Исполнилось 125 лет со дня рождения Константина Паустовского. Дожил ли он до этой даты, то есть живой ли он писатель сегодня? Сдается, что это чисто академический вопрос. Но вот другой вопрос неизбежно возникает: а жил ли он в свое время, был ли живым явлением русской – даже в усеченном варианте советской – литературы? Казалось бы, тут один только ответ: конечно, Паустовского читали и любили. Можно даже сказать, что он был культовым писателем. Не в такой, конечно мере, как творцы Остапа Бендера или Михаил Булгаков, но, несомненно, горячих поклонников у него было достаточно, да и сейчас, похоже, таковые не перевелись, судя по тому, что выкладывают в сети все его сочинения, полное их собрание. Значит, он и по сию пору живой для кого-то? Или это чисто ностальгическая эмоция с ним связана? Ведь это правда, что по советским временам многие тоскуют не потому, что тогда было лучше, чем сейчас, а потому что молодыми тогда были. Вот что-то вроде этого происходит с Паустовским.
Россию позволили любить вне и помимо пролетарского интернационализма
К.Г. Паустовский довольно поздно стал признанным и высоко ценимым советским автором. Имя ему сделала повесть "Кара Бугаз" 1932 года, когда писателю было уже сорок лет. Он, что называется, вошел в обойму признанных и хвалимых – причем даже властью – деятелей советской литературы. Страсть его к путешествиям обрела в этом случае подходящую мотивировку, экзотика дальних земель легла на индустриальные планы первых пятилеток. Встречные корабли (так назывался ранний сборник рассказов Паустовского) в случае "Кара Бугаза" действительно встретились. Успех следовало закрепить, то есть искать дальнейшие идеологические мотивировки для сочинений писателя-путешественника. Так и пошло: Паустовский едет в Карелию и там находит "Судьбу Шарля Лонсевиля", по историко-революционной линии, едет в Колхиду и там что-то находит индустриальное. Но завоевав репутацию лояльного автора, Паустовский может себе позволить путешествия уже без мотивировок – и пишет "Мещёрскую сторону". Впрочем, и тут не обошлось без некоей идейной базы: в конце тридцатых годов это уже пошло по теме любви ко вновь обретенной родине, России, с ее задушевными пейзажами. Россию позволили любить вне и помимо пролетарского интернационализма. Но опытный и усвоивший уроки антураж новой жизни автор и тут соблюдал: стоит в этих сельских идиллиях появиться пастуху или конюху, и они непременно называются колхозными пастухом или конюхом.
Мы сказали "идиллия", и на этом слове всячески настаиваем. На отечественных сельских просторах у Паустовского не происходит ничего, кроме рыбалки или, максимально, охоты. Никаких конфликтов, то есть никакой настоящей живой жизни, а уж тем более колхозной жизни с ее насильственной коллективизацией и послевоенной голодухой. Это работа абсолютно в рамках тогдашней соцреалистической эстетики: борьба хорошего с лучшим. Не кошмарный быт, а курьезы, вроде пеликана, сбежавшего из городского зоопарка на деревенское озеро. Всё это было написано неплохо, можно сказать мило, и было вполне, как сейчас говорят, "читабельно". Причем с удовольствием и больше всего читалось школьниками средних и даже старших классов. Паустовский стал образцовым писателем для подростков, больше всего, как известно, любящих литературу из древнего жанра путешествий. Потребная идейность достигалась частым употреблением слов родина и народ.
Паустовский стал автором, можно даже сказать, модным, всячески оттепельным
Дело в известной, и немалой, степени изменилось после Сталина, в эпоху пресловутой оттепели. Паустовский забыл об охоте и рыбалке и принялся писать о советской истории на основе личного опыта. Это шесть сочинений цикла "Повесть о жизни". Впрочем, первая и лучшая – о дореволюционной гимназии – была издана еще в 1946 году и прошла, никого в общем не задев. Зато в 1954 году появилась повесть "Беспокойная юность" – годы Первой мировой войны и самое начало революции, самый начальный февраль. Эта вещь имела повсеместный успех, Паустовский стал автором, можно даже сказать, модным, всячески оттепельным. Это было что-то написанное правдиво и человеческим языком, человеком, ничуть не утратившим старинной и обаятельной интеллигентности. Вот это было лучшим периодом Паустовского, когда он выступил именно в роли старинного русского интеллигента, и вот это именно было в нем несоветское, а значит отличное.
Но ведь что произошло дальше? Паустовский написал еще четыре повести этого цикла, и по мере того как в его личной хронологии происходило укрепление советской власти, тексты бледнели и скукоживались. Конечно, кое-какие зловещие картинки появлялись, в какой-то мере миф о благодетельной большевистской революции претерпевал осторожную фактическую коррекцию. Но эти тени, дававшие некоторый объем, опять же изгонялись сакраментальными словами родина и народ. Это было вроде Ахматовой: я была тогда с моим народом, или как раньше в отказе от эмиграции. При этом у нынешнего умудренного опытом читателя "Повести о жизни" возникает подозрение, что маршруты скитаний Паустовского пролагались именно бегством от большевиков. Но об этом нужно догадываться читателю, автор такое умалчивает.
Паустовский остался писателем для подростков – ибо оттепельный читатель любого возраста был таким подростком. Сама оттепель с ее четверть-правдой была подростковым явлением. Никто еще не возмужал, в том числе любимые авторы, и Паустовский один из них.
Очень приятным, можно сказать, воспитывающим явлением было само присутствие Паустовского в советской литературе и жизни: явление интеллигента в среде советского хамства. Но для самой литературы этого мало, недостаточно писателю быть интеллигентом, а может быть, и вообще не надо. Писатель должен быть сукиным сыном, как говорил Хемингуэй, вспоминая Достоевского. Мало ведь утешения в немецкой поговорке: хороший человек, но плохой музыкант. Впрочем, Паустовского плохим музыкантом не назовешь, а человеком он был очень хорошим.