Ссылки для упрощенного доступа

Друзья и недруги графа Шампанского. Передача вторая


Книга "Зияния" с портретом работы Игоря Тюльпанова
Книга "Зияния" с портретом работы Игоря Тюльпанова

Соперник и недруг Иосифа Бродского поэт Дмитрий Бобышев рассказывает о ленинградской культурной жизни 1960-1970-х годов.

Иван Толстой: Друзья и недруги графа Шампанского. Беседа с Дмитрием Бобышевым. Передача вторая. Но – сперва работа над ошибками. Когда наша первая передача вышла в эфир, я получил от Дмитрия Васильевича письмо с исправлением одной детали. Я сказал, что он увел девушку у арестованного Бродского. А Дмитрий Васильевич поправил: не у арестованного, - Бродского арестовали позже.

Бобышев написал так: «Это как раз тот миф, который разрушил мою репутацию». Я возразил: «Судя по Вашему первому тому, "разрушение" Вашей репутации началось до ареста Бродского».

Бобышев ответил: «"До" был таблоидный треугольник, а "после" перетасовали факты, начался миф».

Дмитрию Васильевичу, конечно, виднее, однако он подробно, с деталями описывает, как некоторые его друзья стали отворачиваться до ареста Иосифа Бродского.

Может быть, корректнее выразиться так: девушку увел у гонимого Бродского, над которым стали сгущаться тучи (это и стало причиной морального осуждения друзей), а арестовали поэта 43 дня спустя.

Обоснованно ли сложилась бобышевская репутация, пусть судят специалисты по «ахматовским сиротам». Я морализировать не буду, но последовательность событий имеет все же прямое отношение к атмосфере этой знаменитой истории.

После доносительной статья «Окололитературный трутень» в газете «Вечерний Ленинград» (Лернер, Медведев и Ионин, 29 ноября 1963 года) стало очевидно, что в обществе дан сигнал к преследованиям Бродского.

Дальше цитирую биографию Бродского, написанную Львом Лосевым. Я не слышал, чтобы кто-то возражал против написанного в этой книге.

«Общественный суд, - пишет Лосев, - был назначен на 25 декабря (63-го), но к этому времени Бродский уехал в Москву и 1964 год встретил на Канатчиковой даче, в Московской психиатрической больнице имени Кащенко. В больницу на обследование его устроили друзья в надежде, что диагноз душевного расстройства спасет поэта от худшей судьбы. Этот план был принят на «военном совете» в доме Ардовых с участием самого Бродского и Ахматовой, и осуществить его помогли знакомые врачи-психиатры. (…)

Измученный нервным напряжением последних месяцев, - продолжает Лосев, - Бродский испугался, что он в самом деле потеряет рассудок «в белом царстве спрятанных лиц», и уже через несколько дней потребовал у друзей, чтобы они вызволили его из психбольницы, куда не без труда устроили. (…)

Сразу по выходе из больницы, 2 января (64-го), Бродский узнал о связи Марины с бывшим другом и устремился в Ленинград для объяснений. Через несколько дней он попытался перерезать себе вены (запись об этом в дневнике Лидии Чуковской сделана 9 января)». Конец цитаты из Лосева.

8 января 1964 года «Вечерний Ленинград» опубликовал подборку писем читателей с требованиями наказать «тунеядца Бродского».

Вот в каком контексте рассматривали окружающие поступок Дмитрия Бобышева. Подчеркиваю: я не собираюсь читать мораль. О справедливости создания той или иной репутации читатели и слушатели могут судить сами.

13 февраля 1964-го Бродского арестовали по обвинению в тунеядстве. 14 февраля у него случился в камере первый сердечный приступ. Все дальнейшее хорошо известно.

Это был мой комментарий к замечаниям Дмитрия Васильевича Бобышева. Надеюсь, я не занял позиции ни одной из сторон.

А мы движемся дальше. Мифы и репутации. Друзья и недруги графа Шампанского. Второй том воспоминаний «Человекотекст» и наша вторая передача.

Тот свет,

куда пути непоправимы.
Где то звезда, то снова полоса.
Грядущего нарядные руины,
лириодендроны, бурундуки, раввины...
И – галактические небеса.
И – механические херувимы.

И – ты. По вавилонам барахла,
живой, идешь, хотя отпет и пропит,
свой поминальный хлеб распопола, –
где палестинам снеди несть числа...
Делясь, ты половинишь вкус и опыт
по зарослям дерев Добра и Зла.

