Архивный проект "Радио Свобода на этой неделе 20 лет назад".
Поверх барьеров. Впервые в эфире 24 августа 1996 года.
Иван Толстой: Сегодняшний выпуск нашей программы мы назвали «Культура воспоминания» и посвятили передачу памяти Якова Соломоновича Лурье, известного ленинградского, петербургского ученого, специалиста по древнерусской литературе, по Льву Толстому, по советской прозе 1920-х годов. В нашей передаче примут участие коллеги и друзья Якова Соломоновича: петербуржцы академик Панченко, критик Андрей Арьев, историк Яков Гордин, западногерманская славистка Фэри фон Лилиенфельд, иерусалимский литературовед Илья Серман и один из руководителей общества «Мемориал» москвич Арсений Рогинский. Все они знали Якова Лурье в разное время и с разных сторон. Попробуем совместными усилиями сложить портрет замечательного человека.
Яков Соломонович Лурье скончался 18 марта этого года в Петербурге, на 75-м году жизни.
Семья Лурье в отечественной науке 20-го века - одна из самых достойных. Отец Якова Соломоновича - известнейший ученый-античник, Лурье-Демокрит, как называли его коллеги и ученики за основной труд жизни. Сын Якова Соломоновича Лев - историк и основатель лучшей классической гимназии в сегодняшнем Петербурге. Три направления в науке интересовали филолога, и во всех трех его ученая судьба складывалась драматично. Он занимался древнерусской литературой и был, по существу, нашим лучшим специалистом по летописям. Но КГБ выгнал его из Пушкинского дома. Одной из важнейших причин послужило участие Лурье в защите, на известном процессе, Арсения Рогинского. Изучал Льва Толстого и историософию русских романистов 20-го столетия. Но в 1978 году что можно было ответственно написать об Алданове, Мережковском и большевистской концепции нашего прошлого? Третья тема Якова Соломоновича - советская сатирическая литература – как все хорошо помнят, была зоной, где каждый камень – подводный. И Лурье напечатал свою исключительно ценную, реабилитирующую (после обвинений Надежды Мандельштам, Аркадия Белинкова и Мариэтты Чудаковой) книгу об Ильфе и Петрове в Париже, в издательстве «La Presse Libre». Книга называлась «В краю непуганых идиотов» и была подписана псевдонимом Авель Адамович Курдюмов. В Париже была издана и книга Якова Соломоновича о своем отце-античнике. В 21 год юный Лурье был уже кандидатом филологических наук. Его диссертация была посвящена русско–английским отношениям 16 века. После войны он преподавал в Академии художеств и в Педагогическом институте, но в 1949 с обоих мест был уволен и до 1953 оставался безработным. Время Ивана Грозного было излюбленной эпохой ученого, его докторская диссертация назвалась «Идеологическая борьба в русской публицистике конца 15 - начала 16 веков». Литературный памятник, им выпущенный, содержал переписку Ивана Грозного с князем Курбским. А излюбленный метод – критика источников - дал себя знать в убедительной монографии, недавно появившейся в продаже – «Две истории Руси 15 века». Вот и последний труд Лурье, законченный перед самой кончиной, расскажет о том, как русские и советские историки использовали показания летописей, и какая на этом взошла мифология. Счастливчикам воздается еще при жизни. Лурье возвратил себе признание специалиста по Древней Руси. Его блестящее исследование «После Льва Толстого» два года назад напечатано в родном Питере. Наконец, книга об Ильфе и Петрове дополнилась и уточнилась множеством недавно обнародованных сведений. Под старость лет жизнь ученого повернулась, как говорится в таких случаях, на 180 градусов. Или, так скажем, у всех ценностей эпохи поменялись знаки. Или еще лучше взять цитату из дневников Ильфа, поставленную самим Яковом Соломоновичем в качестве эпиграфа к своей книге: «Раньше десять лет хвалили. Теперь десять лет будут ругать. Ругать будут за то, за что раньше хвалили. Тяжело и нудно среди непуганых идиотов».
Говорит академик Александр Михайлович Панченко.
