Ссылки для упрощенного доступа

Другое


Владимир Морозов
Владимир Морозов

Радиоэссе Владимира Морозова

Иван Толстой: Начинаем с радиоэссе Владимира Морозова, которое он почти загадочно озаглавил "Другое", а я бы назвал "История моей души", на манер Максимилиана Волошина. Из года в год, десятилетие за десятилетием человек строит самого себя – этически и нравственно. Владимир Морозов у нашего микрофона.

Владимир Морозов: ...и с иконы ускакал Егорий. Дальше Николай Клюев ничего про Егория не сообщает. Но все и так ясно. Святого Георгия (Юрий, Егорий) наверняка догнали, отобрали копье и направили этапом в Сибирь. А его лошадь отдали в колхоз, где она вскоре и подохла от бескормицы. Святой вкалывал на лесоповале и умер от пеллагры. А может, его расстреляли, как миллионы других, вовсе не обязательно святых. Как и автора этих строк про Егория из поэмы "Погорельщина". Тут одного названия достаточно, чтобы обвинить поэта в антисоветчине. Тем более что дальше у Клюева шел цикл "Разруха".

То Беломорский смерть-канал,

Его Акимушка копал...

Прямо некрасовская железная дорога:

А по бокам-то всё косточки русские...

Некрасова, правда, никто в тюрьму не сажал. И не расстреливал за клевету на родную страну. Другие были порядки. Самодержавье, царизм.

А то, что устроили коммунисты в деревне, Николай Клюев мог увидеть только так – погорельщина и разруха. К тому же был поэт религиозен и открыто проявлял такую "осталость". Не скрывал и своей нетрадиционной сексуальной ориентации. Для такого несознательного элемента у власти имелся один ответ – арест, ссылка, расстрел.

Как о полной разрухе рассказывала о коллективизации и моя бабушка. Она, как и Николай Клюев, жила в деревне. С ориентацией у нее было все в порядке – муж и трое детей. Александра Федоровна Морозова (в девичестве Козлова) стихов не писала, потому как ходила в школу только одну зиму. На вторую зиму не пустили – валенок не было. Стихов она и не читала, хотя их писал дед – Сергей Иванович Морозов, который слыл в деревне грамотеем, потому как закончил 4 класса. Мои предки были ненамного моложе Клюева и хорошо помнили коллективизацию и раскулачивание. Когда у всех отобрали все. Свою мать бабушка не помнит, та рано умерла, скоро за ней отправился и отец. Воспитывали старшие братья. Служила у них за батрачку, только без оплаты.

Потом отдали замуж за незнакомого человека. За старика, жаловалась она. Он был на 10 лет старше. И рано умер. Выдержать такую жизнь без Бога никак нельзя. На тумбочке возле бабушкиной кровати стояла небольшая иконка и лежало затрепанное Евангелие. Единственная книга, которую она читала. При этом бабушка водила пальцем по строчкам и шевелила губами. Любила цитировать Писание, приправляя его добрым матерком. Это делало ее изречения еще убедительнее.

"Бог-от, он все видит, мать твою так!"

При этом мне, уже старшекласснику, запрещалось чертыхаться. Хотя для самой бабушки черт был чем-то вроде забавного сказочного персонажа.

"Заходит суседка к суседу, а тот на свечке яйцо печет. Ну, суседка и говорит, как это тебя черт-от угораздил! А черт сидит за печкой и думает – да я вот и сам удивляюся".

Бабушка надела на меня самый первый крест. Когда родители-комсомольцы были на работе, она отнесла меня в церковь и окрестила. Вернувшись, они осудили ее за самоуправство и крест с меня сняли. Но потом он снова ко мне вернулся. Я уезжал работать на рыболовный флот в старом школьном пиджачке. Со временем он здорово подносился, и однажды, запихивая что-то в грудной карман, я пальцем почувствовал за подкладкой жесткий предмет. Расковырял в материи дырку и вытащил на свет божий тот самый крест. Бабушкин. Она его туда зашила. Что с ним стало потом, не помню.