Да, ты – туда ж – с утопией великой,
с ужасною, как тот кровавый хлеб,
духовностью! Ты встречен будешь в пику
улыбкою тончайшей, поелику
здесь души не давались на зацеп
десятка двух "единственных религий".

И – каждая – для них за то не та,
что к счастью стыдному отнюдь не доступ.
(Единственность – язвимая пята.)
Тоталитарна только пестрота,
и абсолютны сдобные удобства, –
в них даже грязь охранна и чиста.

Учись на всем.
И слушай содроганья
(бутылочная сыплется гора)
и рев зеленоводного органа.
По небу письмена над Ниагарой
цветут, опять УДОБСТВА предлагая...
Горит закат огромно и угарно.
Горячих красок хладная игра.
Тот свет. И мы живые, дорогая.

Иван Толстой: Дмитрий Васильевич, в чем суть второго тома Ваших воспоминаний, озаглавленного «Автопортрет в лицах»?

Дмитрий Бобышев: В том, что я говорил в этой книге о целом круге людей, связанных в той или иной мере с искусством, с литературой, с целым слоем таких людей талантливых, еще молодых, полных сил, но которым не было пути в тот момент исторический, которым был поставлен потолок, очень низкий потолок в жизни, и были огромные трудности, преодолеть каким-то образом это и утвердить себя. Я имею в виду не только поэтов, которые к тому времени наглухо были закрыты от публикаций, от печати, не могли издавать книг, не могли официально выступать в каких-то аудиториях больших. Я говорю о художниках, которые не были членами Союза. И эти литераторы тоже не были членами Союза писателей. Художники неофициальные, которые пробивались через сопротивление, даже бульдозерное, к зрителю. Это было довольно распространенное явление. Каждый из них старался реализоваться, но в то же время не поступались внутренней свободой, не вступая в правящую партию, не сочиняя каких-нибудь официозных стихов, как от меня однажды потребовал составитель альманаха Владимир Бахтин. Он составлял альманах к 70-летию Ленина.

Иван Толстой: К столетию.

Дмитрий Бобышев: К столетию, это был как раз 1970 год. Бахтин вдруг позвонил мне, удивив несказанно самим фактом звонка, как-то ласково заговорил: «Вот, мол, Дима, вы такой яркий, талантливый. Так обидно, что у вас нет публикаций официальных. Я сейчас составляю новый альманах и хотел бы вас представить наилучшим образом». Я совершенно не поверил своим ушам, но сказал: «Конечно, пожалуйста, я готов». Он сказал: «Вот и замечательно. Вы же понимаете, что мы готовим этот альманах к столетию Владимира Ильича Ленина, и мне хотелось бы, чтобы вы хотя бы одно стихотворение написали о нем, не в газетной, конечно, такой барабанной манере, а в вашем стиле, что-то вроде философских раздумий об Ильиче. У вас время еще есть, месяца два, вы вполне можете справиться. А после этого стихотворения мы напечатаем все, что вы хотите».

Иван Толстой: Заплати за вход, и ты попадешь в храм.

Дмитрий Бобышев: Я это, конечно, понял, что это плата. Понял и другое, что я этого не смогу. Не стал юлить, просто сказал ему вежливо: «Вы знаете, боюсь, что у меня это не получится». «Как знаете». И повесил трубку. Действительно, больше он ко мне не обращался. И вот такие искушения, наверное, многие испытывали, многие бились как рыба об лед и лбом в стенку, но находили в конце концов какие-то пути. Пути эти были вот какие: первое — это самиздат, в 70-е годы он расцвел, начали даже издавать в открытую машинописные альманахи, журналы. Нужно было иметь определенную отвагу, смелость, конечно, потому что это происходило под давлением, угрозами. Недавно почивший Борис Иванович Иванов издавал альманах «Часы» таким образом, Виктор Кривулин журнал «37», одно только название его пугало чекистов.

Иван Толстой: При том, что это был, кажется, просто номер его квартиры.

Дмитрий Бобышев: Совершенно верно. Это было отговоркой, отмазкой, как он называл. Тут важно иметь не только смелость, но и определенные какие-то дипломатические умения, чтобы уметь славировать, отстоять все-таки, избежав при этом ареста и крупных неприятностей. В конце концов, начал существовать и тамиздат. «Железный занавес» страшная вещь, конечно, он изолировал жизнь, культурную жизнь страны, но в нем были дырки, и этими дырками пользовались либо туристы, либо моряки, мореходы зарубежного плавания, книги эти и журналы поступали. Я помню, что я совершенно запрещенный журнал «Континент» читал и другие издания, «Вестник РХД».

Иван Толстой: Сперва он был РСХД.

