрики сделана Петром Серебряным в лондонской квартире А.М.Пятигорского в 2006 году.
Все выпуски проекта доступны здесь