Но знаю, что моя атеистка мать крестила троих моих двоюродных братьев, которые были гораздо моложе меня. Царские имена – Николай, Борис, Владимир – хотя происхождение у всех рабоче-крестьянское. Жили они в Москве, но ехать там в церковь значило для матери рисковать партийным билетом. Говорили, что столичные священники обязаны сообщать "наверх" фамилии родителей, которые крестили детей. Говорено было и про то, что за таковой проступок лишился и красной книжечки, и работы некий сотрудник ЦК Профсоюза железнодорожников. Над этой его бедой еще и посмеивались, потому что наказанный был атеистом, причем крепко пьющим, жена его ни то ни се, а вот ее мать настояла на крещении. Волею пославшей мя тещи! Эту тещу исключать было неоткуда и понижать тоже некуда – уборщица. Короче, моя мать, по совету добрых людей, нашла какую-то деревенскую церковку подальше от Москвы, там и крестила племянников. Понятно, что священнику дали на лапу. Он тоже человек, ему надо семью кормить. И кому охота бесплатно рисковать.

Мать подарила мне тот крест, который я ношу теперь. Она прислала его в Америку с нарочным. Бруклинский натуропат из бывших россиян, Наум Нахимовский, собираясь заняться моей спиной, посоветовал крест снять. Я снял и попросил положить мое сокровище на стол. Нет, ответил врач, лучше вы сами это сделайте, своими руками. Да что вы опасаетесь, удивился я, это материнский подарок. Тем более, убежденно ответил натуропат.

Летом, раздеваясь у воды, я оглядываю сопляжников. Крест у меня одного. Я осторожно трогаю его пальцем. По привычке? Или досадуя, что этого никто не замечает. Крестоносец в плавках! Тщеславие в чистом виде. С религиозным оттенком. Впрочем, я еще не самый отчаянный пример такой демонстративной праведности. Лет десять назад мне довелось побывать в Латинской Америке с миссионерами.

В деревне Коринф группу собирала моя пресвитерианская церковь. Хотели ехать в Гондурас. Но пришло несколько сообщений о том, что благодарные аборигены стали грабить и насиловать миссионеров. Поездку отменили. А я-то уже собрался осчастливить страждущее человечество, посетовал я пастору Джону Олдриджу. А ты можешь сделать это с группой миссионеров Джефа Сендвика, отвечал пастор, они едут в Никарагуа, там безопасно, он берет с собой двух дочерей. Джеф жил в том же Коринфе, но вместе с семьей посещал церковь соседнего городка Лехам. Однажды там побывал и я. Огромное здание, бывшее когда-то складом, умело перестроили в церковь, куда помещалось больше тысячи человек. Мегацерковь! Я глазам не поверил, но в фойе храма имелся и свой буфет, пива в котором, правда, не держали. Ну, кинотеатр, да и только. Хорошо оснащенный технически. По обе стороны от кафедры проповедника висели огромные экраны. На них даже сидевшие в задних рядах могли увидеть лицо пастора крупным планом. Он не сильно, но заметно играл на публику. Его прихожане – Born Again (родившиеся заново), евангелисты. И вот тридцать из них полетели в Латинскую Америку во время своего отпуска и за свой счет, как и я. Адвокаты, программисты, учителя, медсестры. В Никарагуа мы жили в горной деревне, названия не помню, но как сейчас вижу проплывающие ниже деревни облака. Спали мы в школе, на брошенных на пол матрацах. По утрам нас будили обезьяны, которые поднимали страшный крик в джунглях метрах в 70 от нас. В составе нашей группы приехали несколько каменщиков и плотников. Под их присмотром мы строили церковь. За девять дней гостевания закончить ее нам не светило. Но позже деревня ожидала еще один, потом второй, то есть третий десант миссионеров, которым и предстояло завершить начатое нами дело. Бригада вставала рано, перед завтраком следовала совместная молитва, и за работу, товарищи. Кроме меня на подхвате был другой миссионер без квалификации, 13-летний Джеймс, единственный из нашей группы, приехавший в Никарагуа не за свои деньги. Своих не имелось, мать-одиночка зарабатывала немного. И прихожане пресвитерианской церкви скинулись парню на авиабилет.