Александр Панченко: Якова Соломоновича Лурье, царствие ему небесное, я знал больше сорока лет, с тех пор как стал ходить в 1955 году, по приглашению Дмитрия Сергеевича Лихачева, на заседания тогдашнего Сектора, теперь Отдела древнерусской литературы Пушкинского дома. Яков Соломонович там работал. Он сильно старше меня, у нас разница шестнадцать лет, и я всегда к нему относился как к старшему и мудрому товарищу. Тяжело, конечно, говорить об усопшем, но надо отдавать последний долг, долг его светлой памяти. Вообще, как тогда люди попадали в эту сферу древнерусской литературы? Это было бегство. Это была такая ниша. Вот надо было найти свою нишу. Честно заниматься советской литературой тогда было просто невозможно. Существовали некие априори установленные истины. Такой-то автор – великий, такой-то – не совсем великий, такой-то – совсем дурной, и так далее. То же самое было и в классической русской литературе. Самые лучшие были революционные демократы. Я никогда не забуду длительный спор по поводу того, кем был Радищев - дворянским революционером или революционным демократом. Казалось бы, спор из-за слов, но это говорит о том, что идеал – революционные демократы. Тогда же Карамзин был противопоставлен Радищеву, хотя это абсолютно бессмысленное противопоставление. Радищев – плюс, Карамзин – минус. А вот в области древнерусской литературы этого не было. Там истина все-таки ценилась. Разумеется, оговорки можно сделать и здесь - не всегда и не вся истина ценилась, но все-таки ценилась. И вот Яков Соломонович делал доклады, у нас по средам всегда были заседания, они и теперь по средам, была какая-то живая жизнь, и он производил очень яркое впечатление. Когда я теперь вспоминаю о нем, я думаю: почему он занимался такими темами, как бы побочными для русской истории? Он же кончил исторический факультет, он был кандидат исторических наук, а потом стал доктор филологических наук. Несколько побочными. Прежде всего, ересями, скажем. Бывают такие ереси жизнеотрицающие – сатанисты, манихеи, имя им - легион. А бывают еретики-вольнодумцы. Вот эти жидовствующие или Новгородско-московская ересь, как хотите называйте, это - ересь жизнеутверждающая. И Яков Соломонович именно этим и занимался, потому что он был вольнодумец. В этом смысле – еретик. Он вовсе не отрицал жизнь, он, наоборот, страшно ее любил. Он был такой жизнелюбивый человек, легкий. Не легковесный, нет, легкий, легкого характера. Он был весел, всегда улыбался, любил посмеяться, любил шутки, анекдоты. И вот этот слой нашей культуры, нашей литературы он, конечно, знал лучше всех, и его работы на тему наших ранних еретиков остаются основополагающими. Я с ним любил пикироваться. Мы на разные вещи смотрели по-разному. Он, например, очень любил Ильфа и Петрова, а я их, сказать правду, никогда не любил, и сейчас не люблю, считаю этот роман легковесным, такой выдумкой. И вот, помню, как-то приходит он в Пушкинский дом, на службу, а мы долгое время уже работали в секторе вместе, сидели рядом, столы были вместе. Никого не было. А как раз в это время Катаев напечатал свою последнюю вещь, «Алмазный мой венец», с присущим ему блеском и мастерством, и, мягко говоря, с недостаточной совестливостью. А мне почему-то возомнилось, что Яков Соломонович Катаева любит. Я говорю, что, мол, Яков Соломонович, Катаев - такой нехороший человек (я покрепче, конечно, сказал), и вдруг он мне говорит: «Да вы еще не знаете, какой он нехороший человек!». И вынимает из портфеля (это не подстроено, мне это просто в голову взбрело, а у него, видимо, просто какие-то свои дела) такую брошюрку Катаева, изданную в дореволюционном «Огоньке» как приложение. А приложение было по формату и по объему