Дмитрий Бобышев: Совершенно верно, вот это я и имею в виду, Русского студенческого христианского движения. И книги целые. Более того, эти книги проникали не только оттуда, но и туда. Например, Елена Игнатова, поэтесса, передала каким-то образом свои стихи, и Василий Бетаки в Париже напечатал книгу ее стихов.

Иван Толстой: В своем издательстве «Ритм».

Рисунок Дмитрия Бобышева
Рисунок Дмитрия Бобышева

Дмитрий Бобышев: Совершенно верно. В конце концов, я решился на это, стал передавать некоторые статьи. У меня, например, была статья о Тюльпанове, с которым я подружился, статья называлась «Трижды Тюльпанов», потому что я рассматривал живопись, графику и еще специальную такую комическую, юмористическую отрасль его таланта. Первая была у меня статья о Тюльпанове, которую опубликовал «Континент», затем я стал передавать стихи, а потом я передал книгу «Зияния» в Париж, Наталья Горбаневская самолично набрала ее.

Я подружился с Тюльпановым и познакомился с московским замечательным художником духовно-религиозного направления и в то же время он как-то совмещал это, я думаю, с авангардистской стилистикой, очень интересное такое сочетание, — это Михаил Матвеевич Шварцман, с которым я переписывался и бывал у него несколько раз, в контакте находился. Он и не пытался выходить на люди, у него своя стратегия была художественная, он не участвовал в полуофициальных выставках художников, но он копил такой слой своего творчества, накапливал его. А зарабатывал он таким же знаковым искусством, только прикладным. У него такая авангардистская иконопись — это знаковая живопись. Это он приложил к промышленным знакам, то есть к торговым знакам, которыми помечается продукция разного рода, промышленная продукция. Он даже официально состоял на службе, вел такую лабораторию промышленных торговых знаков. Таким образом он зарабатывал себе на жизнь и пропитание, а свою живопись он только к концу жизни выставил, когда уже наступила перестройка и некоторые свободы появились. А интерес к нему накопился очень большой, такой потайной, не без моего тоже участия, потому что я ему посвятил одну из частей большой композиции под названием «Стигматы».

Иван Толстой: А сами вы, как вы зарабатывали, ведь надо же сводить концы с концами? Вас не печатали, литературных заработков не могло быть.

Дмитрий Бобышев: Знаете, я окончил Технологический институт с дипломом инженера, меня распределили в одно из предприятий ленинградских — это было сразу же по окончанию института. Какое, я не мог знать, потому что это было под номерным знаком. Когда я там уже оказался, я к своему ужасу обнаружил, чем занимается этот огромный проектный институт, он занимался атомными бомбами, ни больше, ни меньше. Это занятие мне совершенно не нравилось, особенно при Хрущеве, который грозил показать кузькину мать Западу и устроил кошмарную экологическую катастрофу в Арктике с помощью этой самой бомбочки. Но я уже оказался там, не мог никуда деваться, потому что по какому-то правилу молодой специалист должен отработать два или три года, а раньше его не отпускали. И вот мне пришлось этим заниматься. К моему облегчению груз с плеч свалился, когда я обнаружил, что это огромное предприятие работает вхолостую. То есть по чертежам, а чертежи были детальные до гаек и болтов, проектировались заводы по обогащению плутония, который шел как раз в бомбу. Но гаечка с винтиком ни одна не была свинчена по моим чертежам, потому что все это предприятие работало вхолостую. Тогда объявлен был детант, и было приостановлено строительство атомных предприятий, но при этом работа проектных институтов не останавливалась. Те несколько лет, что я там проработал, три года — эта вся бумажная карусель крутилась, заканчивался один проект, начинался другой, якобы с большими усовершенствованиями, потом начинался еще один, но они не претворялись в бетон, железо и тот же плутоний.

Иван Толстой: Это вторая половина 60-х?

Дмитрий Бобышев: Да. Вообще говоря, я там работал с 1959 года до 1962 года примерно. Как только истек этот срок, я стал искать другую работу.

Иван Толстой: Простите, при Хрущеве детанта не было.

Дмитрий Бобышев: Был.

Иван Толстой: После Карибского кризиса?

Дмитрий Бобышев: Да.

Иван Толстой: Мне казалось, что детант начинается с года 1966-го, с Леонида Ильича?

Дмитрий Бобышев: Во всяком случае после того большого скандала с Западом Хрущева тогда и скинули в 1961-м.

Иван Толстой: В 1964-м, осенью 1964-го.

Дмитрий Бобышев: Во всяком случае он там немножечко подал назад.