Но я начал о праведности. У миссионеров был обычай – через слово упоминать Христа. Некоторые из них носили футболки с надписью "I'm not ashamed that I'm Christian" (Я не стыжусь быть христианином). Ну и что, я вот тоже не стыжусь, но зачем кричать об этом на всю деревню! Родившиеся заново евангелисты приглашали родиться заново и меня. Для этого надо было забраться в открытую цистерну с водой, там пастор окунал тебя с головой и произносил молитву. Я отказался. Тогда двое евангелистов приступили ко мне с вопросами.

– Почему ты считаешь, что ты христианин?

– Потому что в детстве меня крестили и я чувствую себя христианином.

– Ты думаешь, этого достаточно?

– Для меня да.

Была с нами пара 25-летних – жених и невеста. Из моей долгой и доверительной беседы с ними выяснилось, что никакого такого секса они до свадьбы себе не позволяют. Жених мне потом жаловался: я, мол, не против, но она ни в какую, она тверже меня в вере. Да почему же до свадьбы нельзя, недоумевал я, вы же друг друга любите. А потому что так в Библии записано. Вечерами у костра они сидели обнявшись, но спали, как и положено, врозь. Другая, более веселая пара миссионеров привезла с собой гитары, и в воскресенье пришедшие на молитву с нами жители никарагуанской деревни сначала с легким изумлением, а потом с энтузиазмом слушали христианский рок, подпевать которому невозможно без улыбки. А та мегацерковь в городе Лехам на севере штата Нью-Йорк, миссионеры которой приняли меня в свои ряды, та церковь напомнила мне другую, тоже переделанную из сооружения чисто мирского. У американцев из склада, а в России... Мы с сыном (было ему 14 лет) приехали в Кировск (Мурманская область) кататься на горных лыжах. Побродили по городу и вышли на окраину. За серыми блочными хрущёбами стояли обычные лагерные бараки, переделанные под жилье. И над одним из них высилась церковная маковка. Потом мне рассказали, что такое безобразие дозволил Сталин во время войны. Все для фронта, все для победы! Вот и Бога мобилизовали. В домотканой церкви, как положено, висели иконы, видимо, местные принесли спрятанное когда-то от большевиков добро. Но дух (по крайней мере, мой) не желал воспарить, уж больно низкие в бараке потолки, я лысиной задевал.

И еще одна церковь, на этот раз в Подмосковье, в которую мы забрели с сыном, когда ему было уже лет 16. Мы справляли день рождения актрисы и режиссера Ники Косенковой. От ее жилья в Домодедово шли по каким-то лесам и лугам. Наткнулись на полуразрушенную церковь, посредине которой среди разбросанных кирпичей оставались следы костра. Мы разожгли свой. Портвешок, колбаска, стихи. Потом мы с сыном отправились посмотреть уцелевшие помещения. В одном из них стоял участник празднества и мочился.

– Что же ты делаешь! – наивно удивился я. – Это же церковь!

– Какая церковь? – возразил он.– Тут же кругом одни развалины.

Да, развалины, но даже если бы очень приперло, я бы там нужду справлять не смог.

Так храм оставленный – всё храм,

Кумир поверженный – всё бог!

К тому же, простите мое суеверие, но этот кумир, может, вовсе и не поверженный, разрушен только его внешний рукотворный символ. Но Бог, кумир (называйте как хотите), сам он остался. Ушел в землю, в нашу память, в душу, в подсознание. Ему и второго пришествия не надо. Гены, которые всегда со мной.

Два чувства дивно близки нам –

В них обретает сердце пищу –

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Для меня развалины церкви это (как теперь говорят) в одном флаконе – и родное пепелище, и отеческие гробы. Не ровен час, а вдруг на том месте, где приятель сейчас справляет нужду, именно на этом вот пятачке жил, молился или похоронен его собственный прапрадед. Да хоть чей угодно!