похоже на приложение к нашему советскому «Огоньку», только наши были красные, а эти были синие. Это дореволюционная повесть Катаева о петербургской литературе. Там к Аверченко приходит кто-то из петербургских еврейских банкиров, предлагает ему деньги, чтобы он хвалил евреев, там этот жаргон (Катаев был из Одессы, жаргон знал), а на задней странице обложки рисунок «Петербургская литература» - круглый стол, сидят все евреи, и даже там не совсем пристойная картиночка - там в углу какая-то еврейка держит ребенка, и тот, пардон, писает. Я был совершенно потрясен и не знал, что сказать. И тогда я понял, почему так бранил Катаева Бунин. Дарование, которое у Катаева, конечно, было…. Я-то знал его по «Сыну полка» и больше всего, конечно, по роману «Белеет парус одинокий», где он против погромов, там есть один из главных героев – еврей, благородный человек… А Катаев был типичный перевертыш, и Яков Соломонович это хорошо знал. Так вот, Яков Соломонович никогда никаким перевертышем не был! Советую просто почитать его работы. Конечно, это больше для специалистов, хотя есть и такие популярные работы, и вы увидите, что он честно служил науке в самые трудные времена. Не без заблуждений, вовсе нет. У него как-то странно сочетались вера и неверие в теорию прогресса. С одной стороны, он был прогрессист, конечно, с сильным привкусом марксизма, и, одновременно, он всегда считал, что в прошлые века нам единомышленников найти не труднее, а, может, даже гораздо легче, чем в нынешнее время. Но это, как говорил академик Александр Николаевич Веселовский, настоящее - это огромное количество точек, а прошлое - это линии, которые мы можем как-то собрать, расклассифицировать, нам уже ясно, что от чего происходит. Действительно, были вольнодумцы – и Ян Гус, и Джордано Бруно, и Кампанелла. Но, слава богу, Якову Соломоновичу не пришлось разделить их печальную участь. Однажды как-то разговаривали мы с ним, и он мне сказал фразу, тогда меня чрезвычайно поразившую. «Разница между нами в том, что вы здесь - хозяин (в Питере, в России) а я – гость. Мы – гости». Я что-то такое вежливо возразил, что как же так, вы - такой же хозяин, это мое искреннее убеждение, вы такой же хозяин, как и я. Более того, его знаменитый отец был наш питерский античник, который кончил тот же университет, что и его сын, и потом их внук, ныне очень успешный Лев Лурье, подвизающийся в нашей культуре очень успешно и очень достойно. Но это был такой лепет, я никак не мог сообразить, и думал об этом много. А теперь, когда я узнал о его смерти… Я, к сожалению, был в отъезде, когда все это случилось, не смог его похоронить. Я кое-что начинаю понимать. Ведь у нас было всего четыре античных кафедры в Советском Союзе. Это Ленинград, Москва, Вильнюс и Львов. Но ведь отца его, автора замечательных работ о Демокрите, прежде всего, и многих других, все же выгнали из университета. Слава богу, что не в тюрьму выгнали, а во Львов. Но все же. Человеку очень и очень немолодому пришлось уехать в дальнее странствие, чтобы там продолжать свою честную научную работу. Действительно, поступили, как с гостем, причем, с нежеланным гостем. Но думаю, что все-таки Яков Соломонович был неправ. И когда я сейчас вспоминая об этом, думал параллели найти какие-то в «Писании», ведь там сказано: «Все мы гости здесь, все пришельцы». И он – гость, и я – гость, и хозяевами, настоящими хозяевами, мы становится только тогда, когда уйдем из этого мира в лучший мир. Вот он теперь, дорогой Яков Соломонович, царствие ему небесное, пусть он возлежит на лоне Авраамовом, теперь он стал настоящим хозяином.
Иван Толстой: Следующий участник нашей передачи – западногерманская славистка Фэри фон Лилиенфельд.
