Константин Дмитриевич Бальмонт начал писать в девяностых годах девятнадцатого еще века, и с его деятельностью связана глубокая реформация русского стиха. Бальмонта называют в числе старших символистов, в ряду Брюсова, Вячеслава Иванова, Федора Сологуба. Младшие символисты – это Блок и Андрей Белый, их разделяет примерно десятилетие. Поэтическое течение символизма – это отход от классической линии Пушкина и Лермонтова и одновременно от гражданских мотивов, традиции гражданского стиха, заложенной Некрасовым. Эта последняя линия совершенно выродилась у эпигонов, что особенно ясно у очень популярного и очень тусклого Надсона: вот эта нечувствительность читателя непосредственно к стихам, к стиху, к самому искусству стихосложения были свидетельством упадка поэтической культуры в России. Ситуацию переломили символисты, Бальмонт был одним из первых. Главным в стихах стали стихи, а не наполненность оных всякого рода гражданственностью и народолюбием. Это была эстетическая реакция, которая была именно революцией.
Бальмонт сделал содержанием стихов самый их звук, и этот звук очень часто подавлял всё
Однако как раз в творчестве Бальмонта новая поэтическая школа явила не только обновленный русский стих, но и впала в иную крайность – порой невыносимую манерность, причудливую капризность, увлеченность всякого рода поэтическими побрякушками. Бальмонт сделал содержанием стихов самый их звук, и этот звук очень часто подавлял всё. Но вот так он к примеру писал:
Как живые изваянья, в искрах лунного сиянья,
Чуть трепещут очертанья сосен, елей и берез;
Вещий лес спокойно дремлет, яркий блеск Луны приемлет
И роптанью ветра внемлет, весь исполнен тайных грез.
Слыша тихий стон метели, шепчут сосны, шепчут ели,
В мягкой бархатной постели им отрадно почивать,
Ни о чем не вспоминая, ничего не проклиная,
Ветви стройные склоняя, звукам полночи внимать.
Эта игра внутренними рифмами долженствовала подчеркнуть музыкальность стиха, но это очень внешнее впечатление, за музыку выдаются побрякушки. И главное – у Бальмонта претерпевает некую буквально комическую трансформацию сам образ поэта: он мнит себя каким-то испанцем, наряжается в чужие костюмы, украшается пестрыми перьями:
Как Испанец, ослепленный верой в Бога и любовью,
И своею опьяненный и чужою красной кровью,
Я хочу быть первым в мире, на земле и на воде,
Я хочу цветов багряных, мною созданных везде.
Я, родившийся в ущельи, под Сиэррою-Невадой,
Где лишь коршуны кричали за утесистой громадой,
Я хочу, чтоб мне открылись первобытные леса,
Чтобы заревом над Перу засветились небеса.
Бальмонт был страстным путешественником и книгочеем, знал множество языков, и он наполнял свои стихи образами и словами чужих культур. И отовсюду – от Мексики до Океании – он привозил все ту же громогласность, пестроту и гиперболизм. И даже когда хотел быть русским, то писал так:
Я – изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты – предтечи,
Я впервые открыл в этой речи уклоны,
Перепевные, гневные, нежные звоны.
Я – внезапный излом,
Я – играющий гром,
Я – прозрачный ручей,
Я – для всех и ничей.
Переплеск многопенный, разорванно-слитный,
Самоцветные камни земли самобытной,
Переклички лесные зеленого мая –
Все пойму, все возьму, у других отнимая.
Вечно юный, как сон,
Сильный тем, что влюблен
И в себя и в других,
Я – изысканный стих.
Бальмонту как-то не приходило в голову, что русская речь прежде всего чужда всякого рода изысканности, что сила ее – в простоте, ей идет скромность родного пейзажа. Но это было не для Бальмонта. Свои книги он называл "Будем как Солнце" или "Горящие здания". И писал так:
Я устал от нежных снов,
От восторгов этих цельных
Гармонических пиров
И напевов колыбельных.
Я хочу порвать лазурь
Успокоенных мечтаний.
Я хочу горящих зданий,
Я хочу кричащих бурь!
Упоение покоя –
Усыпление ума.
Пусть же вспыхнет море зноя,
Пусть же в сердце дрогнет тьма.
Я хочу иных бряцаний
Для моих иных пиров.
Я хочу кинжальных слов,
И предсмертных восклицаний!
Но вот какие "нежные сны" он видел (стихотворение называется "Хочу"):
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать,
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать!
Хочу я зноя атласной груди,
Мы два желанья в одно сольем.
Уйдите, боги! Уйдите, люди!
Мне сладко с нею побыть вдвоем!
Пусть будет завтра и мрак и холод,
Сегодня сердце отдам лучу.
Я буду счастлив! Я буду молод!