Не доверясь соблазнам дороги большой

или снам, освященным веками,

остаюсь я безбожником с вольной душой

в этом мире, кишащем богами.

Но однажды, пласты разуменья дробя,

углубляясь в свое ключевое,

я увидел, как в зеркале, мир и себя,

и другое, другое, другое.

Хорошо Набокову, ему можно – он классик. А что это для меня – ДРУГОЕ? Предрассудки вековые? Или предчувствие прошлого? Или, как говорят по-настоящему религиозные люди, власть намоленного места? Сам-то я, видимо, не по-настоящему. Вот недавно на библейском кружке в пресвитерианской церкви в моей деревне Коринф прямо бухнул, что, мол, Бог-отец выбрал для Иова необычное, жестокое и незаслуженное наказание. Меня тут же спросили:

– Так ты, что, подвергаешь сомнению деяния Бога?

– Да, – ничтоже сумняшеся ответил я, – подвергаю сомнению и, более того, осуждаю.

После этого меня не распяли и даже не выгнали взашей. И надо сказать, что я остался в живых не только благодаря доброте моих оппонентов. Пресвитериане вообще народ вольный. У них нет никаких епископов или другого церковного начальства. Прихожане сами подыскивают и нанимают себе пастора. Короче, со мной стали дискутировать. Раскрыли Писание и забросали цитатами. Но я продолжал ерепениться и потребовал, чтобы оппоненты отложили книги и говорили своими словами. Они так и поступили. Спор как спор, табуреток никто не ломал, тем более о мою голову. Вот такой вот разгул демократии в деревне Коринф.

Я продолжаю ходить в пресвитерианскую церковь. И руку мне подают. И раз в месяц мы расставляем там столы и принесенные из дома харчи составляют общую трапезу.

Но зачем вообще я хожу в церковь? ДРУГОЕ? В первый раз зашел в храм случайно, когда мне уже перевалило за 60. Делал для радио материал о матерях-одиночках. В частности о том, стоит ли женщине заводить ребенка, если она не замужем и это ей не светит. Звонил по церквям – католикам, православным, кому-то еще. Католики строго ответили – ну, какой ребенок, если женщина не замужем, ни в коем случае. Православный священник сказал то же самое, но довольно сердито. И на мой вопрос, что же ей делать, если она хочет стать матерью, не задумываясь, ответил – пусть идет в монастырь! Епископальная церковь Благодати в паре кварталов от моего жилья на улице Хикс в Бруклине. Туда я и зашел. Тогдашний пастор уже давно на пенсии. Звали его Нилс, фамилия, кажется, Блатц, его предки приехали в Новый Свет из Скандинавии. Мой вопрос его вовсе не озадачил и не рассердил. Женщина сама должна решать, ответил он. "Но что бы вы ей посоветовали?" – настаивал я. И пастор рассказал мне историю своей прихожанки, не называя фамилию. Ей к сорока, отличное образование, хорошая работа и заработок на зависть, в отпуск дважды в год ездит в Европу. Но она хотела бы завести ребенка. Пришла и спрашивает: пастор, как быть? Ну, побеседовали мы с ней, потом второй раз, третий. То есть мы не беседовали, рассказывал Нилс, я лишь изредка задавал вопросы, а говорила в основном она, я только помог ей выговориться, произвести, так сказать, ревизию своих чувств и финансов, вслух подумать о будущем. Ну, и в процессе лучше понять себя. В конце концов решение приняла она сама. Какое? Да это не важно, ответил пастор, главное – сама.

Мне понравился такой подход, и в следующее воскресенье я пришел на службу. Давно хотелось побольше узнать о вере моих предков-христиан. И (опять суеверие?) как бы наладить с ними некий заочный что ли контакт. Перекинуть через время этакий виртуальный мостик, каковым до тех пор служили мне слабеющие воспоминания и рассказы бабушки. Можно красиво назвать это поиском корней, истоков, прошлого. Все мы родом из прошлого? Или Иваны, не помнящие родства? И то, и другое? ДРУГОЕ!