Фэри фон Лилиенфельд: Я видела, как Яков Соломонович защищал чистую, честную науку, когда, например, распространялась в петербургских исторических кругах идея, что это их прерогатива все изучать, а если москвичи берутся за такие темы, они не имеют право вмешиваться. Яков Соломонович защищал право и московских исследователей – там были как раз найдены рукописи и автографы преподобного Нила Сорского, и была дискуссия, кто их открыл, и кто имел право их опубликовать. Он очень справедливо и за науку все время стоял. Когда приехала в Петербург Джейн Холенд, которая писала свою докторскую про жидовствующих новгородских, у нее были очень точные наблюдения над рукописями, но в Англии почти все видные историки, причем и историки из русской эмиграции, были против ее мнения о роли архиепископа Геннадия Новгородского и Иосифа Волоколамского во всем этом вопросе. И тогда Яков Соломонович старался дать ей возможность работать и поддерживал ее, хотя он не был согласен со всеми ее тезисами. В нем очень выражено, что хотя ты большой специалист в своей специальной области, ты не сузился только на нее. В нем была очень выражена эта идея честности в науке. И при этом он был не борцом, но всегда любезным. Очень гуманный, агностик, но полон любви к молодым людям, которые начинают работу. Для меня он всегда был ярким представителем русской интеллигенции, и всегда для меня Яков Соломонович был очень ярким представителем этого особого тайного ордена.
Иван Толстой: Я позвонил в Иерусалим старинному другу Якова Соломоновича, профессору русской литературы Илье Захаровичу Серману.
Илья Серман: Мы познакомились с ним в самом начале 60-х годов. Так что уже более 30 лет.
Иван Толстой: Это что, пушкинодомское знакомство?
Илья Серман: Да, нас туда примерно в одни годы приняли на работу, когда стало возможно в Советском Союзе принимать людей еврейской национальности, но в разные сектора. Он был у Лихачева, я – в Секторе новой литературы.
Иван Толстой: Что было у вас на алтаре общей дружбы?
Илья Серман: Мы поняли друг друга, нашли, что у нас есть общие интересы. В частности, нашими общими интересами в то время были Булгаков, Ильф и Петров, и мы с ним написали первую, после 30-летнего молчания о Булгакове в советской критике, статью. Она называлась «От «Белой Гвардии» к «Дням «Турбиных»». Она сломала тот лед, которым был окружен Булгаков, и с тех пор стали о нем писать и другие.
Иван Толстой: Какие черты Якова Соломоновича вы могли бы выделить как наиболее характерные, яркие?
Илья Серман: Мне кажется, что это прежде всего независимость его мысли, нежелание идти на какие-либо компромиссы, нежелание уступать какой-либо моде, политической или научной, вера в собственные научные принципы, в тот круг демократических идей, которыми он всю жизнь руководствовался.
Иван Толстой: А уже после вашей эмиграции у вас была какая-то переписка?
Илья Серман: У нас была и переписка, и мы встречались за границей. Потом он и его жена приезжали к нам в Израиль, мы видели их в Америке, в Париже. В общем, встречались, когда для них стали возможны поездки за границу. А переписывались не очень часто, пока это было затруднено.
Иван Толстой: А какое ваше мнение о книге Якова Соломоновича, подписанной псевдонимом Курдюмов и посвященной Ильфу и Петрову?
Илья Серман: Я думаю, что это до сих пор лучшая книга об этих писателях, хотя сам Яков Соломонович считал, что книга посвящена, в основном, месту Ильфа и Петрова в общественной мысли. Но, по-моему, это настоящая историко-литературная работа, где дан и анализ творчества этих писателей, дан впервые очень интересный анализ их фельетонов, о которых, как правило, писали меньше, хотя читатели ими всегда восхищались. Я думаю, что это до сих пор и лучшая, и классическая работа об Ильфе и Петрове - ничего лучше с тех пор пока не появлялось.
Иван Толстой: Илья Захарович, а имя Якова Соломоновича известно за пределами России?
Илья Серман: Он известен, в основном, как автор очень многочисленных, интересных, оригинальных и самостоятельных исследований и этюдов по средневековой русской литературе. В этом смысле он пользовался очень большим авторитетов в мировой науке.
Иван Толстой: Вот эта последняя его книга «После Льва Толстого», которую он смог закончить благодаря американским грантам, эта книга известна славистам за границей?
Илья Серман: Это мне пока не ясно. Но тут я хотел внести некоторые коррективы. Это не последняя книга. Последняя книга - это «Две концепции русской истории», посвященная анализу летописания 15-16 веков. Это – предпоследняя работа. А что касается того, насколько известна эта книга, я не знаю. В парижской «Русской мысли» была рецензия, очень положительная, о других я просто не знаю.