Иван Толстой: В общем, туфта была уже тогда?

Дмитрий Бобышев: Туфта была вовсю. Как только стало возможным, я ушел с той работы и стал искать что-то другое. Мне подвернулось очень привлекательное место по части свободного времени, более свободного расписания. Вы помните, когда-то один из университетских поэтов Михаил Красильников был посажен в 1956 году, на демонстрацию он вышел с криками лозунгов: «Долой кровавую клику Булганина и Хрущева», «Утопим Бен Гуриона в Неве» почему-то и еще был «За свободную Венгрию и свободное расписание». И вот меня как раз очень тяготила служба в этом заведении проектном еще и потому, не только из-за бомбы, но еще и потому, что приходилось отсиживать круглый рабочий день, круглую рабочую неделю, да плюс еще «черные субботы». Как только стало это возможным, я нашел себе работу, как это ни странно, на телевидении, с инженерным дипломом, - редактором. Дело в том, что телевидением в то время руководил такой Борис Максимович Фирсов — это был, как это ни странно, номенклатурный либерал. Впоследствии у него был конфликт с обкомом, когда была выпущена программа, оспаривающая наименования советские, топонимику. Он был тогда уволен. Когда я поступил, он вводил такую инициативу, было две программы на ленинградском телевидении, он основал третью информационную, там были учебные передачи, языковые, математика, кроме того что-то вроде технической информации. Вот туда я и попал редактором. Жизнь на телевидении была вольная. Вначале техническая информация не предвещала пропаганды партийной, я посчитал это очень удачным для себя местом для заработка на пропитание. Там, конечно, вольница была по сравнению с обычным заведением. Все зависело от того, когда передача, а там можно было переработать иногда, зато в другое время можно было не приходить на работу, болтаться как угодно. На телевидении я проработал несколько лет, пока там не изменилась атмосфера. Случился этот скандал с передачей относительно того, что, дескать, советские переименования, названия городов были нехороши. Самара, например, какое хорошее было название, почему-то назвали Куйбышевым. Там выступали Солоухин, кто-то еще, на эту тему свободно разговорились, настолько свободно, что эту передачу в середине выключили, полетел редактор, режиссер этой передачи и Фирсов, который заступился за них. Наступила совсем другая атмосфера, был назначен директором пропагандист Марков, который до этого был главным редактором «Вечернего Ленинграда», газеты, которая печатала самые гнусные фельетоны против интеллигенции, в том числе злополучный «Окололитературный трутень». Вот этот человек возглавил телевидение. Сразу же стала пропаганда всюду, она проникла в третью программу, в техническую информацию. Мне пришлось делать передачи с оттенком пропаганды. Я сам не писал этого, но люди это говорили от себя, я их не заставлял, «идя навстречу решениям партии и правительства» и так далее, весь набор этих отвратительных пропагандистских штампов, а потом шла техническая информация.

Но однажды я попался. Главный редактор, какой-то отвратительный тип, тоже, по-моему, кагэбист, во всяком случае он вроде Лернера преувеличивал свои связи с КГБ, таким образом себя могущественным представлял человеком. Так вот, он это пропаганду навел и в учебной программе, заказал мне передачу о социалистическом соревновании. Я говорю: «А кто будет вести?». «Ну я буду вести, ведущим запишите меня», - сказал он. И подсказал выступающих. Я связался - один был, по-моему, инструктор райкома, директор производственного объединения, начальник речного пароходства, вот такие крупные боссы, я их собрал. И какой-то текст им предложил о социалистическом соревновании, зная, что я в стороне нахожусь, а это будет произносить мой главный редактор по фамилии Зебров. Технология была такая, что сначала репетиция, потом трактовая репетиция, потом запись. Это уже после того, как Марков пришел, чтобы не было таких неожиданностей. Записывали передачу, потом в нужное время передавали в эфир. Так вот на эту самую запись Зебров не пришел, а на репетиции меня режиссер посадил, то есть это был сговор, они хотели меня запачкать. Я вместо Зеброва оказался ведущим, они это записали. Я увидел себя, произносящего ужасные речи.

Иван Толстой: Провокация.

Дмитрий Бобышев: Провокация. И я на следующий день ушел. Окончилась одна вольница, но очень удачно подвернулась другая, что-то на таком уровне, как многие шли в сторожа из поэтов, в операторы котельных, истопники, «в подвалах и котельных не спят истопники». Вот эти пастернаковские истопники оказались поэтами, которые ушли на такую низкооплачиваемую работу, только чтобы не иметь дело с красными кумачами. Я тоже вроде этого, но чуть получше — это работа по водоочистке. Такие очистные сооружения строились по какому-то распоряжению, наверное, какому-то плану, экологические мероприятия, чтобы очистить воды Ленинградской области. Такая была контора инженеров, которые могли помочь запустить эти станции очистные. Работа не бей лежачего именно потому, что это была тоже какая-то туфта, это было для плана. При любом строительстве совхозов каких-нибудь в области, при каких-то машинно-тракторных станциях требовались эти очистки, требовались только по плану, а на самом деле это не проверялось особенно. И поэтому строительство продолжалось месяцами и даже годами, так что мне налаживать по существу ничего не приходилось. Раз в месяц я выезжал, ругался, что ничего не сделано, писал отчет какой-то, вручал копию директору совхоза, а оригинал вез к себе и получал там зарплату и даже командировочные небольшие. Совершенная свобода, я там мог действительно заниматься, чем хочу. Действительно это мне в моих литературных занятиях был совершенный подарок от судьбы. Я в это время написал самые большие вещи, подготовил книгу «Зияния» и отправил ее в Париж.

Иван Толстой: У вас при этом возникали какие-то трения с властями? Вы рассказали об этом телевизионном эпизоде — это понятно, это видно, а когда вы работали в водоочистке, писали, отправляли, наверное, с кем-то общались, обменивались там и самиздатом, как это всегда было. Не может быть, чтобы вы прожили без этого. Были к вам претензии?

Дмитрий Бобышев: Вы знаете, в то время ничего особенно меня не беспокоило, кроме, пожалуй, соседей по коммуналке. В то время в результате семейного обмена получил комнату на Петроградской стороне с видом на парк, там в окне даже показывался ангел, когда облетала листва, на Петропавловской крепости.

Иван Толстой: То есть это на улице Максима Горького?

Дмитрий Бобышев: Да, два дома от дома, где жил «буревестник революции». Была хорошая комната с таким видом, но дремучая коммуналка, соседи преимущественно склочные, замечали, что я как-то себя странно веду, неправильно, в рабочее время они меня видели дома, ко мне приходили гости какие-то странные иногда, например, Кривулин на своих подставочках и с бородой, с такими распущенными волосами. Какие-то заходили из «Ленфильма», который был поблизости от меня, существа экзотические. Я еще устраивал Тюльпанову однодневную выставку, вернее, она была рассчитана на несколько дней, но как раз из-за соседей, которые были шокированы наплывом людей, они стали уже беспокоиться и вызывать милицию, поэтому мне пришлось эту выставку ограничить одним днем. Так что оттуда неприятности.

Но мне пришлось до этого поработать какое-то время тоже в такой лавочке, одном из НИИ, научно-исследовательских институтов. Очень странными делами они занимались — разработкой методик для подготовки рабочих ремесленных училищ и профессионального обучения. Там тоже какие-то были обязанности очень расплывчатые, день был более-менее свободен, библиотечные дни были, командировки, Ереван повидал.

Неприятности у меня все-таки были, но по другой немножечко части. Туда хотел устроиться мой приятель, действительно там открылось место, тоже отдел технической информации, идеальное для человека с языком и со свободным расписанием. Я рекомендовал его, а его в это время арестовали и меня стали вызывать в «Большой дом» через ученого секретаря. Я вообще слыхал, что во всех этих институтах ученые секретари — это обычно связь с «Большим домом». Начальству это не понравилось очень, вызывали с работы, я должен был ехать, давать какие-то показания, которые я не собирался давать, против моего приятеля, я сопротивлялся. Следовательша пообещала мне неприятности, и они тут же последовали. То есть меня задумали подловить на должностном преступлении. В принципе, одна из моих обязанностей была устраивать эксперименты в профессиональных училищах с тренажерами. Бралась группа учащихся, которые без тренажеров занимались, и вторая половина с тренажерами, нужно было сравнить результаты. Конечно, с тренажерами должны были лучше результаты показать. Но эти эксперименты проводили преподаватели ПТУ, а я их получал и сдавал как отчет.

В Ереване такого рода эксперимент произошел, я получил отчет, который был написан почти на армянском языке, - на русском, но с сильным армянским акцентом, я бы сказал. Я не мог такое сдать, я это отредактировал, к чистому тексту приложил их оригинальный отчет. И тут меня стали подлавливать, как я понял. Начальница отдела сказала: «Это не нужно, зачем такой неграмотный материал. Вы лучше сдайте беловик директору на оплату». «Хорошо, пожалуйста». «Ну так подпишитесь за них». Я говорю: «Я не могу за других людей подписываться. Я и прилагаю с их подписями оригинальный отчет». Она сказала: «Нет-нет, это не нужно, подпишите». Я сказал: «Не подпишусь». И тут один молодой сотрудник, совсем молоденький: «Я могу это сделать». И он при начальнице отдела это сделал.