Понятно, что до того заходил я и в православные церкви. Но молитва скороговоркой, суровые лики прихожанок, обрамленные черными платками, странные люди, как бы пришедшие туда из 18-го века. Не понравились мне и порядки. В православном монастыре Святой Троицы в городке Джорданвиль на севере штата Нью-Йорк мою жену остановили при входе в церковь. В джинсах не положено и волосы платком прикройте. Нам оставалось недалеко до пенсии, и, по-моему, только редкий фанатик мог всерьез требовать от нас дресс-код, как это сегодня называется по-русски.

Тут я борец за свободу, но в церкви Коринфа такая свобода показалась мне не то чтобы излишней, но странной. Летом девчонки и молодые женщины приходят в церковь в шортах, коротких юбках и пляжных шлепках. А я, старый козел, смотрю на их голые коленки и отвлекаюсь, посетовал я пастору Джону. Он улыбнулся и ответил, что совет старейшин уже обсуждал – стоит ли вводить дресс-код, и решил этого не делать, чтобы не оттолкнуть от церкви молодежь. С голыми коленками пришлось смириться.

В новинку было мне и принимать причастие. Сначала не мог, мешали слова Толстого о том, что он не хочет есть плоть Христа и пить его кровь. Потом привык к обряду. Но понятие Троицы так и не одолел. Но принял, как принимаю Христа, с сомнениями и недоуменными вопросами мирянина. На этот счет есть хорошая поговорка на английском – love me, love my dog. Буквальный перевод очевиден – любишь меня, люби и мою собаку. Русский аналог – кто гостю рад, тот и его собаку накормит. То есть принимай меня целиком, какой есть.

Каким же я принимаю Христа? У меня есть ответ, но я не стану его приводить. Тут как в анекдоте – у Ивана есть свое мнение, но он его не разделяет. А я не решаюсь подробно говорить о ДРУГОМ. Слишком деликатная материя. Путь ею занимаются теологи. Они уже, так сказать, пришли, а я все еще в дороге. Конечно, поздновато в путь собрался, но тут уж как кому повезет. Да, о Христе мне говорить боязно. Сочтут простаком или фанатиком. Или круглым идиотом.

К тому же Шкловский говорил, что искусство не терпит прямоговорения, а мне кажется, что и религия тоже. Как-то покойный ныне Марк Поповский зазвал меня в свою православную церковь в Манхеттене. У священника был сильный акцент, мне объяснили, что он выучил русский язык уже взрослым. Но это еще полбеды. Священник толковал нам Писание простым языком, который мог, наверное, показаться примитивным даже школьнику младшего возраста. Выходило неинтересно, ведь эти тексты я знал в куда более поэтичном изложении евангелистов. Чего-чего, а прямоговорения у них не было.

Спрятавшись за спину Шкловского, я обвиняю в прямоговорении священников и пасторов некоторых других церквей, в которых побывал. Книги теологов, которые пробовал читать, у меня не пошли. Там авторы часто впадают в другой грех. Они говорят как бы с равными, с людьми, которые и так все понимают. На это счет на английском есть выражение preaching to a quire. В буквальном переводе – проповедовать церковному хору, то есть убеждать человека в том, во что он уже верит, ломиться в открытую дверь. Для меня она была закрытой, ну, едва приоткрытой. Дверь в ДРУГОЕ. Я бодался с ней несколько раз, но распахнуть не сумел. Не каждому дано. Стою возле двери.

Но многолетняя борьба с дверью неожиданно пошло мне на пользу. Прежде чем начать рассказ об этой пользе, сошлюсь на такой авторитет, как Виктор Франкл. Он считал религию одним из элементов своей логотерапии. "Цель психотерапии – лечить душу, сделать ее здоровой; цель религии – нечто существенно отличающееся – спасать душу. Но замечательный побочный эффект религии – психогигиенический. Религия дает человеку духовный якорь спасения с таким чувством уверенности, которое он не может найти нигде больше. И хотя психотерапевт не задается специальной целью помочь пациенту в достижении способности верить, в некоторых случаях пациент вновь обретает свою способность к вере".