Иван Толстой: Можно попросить вас вспомнить какой-то эпизод научной или приятельской жизни о Якове Соломоновиче?
Илья Серман: Мне трудно сейчас что-либо вспомнить. Я знаю только, что Яков Соломонович был необыкновенно принципиальным человеком в науке и в жизни, и поэтому у него всегда, в каждый данный момент бывал такой предмет его критических, сатирических, юмористических высказываний. В частности, он чрезвычайно неодобрительно относился к научным теориям Льва Николаевича Гумилева и постоянно об этом говорил.
Иван Толстой: Наш следующий участник – петербургский историк Яков Гордин, так же, как и Лурье, написавший книгу о Льве Толстом. Об этом пойдет речь.
Яков Гордин: Это удивительная книга, называется она «После Льва Толстого», что очень существенно, хотя в ней постоянно анализируется именно мировосприятие Толстого. Но для Якова Соломоновича, я думаю, как и во всех его занятиях, был важен гораздо более общий смысл того, что он делал, чем непосредственные штудии. Хотя, очевидно, он отнесся бы скептически к этому утверждению, потому что я помню, что во время нашего разговора был упомянут один историк, и Яков Соломонович так саркастически сказал о нем: «Ну, это – проблемщик». Для самого Якова Соломоновича проблемы в тот период, когда он занимался Толстым, были, конечно, не менее важны, чем непосредственное фактологическое и прочее изучение. Эту книгу я бы выпустил большим тиражом и предложил бы ее в университеты, в ВУЗы, как учебник историософии и политологии. Дело в том, что Толстой как один из наиболее грандиозных мыслителей, в том числе и общественных, и историософских мыслителей в русской истории, охватил необыкновенное количество проблем. У него был не только сильный ум, но и мощная интуиция, что давало ему возможность многие вещи в истории понять и почувствовать точнее, чем историки-профессионалы. Кстати, Яков Соломонович в книге сетует на то, что сами историки недостаточно занимались Толстым – им чаще занимались литературоведы, историки литературы. Это совершенно не правильно, потому что изучение Толстого для историка - очень серьезная школа. И главное, что хочется сказать в итоге, что неизбежно становится выводом из чтения этой книги, очень много говорящей и о Толстом, и о ее авторе, это то, что я уже сказал – полная честность перед лицом проблем любой сложности, любого масштаба и любой трагедийности.
Иван Толстой: Мало кто знал Якова Соломоновича с той стороны, о которой может рассказать историк-архивист, один из руководителей общества «Мемориал» Арсений Рогинский.
Арсений Рогинский: С Яковом Соломоновичем я познакомился в начале 70-х, и в дом меня привел его сын Лев. Но я не знаю, откуда и когда возникло сближение и доверие. Мне кажется, это относится к чуть более позднему периоду, когда мы, такая группа моих ровесников-ленинградцев, начали готовить материалы для исторического сборника «Память», в который мы собирали личные воспоминания бывших заключенных или какие-то документы о репрессиях. Комментировали, потом это пускалось в самиздат и реопубликовывалось на Западе. И вот тогда начались, мне кажется, по-настоящему серьезные отношения с Яковом Соломоновичем, хотя серьезные разговоры были и до этого. Я ему просто рассказал что мы делаем, он как-то просто и буднично это принял и просто стал сразу консультантом, советчиком нашим. У него была прекрасная память и какое-то особенное чувство долга. Вот то, что мало в ком есть, чувство долга по отношению к разным пострадавшим людям - и почему-то их имена он помнил, и их судьбы. И он с охотой это рассказывал. Хотя рассказывать не была его стихия – он больше любил спрашивать и слушать. Но тут он понимал, для чего он это делает, и очень следил, чтобы я все это внимательно записывал. Тут многое прояснялось о нем и в его рассказах. Один из нас, покойный уже Феликс Перченок, собирал материалы об Академии наук – о том, как в 1929 году осовечивали Академию наук. Как старые академики сначала сопротивлялись проникновению коммунистов в Академию, а потом сдались. И, конечно, бездну материалов для работ Феликса поставлял ему именно Яков Соломонович – он не ленился прочитывать какие-то газеты, кого-то сам расспрашивал и потом рассказывал. Помню, был какой-то рассказ, который вклинился. Он в 1929 году, когда надо было избирать этих коммунистов, старые академики собирались и решали что делать, и Крылов, судостроитель, знаменитый старик, предложил принять «резолюцию Савельича». Это в «Капитанской дочке»: «Плюнь и поцелуй злодею ручку». Вот с этого «плюнь и поцелуй злодею ручку» моральное падение Академии и началось. И Яков Соломонович несколько раз возвращался к этому рассказу. Потом этот сюжет Феликс, конечно, в свою статью об Академии наук включил, он пошел гулять, и было ясно, что этот сюжет как-то преследует Якова Соломоновича, потому что, наверное, в жизни его было бесконечное количество соблазнов «плюнуть и поцеловать злодею ручку». Причем не по политическим поводам, об этом и речи быть не могло, а по поводам академическим. Вспомним его довольно твердую позицию в деле Зимина, который отстаивал, что «Слово о полку Игореве» написано в 18 веке. Ясно было, что дело не в том, что Зимин прав или не прав, а в том, что Зимин имеет право отстаивать свою позицию, что и доказывал бесконечно Яков Соломонович. А «плюнуть и поцеловать злодею ручку» и помириться с высокопоставленными господами академиками, которые говорили: «А кто же здесь такой не патриот, и наше «Слово» из 12 века куда-то дальше переносит?» – для него этой проблемы не было, плюнуть или нет. Никогда не плюнуть! Удивительным образом, несмотря на мелкие неприятности, судьба его крупными неприятностями обошла. Он никогда не был членом партии, а не так-то просто было в нашей стране стать доктором наук в 1940-50-е годы. А Яков Соломонович вдруг, еврей, профессор, да еще и беспартийный. Выгнали меня в 1979 году из школы. Провели обыск. На обыске были найдены какие-то книжки - Мандельштам, Бердяев. И выгнали из школы за хранение антисоветской литературы с официальной формулировкой «за поведение, недостойное звания советского учителя». Я должен был куда-то устроиться. И сначала меня Наталья Григорьевна Долинина взяла к себе секретарем. Но она тут же умерла. И дальше возник вопрос, куда устраиваться. И Яков Соломонович сказал: «Я же - доктор наук. Кажется, докторам наук тоже можно иметь секретарей». И, действительно, выяснилось, что можно, он взял меня к себе секретарем. И было ясно, что и я,и вся компания наша находится под довольно плотным наблюдением, но для него это не было никакой моральной проблемой. Смешно сложилось в конце. Когда меня арестовали в 1981 году, на допросе возник вопрос: работаю я или нет. Я говорю, что я не работаю уже несколько месяцев. «Да, я у Лурье работал, но уже несколько месяцев не работаю». А Лурье явился на суд, потому что он, может, и справедливо, считал, что когда человек не работает, ему больше дадут. Но он все время доказывал: «Как не работает? Работает!». «А что вы о нем можете сказать?». «Он очень эффективно работает! Трудолюбивый человек!». Так как всегда и во всем делал. Абсолютно прямодушно, прозаично (он был очень прозаичный человек) и абсолютно честно, до бесконечности. И как-то с этой честностью нечего было делать. Поэтому, конечно, они его выгнали из Пушкинского дома. И мое дело тут сыграло решающую роль, и то, что он выступил в поддержку Ильи Захаровича Сермана, которого они тоже выперли. Они должны были от него освободиться, потому что как-то неловко было иметь рядом такого очень простого, очень прозаичного, абсолютно честного человека. Вообще он был «противленец». У него были всегда оригинальные, я бы сказал, историософские, скорее, концепции. Я боюсь здесь употреблять слово «политические», потому что как он понимал сегодняшний день и как он понимал историю? Он говорил о себе, что он – социал-демократ. Я всегда не очень понимал, что это значит в его устах, пытался доискаться из обсуждений с нами диссидентского движения и современного, и его проблем, и вообще разных современных сюжетов. Я понял, что идея была простая. Историю вершит не кучка интеллигенции, а народ. Существует рабочее движение и существуют взаимоотношения рабочих с государством. Он этим бесконечно интересовался. И зимой 1980-81 года, в последнюю зиму перед арестом, в Ленинград приезжал Анатолий Марченко с женой Ларисой Иосифовной Богораз и с сыном Пашкой, мы с ними гуляли по городу, по Петропавловской крепости, а потом зашли к Якову Соломоновичу, который очень хотел увидеть Марченко, потому что Марченко - человек из другого мира, пришедший в сопротивление не из этого узкого интеллигентского мира. Вот это была его надежда, и я помню, как он мне потом с гордостью говорил в 1989 о первых забастовках рабочих: «Вот, вы видите?».
Иван Толстой: Последний участник нашей программы - петербургский критик Андрей Арьев - подведет сказанному итоги.
Андрей Арьев: Одну из своих последних книг, «После Льва Толстого», Яков Соломонович Лурье начал фразой меня как-то тронувшей, и потом меня сопровождавшей. Он вспомнил Чехова, который сказал: «Вот умрет Толстой, и все пойдет прахом». Вот последние месяцы я как-то все время думал, что не дай бог умрет Яков Соломонович Лурье, и все в нашей историко-филологической науке пойдет прахом. Нет, конечно, сама наука прахом не пойдет, достойные, замечательные представители этой науки были и есть, но вот всегда с именем Якова Соломоновича Лурье для меня связана была какая-то особенная чистота этой науки – его присутствие всегда разгоняло какие-то туманы, модные поветрия в этой науке. И он всегда был абсолютно, кристально ясен, о каких бы самых сложных материях он не говорил. Если он говорил о древних летописях, а он был крупнейшим специалистом по русскому летописанию, то он мог отличить совершенно нам сейчас непонятные, неуловимые идеологические оттенки самих летописей. Если он говорил об очень актуальном для всех нас, русских, на протяжении нескольких веков споре между нестяжателями и иосифлянами, то он мог найти общий корень этого спора. И все это было связано с тем, что он превыше всего ставил обычный человеческий разум. То есть он сохранял представления о том, что человеческий мозг на самом деле не изменяется, это была для него какая-то аксиома, и доказать противное очень трудно и невозможно, если иметь в виду исторически обозримый период нашего существования. И вот это представление давало ему возможность абсолютно ясно рассеять все эти туманы и небылицы, все то, чем обволакивается наша история. Он был категорически против того, что существует какая-то особенная древнерусская ментальность. Именно поэтому ему удавалось в древнерусской летописи открыть очень понятную нам и понятную современникам обыкновенную идеологическую борьбу, которая и сейчас обволакивает нашу жизнь. И в этом отношении он был, по-моему, одним из самых дерзких русских ученых современных. Недаром его ближайшие друзья-ученые тоже были одними из самых умных и дерзких деятелей отечественной культуры. Я в первую очередь имею в виду таких замечательных людей, как прозаик Юрий Домбровский или историк Александр Зимин. Для Якова Соломоновича Лурье эта его дерзость и смелость никогда не связана была с созданием какой-нибудь суперновой и суперинтересной, завлекающей других концепции. Он не создавал никаких школ, которые помогли бы ему выстоять. Он всегда работал в одиночку. И вот это его принципиально одинокое противостояние различным поветриям времени дало, по-моему, блестящие результаты, потому что то, что написал Яков Соломонович Лурье в первую очередь абсолютно ясно от первой и до последней строчки. О каких бы сложных материях ни писал, он не написал ни одного непонятного слова. Для меня такие люди как Яков Соломонович Лурье - это люди, о которых трудно подобрать какие-то общие характеристики, то есть очень трудно его зачислить в какую-то группу людей. Да я и сам не сторонник того, чтобы кого бы то ни было к каким-то группам относили. Но все-таки какой-то жизненный опыт, так или иначе, заставляет человека свои наблюдения в жизни обобщить. И вот то, что меня заставляет достаточно спокойно и оптимистично смотреть на ту жизнь, которую я прожил, воплощается в двух группах людей. Это деревенские старухи и старая питерская интеллигенция. Вот таким замечательным представителем старой питерской интеллигенции, одним из ярчайших его представителей для меня был и остается Яков Соломонович Лурье.