Я буду дерзок! Я так хочу!
Блок, так любивший раннего Бальмонта, написал о подобных стихотворениях: это писал не поэт, а какой-то пьяный декадентский писарь.
Это были уже не стихи, а пародия на самого себя. В самом облике Бальмонта было нечто пародийно-комическое, об этом пишут чуть ли не все мемуаристы. Бунин, например, пишет, как Бальмонт на одесском пляже, увидев выходящего из воды известного местного босяка-громилу, воскликнул: варвар, я вызываю тебя на битву! – и был этим силачом брошен в прибрежные кусты, откуда вылез исцарапанным и окровавленным. Андрей Белый вспоминает, как пьяный Бальмонт забрался на какое-то высоченное дерево, чтобы оттуда прочитать свои стихи, а потом, испугавшись, не мог слезть с этого дерева, и его всем миром выручали.
Или вот как подает Бальмонта Илья Эренбург в "Хулио Хуренито" под видом некоего поляка:
"Польского поэта Озаревского приволок к нам Эрколе непосредственно из комиссариата, где они оба провели ночь – поэт по настоянию старой добродетельной консьержки, к которой он, выпив предварительно бутылку мадеры, приставал, требуя, чтобы она немедленно превратилась в вакханку и вместе с ним кричала в подъезде "эвое!". Озаревский был весьма горд, носил черные волосы до плеч, земли почти не касался, из пренебрежения к ней, то есть, несмотря на свои сорок лет, подпрыгивая на цыпочках и вообще все грубое, материальное презирал. Производил себя то от испанских грандов, то непосредственно от Озириса, изъяснялся напыщенно, требовал, чтобы все ему поклонялись, почему и обижался на счета в ресторанах ("поэт пьет влагу златопенную, дарит за это песни златострунные") и при всех неподходящих обстоятельствах сочинял стихи”.
Но вот что пишет о Бальмонте Марина Цветаева, в высшей степени одаренная способностью полюбив – полюбить:
"Если бы мне дали определить Бальмонта одним словом, я бы не задумываясь сказала: – Поэт.
Не улыбайтесь, господа, этого бы я не сказала ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке, ибо у всех названных было еще что-то, кроме поэта в них. Большее или меньшее, лучшее или худшее, но – еще что-то. Даже у Ахматовой была – отдельно от стихов – молитва.
У Бальмонта, кроме поэта в нем, нет ничего. Бальмонт: поэт: адекват. Поэтому когда семейные его, на вопрос о нем, отвечают: “Поэт – спит”, или “Поэт пошел за папиросами” – нет ничего смешного или высокопарного, ибо именно поэт спит, и сны, которые он видит – сны поэта, и именно поэт пошел за папиросами – в чем, видя и слыша его у прилавка, никогда не усомнился ни один лавочник.
На Бальмонте – в каждом его жесте, шаге, слове – клеймо – печать – звезда – поэта".
И ведь с этим не поспоришь: действительно поэт, действительно поэт пошел за папиросами. Он постоянно держался в образе, был самим этим образом. И конечно же он – мастер стиха.
Тот же Эренбург вспоминает: в 18-м году в Москве он влез в переполненный трамвайный вагон, а Бальмонт отказался: "Я не могу касаться моим телом этих бесчувственных амёб".
Он был клоуном поэзии, великолепным рыжим у ковра поэзии. Но и он ткал этот ковер
Есть такое слово – каботинство: это относит к актерам, к довольно неприятной их манере всегда и во всем играть, даже не на сцене, но и в жизни. Бальмонт был вот таким поэтом-каботином. Или еще сказать можно: он был клоуном поэзии, великолепным рыжим у ковра поэзии. Но и он ткал этот ковер. И был, кстати сказать, рыжеволосым.
Конечно, такой человек не мог ужиться с большевиками, он эмигрировал и умер в Париже в 1942 году. Эренбург вспоминал, как он встретил его на улице в тридцатые годы, он спросил: меня в России помнят? Читают? Эренбург пишет: мне стало его жалко, и я сказал: конечно, помнят.
И все-таки его вспомнили, и даже издали в Библиотеке поэта еще при советской власти в семидесятые годы. Таких людей и надо помнить, такие на улице не валяются.
Поэт в России почти исключительно трагическая фигура. Для полноты спектра был необходим этот высокий комик.
Не кляните, мудрые. Что вам до меня?
Я ведь только облачко, полное огня.
Я ведь только облачко: видите – плыву
И зову мечтателей, вас я не зову.
Все равно мне, человек плох или хорош,
Все равно мне, говорит правду или ложь.
Если в небе свет погас, значит – поздний час.
Значит – в первый мы с тобой и в последний раз.
Если в небе света нет, значит – умер свет.
Значит – ночь бежит, бежит, заметая след.