Я набрел на эти строки совсем недавно. А с психотерапевтами познакомился давно, около 30 лет назад в Нью-Йорке после женитьбы на американке. Она оказалась феминисткой из Манхеттена. А я оставался довольно-таки неотесанным российским мужиком и пытался переводить на английский расхожие поговорки типа "курица не птица – баба не человек", "спроси у женщины и сделай наоборот". Не успел я высыпать на жену и с полдюжины таких поговорок, как удостоился звания "male chauvinist pig", которое, наверное, не нуждается в переводе. Любовь любовью, но в быту мы говорили на разных языках. Мой казался ей откровенно дикарским, ее – был для меня изыском феминисток. Что делать? И мы пошли к семейному психотерапевту. С его помощью цепная реакция наших эмоций понемногу перестала быть ядерной бомбой, а стала атомной электростанцией. На такое укрощение ушло немало времени. Походил к специалистам и я один. Нужда была. В России она называлась нервы. Так говорили тамошние врачи. На меня часто нападало беспричинное уныние, мучила бессонница, припадки раздражительности, почти ежедневно болела голова. Иногда болело и сердце, хотя я регулярно ходил в бассейн и никаких изменений кардиограмма не находила. Помню, как мы таскались с матерью по врачам, когда меня еще надо было водить за ручку. Диагноз поставили уже в Америке – ажитированная депрессия. Впервые я услышал диагноз по-английски – depression and anxiety. Но несчастным страдальцем считал себя уже с детства.

Периоды уныния еще можно было пережить. Но постоянное беспричинное перевозбуждение и беспокойство, иногда переходящие в панику, не позволяли сосредоточиться. Помню, возвращался со смены из пражской редакции радио и пытался припомнить 14-15 новостей, которые читал в эфир несколько часов подряд и некоторые из которых написал сам. После больших усилий вспоминал 2-3, ну 4. И это при отличной памяти, например, на стихи, могу читать их наизусть километрами.

Как я позже узнал от врачей, ажитированная депрессия – удел многих, а знают об этом далеко не все. Но вот состояние, которое я испытывал задолго до того, как попал к специалистам. Вдруг без каких-либо внешних причин ты чувствуешь нечто подобное тому, что ощущает человек, который едет на вокзал в такси, понимает, что может опоздать, нервничает и вдруг попадает в пробку. Его бросает в жар и в холод. Он крушит кулаком свою ладонь. Собирается выскочить из машины, хотя и понимает, что пешком тем более не успеет.

Желающие могут прочитать более подробное описание этого состояния в Википедии. Советы консультантов мне не помогали. Какая к черту медитация, когда я не могу высидеть сеанс в кино и досматриваю его уже стоя в боковом проходе! Помог психиатр по фамилии Ньюмэн, не родственник знаменитому актеру, а парень из бывших россиян. Я поведал ему о мигренях бабушки, которая сутками лежала пластом и начинала глухо стонать, если в нашей деревенской избе скрипнула половица. Рассказал, что родила меня 18-летняя девчонка, муж которой – мой отец – в тот же год загремел в тюрьму. Как, повзрослев, я видел, что каждое утро мать просыпалась с искаженным от головной боли лицом и пила гостями анальгин и чашками кофе. Выслушав эту исповедь, Ньюмэн развел руками:

– Так чего же вы, дорогой, хотите с такой-то родословной!

Ни один из его американских коллег (психологи, психотерапевты, психиатры) сказать этого мне не решался. Но постепенно, по их совету, я стал пить лекарства. Привожу названия. Не чтобы дать совет, а для пущей точности. Лет 15-17 лет я принимаю xanax, buspar и celexa. По-русски они называются точно так же. Пью лекарства минимальными дозами, по три-четыре раза в день. Плюс периодический контроль психиатра.