Иван Толстой: Чью же подпись он поставил?

Дмитрий Бобышев: Он имитировал подпись армянских преподавателей. Но это еще половина истории, потому что сама начальница не захотела предоставлять эти отчеты дирекции, как обычно она делала, а она настояла, чтобы я пошел и сам передал директору. А там уже все было известно, конечно. Как только директор увидел отчет, он даже не читая, сказал: «Это подделка. Я собираю такой-то комитет для разбирательства, и мы передаем это дело в суд за подделку финансовых документов». Потому что по этим отчетам должны были уплатить деньги тем самым преподавателям.

Я сказал: «Вы знаете, я тогда увольняюсь». Мне сказали: «Нет, мы вам не подписываем увольнение». Я сказал: «Все равно я оставляю заявление. Я знаю, что по закону, если через две недели я не получу увольнение, я не выхожу на работу». Я так и сделал. К счастью, этот молодой человек все-таки признался, он не свалил на меня, а признал, что он подделал, таким образом у них ничего не получилось, а я ушел с этой работы.

Второй раз я тогда на телевидение поступил, потому что меня там знали, а иначе, если бы я на другую работу поступил, от меня бы потребовали характеристику с предыдущего места, тут-то они бы мне и устроили кузькину мать.

Иван Толстой: Вы поступили на ленинградское телевидение? Второй раз?

Дмитрий Бобышев: Да. Я совместил в своем рассказе две мои службы на телевидении, но был разрыв на самом деле. Эта история с передачей, она уже в конце второго срока.

Иван Толстой: То есть это была вторая провокация против вас?

Дмитрий Бобышев: Да.

Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, о ваших литературных связях, об интересах. Вы рассказывали о Шварцмане, вы говорили о художнике Тюльпанове, а литературные ваши контакты, интересы «второго тома»?

Дмитрий Бобышев: Это мои сверстники и даже более молодые литераторы, которые оказались в таком же положении или сходном положении. Это Олег Охапкин, который тоже маялся по каким-то случайным работам и писал замечательные стихи с громогласьем каким-то державинским. Это тот же Кривулин, замечательный поэт, кстати, его начинают забывать, я каждый раз пытаюсь напомнить о нем. Еще другие. Замечательная поэтесса Елена Шварц с искрой довольно крупного размера — это искра гениальности, которая есть в их стихах. Вот это общение.

В Москве в более раннее время я познакомился с кругом Красовицкого и Черткова, замечательные поэты.

Что еще я могу вспомнить об этих людях? Варился в этом, но все-таки вычислял свой путь иной, я уже никуда не вовлекался. Например, была затея большая под названием «Лепта», Кривулин затевал и Юлия Вознесенская, которую в конце концов арестовали за антисоветчину. Они пытались настоять на том, что существует вторая литература, так называемая, — это они. Они хотели, чтобы первая литература, то есть официальная, их признала. Но я с самого начала был против, я протестовал против названия «вторая». Я говорил: почему вторая? Это они, может быть, вторые, а мы первые. Так что я немножечко иначе на вещи смотрел. Скорее, глядел одним глазом на Запад, может быть, даже двумя глазами, в конце концов.

Иван Толстой: Вот что пишет Дмитрий Бобышев о ленинградской атмосфере тех лет во втором томе своих воспоминаний. Глава «Литературные игры».

«На улице Бродского (не Иосифа, конечно, а Исаака), почти на самом углу с Невским, находился магазин с неблагозвучным наименованием «Концентраты». Он славился отнюдь не сухими питаниями, а буфетом, где филармоническая публика, пришедшая с утра за входным билетиком на хоры, могла подкрепиться вкуснейшей гречневой кашей, а вечером перед концертом выпить крепкого ароматного кофе, и всё – за сущие гроши.

Исаак Бродский, именем которого называлась улица, был до революции вполне успешным и весьма приличным художником-мирискусником, автором изящных пейзажей и эффектных портретов. После известной исторической заварушки он слегка скурвился (ну, может быть, просто питал иллюзии относительно социальной справедливости) и стал рисовать советских вождей. Известен его портрет румяного маршала Ворошилова на лыжной прогулке. Бродский жил на Михайловской площади (площадь Искусств) как раз между «Бродячей собакой» и Малым оперным, и, выходя из квартиры, мог отправиться по соседству в любую сторону. Туда же, вероятно, заходил и первый маршал после балетных премьер, чтобы позировать художнику. А Киров-то наверняка, и не раз. И Горький, и весь синклит любимцев партии. Эти заслуги перед отечеством не были забыты после преждевременной смерти популярного мастера – в квартире был устроен музей. Там была выставлена классная коллекция живописи – не только покойного хозяина, но и его менее удачливых в карьере, полузапрещённых коллег и современников: странная вольность среди официоза!

К тому времени, когда стали рушиться стены империи и всплывать старые названия, об Исааке уже прочно забыли, зато Иосиф (успевший дожить до этого) находился в зените прославления – настолько, что его фанаты всерьёз предлагали не трогать названия улицы Бродского, но уже иметь в виду не того, а этого. В пику всем я был за переименование, хотя и в честь другого, весьма и даже более приличного театрального художника-импрессиониста М. П. Бобышова, моего чуть-чуть не однофамильца. Уж в Малом-то оперном он наверняка поработал! Тем не менее, улице вернули историческое и великокняжеское, но увы, ничуть не выразительное название – Михайловская...

Если правая сторона улицы, глядя с Невского, представлялась неразрывной с интеллектуальной аскезой («суворовское» пирожное, билет на хоры), то левая связывалась с фарцой, интуристами, сыском и кучерявыми загулами преуспевших литераторов. Там находились шикарный отель и несколько ресторанов.

Ужин в «Европейской», внизу, считался вообще чем-то запредельным. Сам я лишь однажды привёл туда мою Наталью, чтоб после могла «отчитаться» перед подружками, – да и то в дневное время, да и то натужась финансово, путаясь в жёстком крахмале салфеток и мельхиоре приборов. «Крыша» была ещё одной кутёжной площадкой. То Рейн, то Найман поочерёдно рассказывали о красочных застольях там со знаменитым Аксёновым. Но с ним самим не знакомили. Пересеклись мы лишь много позже, в Лос-Анджелесе, в не менее шикарном месте на Беверли-Хиллз. Аксёнов спросил, перейдя ради этой фразы на ты:

– Слушай, старик, отчего же мы до сих пор не знакомы? Ведь оба, считай, ленинградцы. И у нас так много общих друзей!

– Вот именно из-за них, Василий Павлович!

Более доступным местом был расположенный рядом с «Европейской» ресторан «Восточный», впоследствии – «Садко». Туда можно было зайти даже просто на чашку кофе с коньяком (послав привет «Концентратам») после какого-нибудь сногсшибательного концерта Артура Рубинштейна, чтобы отблагодарить Галю Руби, его однофамилицу, за бесплатный билет. Там кроме нижнего зала с эстрадой можно было всегда найти столик на балконной галерее, где ещё далее располагались интимные выгородки со шторами.

Мы с Галей нашли себе место как раз поблизости. Оттуда неслись то женские взвизги, то разгорячённые здравицы, то крупный обмен комплиментами. Наш чопорный разговор о концерте заглушался такими возгласами:

– Лёня, друг, ты же на сегодня самый крупный поэт в России!

– Олежек, это ты наш гений. Я счастлив, что я твой современник и, заметь, верный товарищ во всех обстоятельствах!

– Володя, скажи, кто сейчас пишет стихи лучше тебя? Да никто!

Мы были заинтригованы: кто же они, эти светочи? Наконец, занавеска откинулась, из кабинета вышли двое полнокровных мужских особей, держащих третьего, несколько зеленоватого. Я узнал их: то были широко печатаемые поэты Шестинский и Торопыгин, и Хаустов с ними тож. Нетвёрдыми шагами троица направилась к уборной”.

Иван Толстой: Так пишет Дмитрий Бобышев во втором томе своих воспоминаний «Человекотекст». Второй том озаглавлен «Автопортрет в лицах».

Что же вас персонально привело к эмиграции?

Дмитрий Бобышев: Вы знаете, когда стали уезжать — это было такое расставание с друзьями довольно драматическое, потому что при тех условиях мы не видели, что будет какая-то возможность повидаться. А вот при давлении советской власти, идеологическом давлении мы как-то сплачивались, дружбы были теснее, отношения теплее, поэтому разлука воспринималась очень остро. Уехал Яков Виньковецкий, я тоже очень печалился при расставании. Горбаневская уезжала, она сама несколько раз устраивала прощание, несколько прощаний было в Ленинграде, несколько в Москве, пока она наконец не уехала. Но я решил в то время, я твердо решил, что я буду там, я буду оставаться там. И даже больше, когда меня соблазняли, был реальный случай, когда меня пытались уговорить из дружества — это не провокация, это из дружества пытались уговорить. Я говорил, что я буду упираться даже в дверь. Но потом пошло такое дело, видите, я стал пользоваться самиздатом, возможностями печататься там, видя, что уже глухо дело обстоит на родине. Как-то ко мне стала притекать не только литература, но и заезжие оттуда люди. Я познакомился тогда с одной очаровательной молодой женщиной, которая приехала делать докторскую диссертацию. Она американка из Нью-йоркского университета, но русского происхождения, из семьи первой эмиграции, которая осела в Югославии. Собственно, она и родилась в Югославии, а потом, когда пришел Тито, то пришлось бросить собственность, которую отобрали у них, и они эмигрировали в Америку, где очень хорошо прижилась тогда еще ребенком моя будущая супруга вторая.

Иван Толстой: А первая была кто?

Дмитрий Бобышев: Первая была выпускница тоже Технологического института. Брак был очень ранний, сразу же после института мы поженились и как-то не были готовы еще к настоящей семейной жизни. Брак распался довольно быстро. Я долгое время был свободным человеком и открытым для знакомств, в том числе международных. Как-то мы очень друг другу понравились, и роман продолжился после того, как она уехала, но уже проходил в телефонных разговорах, в переписке. Решили все-таки жениться. Она приехала, год у нас на испытания ушел, и когда она приехала, мы поженились с ней.

Жить на два дома, я понял, невозможно. Потому что у нее от первого брака была дочка, конечно, по-видимому, переезжать ей в Советский Союз было бессмысленно, жить на два дома тоже вряд ли бы удалось. К тому времени у меня вышла книга «Зияния» в Париже, и я решил, что хватит испытывать судьбу. Я подал заявление в ОВИР. Через некоторое время получил заграничный паспорт. Правда, там тоже был подвох один: это был паспорт на одну поездку только. Когда я перепрыгнул из Москвы в Нью-Йорк рейсом «Аэрофлота», я тут же попросил консульство заменить мне одноразовый паспорт на постоянный, мне отказали. Я понял, что это очень определенный намек: если я поеду, то я должен буду тут же вернуть этот паспорт и все начинать с начала, а результат уже был неизвестен.

Иван Толстой: В каком это было году?

Дмитрий Бобышев: 2 ноября 1979 года.

СТИГМАТЫ, часть первая

Игорю Тюльпанову

Порожний череп в чей-то след

здесь, у подножия, повержен.

И пёстрый ультрафиолет

В зубцах пронзительных воздет.

И — свет! И прозревают вежды...

Да, на былых зияньях, прежде

сиявших, я поставил зет.

И вот зияющие бреши

сомкнулись. И меня приведший

путь восстёт — иного нет.

Сюда, в таинственные грозди

Стопы благой! Но взгляд, но жест

разводит лучевые кости

в какой-то известковой злости

всей тяжестью несовершенств

земного зренья; перья, шерсть,

прозрачные тычки и остья

снуют, реснитчатые, чрез

лучистых линий — их не счесть —

и — в Язвину — ворсисты, остры...

От полузнания — вдвойне

гвоздится Модус новой жизни

в воронке узнкой, там, на дне

во мне и — запредельно — вне,

полубезумием пронизан.

О, как язык и лжив, и низмен!

Он кажется врага древней

с того, что радугой на призме

дробит Глагол единый, присный

на тучу флексий, тьму корней.

Дней череда у нас лоскутна.

Но стрелкой по шкале времян,

нетронута и целокупна,

скользит сейчас всё та секунда

в разрез мучительный, в изъян.

Сюда, сюда, в пропятья ран,

непотопляемое судно!

Миг настоящий, осиян,

в простёртый на крест океан

один вплывает неподсудно.

Быв абсолютно лют и дик,

зане все хрящики заныли

у Тела вечного, он вник

в катастрофический родник

его прозорами сквозными.

В него сегодняшнее «ныне»

нулю равновеликий миг

вживил, и в виде голубине

оттуда тайные глубины

исторгнули структурный сдвиг.

И — новизна без дна, без края!

Кровь зоркая и не моя,

как остро-огненная стая,

мои сосуды вдоль пронзая,

проносится, меня кроя.

И — до окраин бытия,

всё заново созиждевая!

Дерзаю мыслить: это я,

вон там, где мчится вдаль сия

частица умная, живая.

Иван Толстой: На этом мы заканчиваем вторую передачу «Друзья и недруги графа Шампанского».

Материалы по теме

XS
SM
MD
LG