Понятно, что другим страдальцам хлебать самостоятельно эти "таблетки счастья" не советую. Поговорите с врачом. С психотерапевтом и, да, с психиатром. Не стесняйтесь. Не вы первый. И хорошо, если врач у вас не последний. Одна голова хорошо, а два психиатра лучше.

Гремящая, громящая

Бессонница твоя.

Бог помочь! – Я, держащая

Частицу бытия –

Как средство во спасение

Таблеток смесь в горсти –

И свет успокоения,

И, Господи, спаси.

Это написала Антонина Хлебникова, жена Фазиля Искандера.

Одно время я подумал было, что залечил болячку, и попробовал бросить лекарства. Но симптомы вернулись в самом свирепом виде. Нет, в больницу меня не положили и под поезд я не бросался. Врачи помогли мне вернуться к прежней дозе. А стихи Антонины Хлебниковой попались мне очень кстати. Потому что даже и с лекарствами я смог нейтрализовать депрессию только лет 13-14 назад, когда окончательно обосновался в деревне, где и стал постоянно ходить в церковь. Здесь у меня случилась размолвка с Набоковым. Он считал, что "к Богу приходят не экскурсии с гидом, а одинокие путешественники". Мне легче с экскурсией (прихожане) и с гидом (пастор).

Умиротворяющее воздействие других людей, которые молятся вокруг тебя, описано не раз. Не один автор говорил и об ауре намоленного места. Но это не годится в качестве рецепта. Иначе все ходили бы не к врачам, а прямиком в церковь. Оно и дешевле, Богу можно дать и 20 долларов, и два, а специалист за один сеанс в 45 минут требует от 60 долларов до нескольких сотен. И не всякая страховка это покрывает. С другой стороны, выясняется, что одно другому не мешает – врач и пастор, лекарство, консультация, молитва.

Да, конечно, кроме церкви, деревня дала мне охоту, огород и лес в 30 шагах от порога. Виктор Франкл, наверное, не возражал бы и против регулярных походов в горы с соседскими собаками Сникерс и Шайло. Славные послушные псы. В Коринфе не с кем слова сказать по-русски. Так что в лесу я говорю с собаками на моем родном языке. И все основные команды и матерные слова они давно освоили. Кстати, все эти слова произношу ласковым голосом. И большие зверюги норовят лизнуть меня в нос, трутся об ногу, будто понимают, что они мне как дети малые, когда года в полтора они уже научились ходить, а говорить еще нет.

Вот такая вот бытовая психотерапия. И постепенно прошла головная боль, прошла бессонница, прошел крик на жену и много других пакостей, которые отравляли жизнь мне и моим близким несколько десятилетий подряд. Ну, может быть, прошло не совсем и не всегда, но полегчало крепко. Сильно полегчало.

... А как там забытый нами Святой Георгий?

...и с иконы ускакал Егорий.

На иконе он без особых мышечных усилий тоненьким копьецом, шутя-играя, поражает Змия. Но легенда повествует, что в жизни Георгию крепко не поздоровилось. Не зря его зовут Великомученик. Но и до великих мук он успел сотворить немало чудес. Творил их и во время пыток. Один из первых в Римской империи христиан, после смерти Георгий (Егорий, Юрий) стал в православной традиции покровителем воинов, земледельцев и скотоводов. Юрьев день – в его честь. Хотя про День мало кто помнит, только что и осталась уже полузабытая поговорка – вот тебе, бабушка, и Юрьев день.

Об этом празднике мне напомнил отличный фильм Кирилла Серебренникова "Юрьев день". О героине (метафора России), которая вроде бы заехала погостить в свое прошлое, да так в нем и увязла. Навсегда. Спираль истории, ее мертвая петля? Или петля-удавка, но ее-то надо уметь вязать.

Интересно, вернулся бы Егорий на икону при нынешнем российском православии? Которое скорее напоминает отдел пропаганды забытого ЦК КПСС. Но это я рыло ворочу. А Егорий, пожалуй, мог бы и вернуться. Все по той же причине.

love me, love my dog.

Не знаю. И спросить не у кого.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG