Поэт Поль Валери когда-то обратился к библиотекарям и архивистам с такими словами, начертанными на стене библиотеки: «От вас, входящих сюда, зависит, стану ли я могилой или сокровищем, останусь ли немым или говорящим. Выбор только за вами. Друг мой, не входи сюда, если ты равнодушен». В передаче, подготовленной Леонидом Дубшаном, говорят архивисты и филологи.
Евгений Белодубровский (петербургский краевед, библиограф):
–Открытка и текст на той стороне. Я нашел открытку дома — это была открытка святочная, а на той стороне был текст: «Дорогая Стефанида, мы приехали в Париж и остановились в гостинице, где нет душа. Но все-таки мы надеемся, что Пауль найдет нам приличное место, и мы наконец-то увидим Париж с высоты Эйфелевой башни. Пиши нам по адресу…».Мне было 14 лет, я был совершенно поражен. Я знал, что есть слово «Париж», даже знал, что есть Эйфелева башня, но меня поразило, что нет душа, почему-то я решил, что нет души. Как это нет? Вот эта открытка у меня была всегда под стеклом не святочной стороной, а этим текстом. Я понял, что все написанное от руки, имеет обязательно какую-то историю, обязательно какой-то сюжет.
Вячеслав Нечаев (архивист, библиограф, историк Русского зарубежья):
–Я хотел строить мосты, пошел в МИИТ, а медицинская комиссия посмотрела и говорит: нам нужны люди с нормальным зрением. Я тогда поехал в Историко-архивный, таким образом втянулся в это дело. Уже с первого курса мы могли заниматься в архивах. Потом после окончания я работал, тогда он так назывался, в Центральном Государственном архиве литературы и искусства. Почему-то, это был, наверное, 1959-60-й год, КГБ вдруг запросил сведения о том, были ли похищены генералы Кутепов и Миллер, есть ли какие сведения в архиве литературы и искусства. А справку надо было выполнять, поручили мне. Тогда я впервые столкнулся с эмиграцией. Я помню, с каким интересом я листал журнал «Жар-Птица», изданный в Берлине, не уступающий «Аполлону». Всего-то вышло, по-моему, 15 номеров, нет, 14, но это были шикарные издания. Надо было делать справку: да, были похищены НКВД. Почему они запрашивали, хотя все эти материалы у них были, вот это я до сих пор не могу понять.
Мариэтта Чудакова (историк литературы):
–Хорошо помню этот момент, важный очень. Я закончила свою диссертацию, через несколько месяцев готовилась ее защищать, я думала, чем же мне дальше заниматься. Это весна 1964-го. Я иду по улице Стромынке в Москве и вдруг останавливаюсь: до меня доходит, что я могу писать о писателях, которых люблю. Это было полное открытие. Все-таки советская школа, дооттепельные полтора года в университете, потом доклад Хрущева, полный перелом, конечно. И начинается освобождение, но оно заняло много лет, почти 9 лет понадобилось для того, чтобы я вдруг осознала, что я могу писать о том, кого я люблю. Я перечислила в голове, кого я люблю: Тынянов, Цветаева, Зощенко. И стала писать книгу в стол о Зощенко. Конечно, я поехала к Вере Владимировне в тот же первый год, поехала в Петербург, тогдашний Ленинград, теперь я уже даже не могу выговорить этого слова, так мы ждали долго с моим мужем Александром Павловичем Чудаковым, когда Ленинград снова станет Петербургом, для нас это был очень значимый день. Отвлекаясь, скажу, что в этот день мой муж сказал: «Как я хочу кому-то написать на конверте Санкт-Петербург». Подумал, сказал: «Я напишу Саше Кушнеру». И написал, с удовольствием написал ему на конверте «Санкт-Петербург». И я вот была тогда у Михаила Леонидовича Слонимского и у Веры Владимировны Зощенко. Смотрела письма Зощенко, кое-какие рукописи. Вот это уже было настоящее приобщение к архиву, так скажем. С этих листочков шла эманация личности. Особенно поразительный почерк Зощенко, рисованный как бы. Через год после защиты я попала на работу в отдел рукописей Библиотеки Ленина. Это было время такое потрясающее, только-только наконец очнулись вернувшиеся 10 лет назад из ссылок, лагерей, они немножко меньше стали бояться и стали передавать архивы своих мужей, отцов, свои архивы. И пошел ХХ век во всех хранилищах. Архивы — это было нечто нелегальное, строго говоря. Потому что их в 1941 году решили передать под МВД, но не успели. Недаром ведь говорили про государственные архивы, что там директора в погонах, только их не видно. Мы все считали, что они полковники КГБ. Но отделы рукописей при библиотеках и музеях — это были ведомственные, поэтому там немного другая была атмосфера. Помню, приходит архив Павла Сергеевича Попова, биографа Булгакова, это осень 1965-го, и там рукопись «Мастера и Маргариты». Елена Сергеевна ему подарила свою перепечатку через несколько месяцев после смерти Булгакова. И мы, четыре или пять сотрудниц, после работы как сумасшедшие, чуть ли не выкрадя изсейфа, читаем этот роман и сходим с ума.
Леонид Дубшан:
–Среди многочисленных трудов Мариэтты Омаровны Чудаковой по истории литературы, книг о Булгакове, Зощенко, Олеше и других, есть книжка, которая называется «Беседы об архивах». Вот несколько строк из последней главы: «Архивист ежедневно держит в руках листки, написанные людьми уже умершими. Перед ним раз за разом проходит жизнь человека с его рождения до последней точки – и печальное обстоятельство заключено в том, что точка эта поставлена как бы с самого начала! Изо дня в день он держит в руках документы, запечатлевшие цветущую пору того самого человека, свидетельство о смерти которого лежит тут же, рядом, в соседнем картоне».
Вячеслав Нечаев:
–Есть понятие «хранить», и есть понятие «хоронить». Одни корни, но разные понятия. Хоронить — это когда все пропадает, когда выбрасывают. Таким образом архивы многие похоронили, выбросили в помойку – и все. Надо вытаскивать многое. После любого человека остается какой-то след, другое дело, светлый или темный, но он остается. Надо сказать, что когда-то я был противник коллекционеров, потому что коллекционеры злоупотребляют доверием, иногда присваивают какие-то вещи, иногда крадут. То есть всякие коллекции собираются честным и нечестным путем. Потом я вдруг подумал, что многие вещи из того, что они сохранили, коллекционеры, пропали бы. Был такой Гуревич, нотариус, не нотариус, юрист-не юрист, короче говоря, он уже был на пенсии, он собирал книги, бумажки всякие по помойкам и привозил в магазин. Иногда это касалось театральных дел, магазин посылал ко мне, к нам в библиотеку. Гуревич приходил к нам, открывал баулы, которые действительно пахли помойкой, такой характерный запах был. Мы у него какие-то материалы покупали. И вот однажды среди этого мусора листочек из книги. Я взял этот листочек и вижу — это же почерк Блока. Это дарственная надпись, и не кому-то, а Коган, жене профессора Петра Семеновича Когана, там роман. Я понимаю, что в магазин посылать бесполезно, потому что это же не книга целиком, они все равно не оценят и не поверят, а в библиотеке я тоже купить не могу, потому что тогда только через магазин по безналичному, а упустить я не имею права — это все пропадет. Он не знал, там написано «АБ», но я-то почерк Блока хорошо знаю. Я должен был ему сказать честно: «Вы простите меня, но это Блок. Вот вы сидите, я сейчас пойду по ВТО, соберу деньги и вам принесу наличные. Сколько вы хотите?». Он назвал сумму. Я пошел, назанимал эти деньги, принес и отдал.
В делах архивных иногда тебя как будто кто-то ведет за руку, какая-то мистика. Судьбе было угодно, что в 1958 году я познакомился с Крученых. Привезли Крученых в архив, и он стал читать свои произведения. Он читал так, что ты чувствовал, как люстра падает на голову графа, треск черепа. Ты ощущал это. Стал читать «Весна с угощением», когда он произносил, ты ощущал вкус и форму предмета. Он был не приспособлен к жизни. Это до анекдота доходило. Прихожу к Крученых, он суетится на кухне. Ушли соседи, и он устроил стирку. А что это за стирка? Смеху подобно. Он свое нижнее белье засунул в кастрюлю, налил воду и сверху положил кусок мыла — это стирка у него называется. Я говорю: «Алексей Алексеевич, давайте я уж вам постираю». Или берёт сырок, купленный в магазине, творожный, казалось бы, возьми и ешь, нет, он в кружку этот сырок кладет и кипятком заливает, потом вдруг открывает сырок, начинает есть. Пряники тоже почему-то кипятком обдавал и эту тюрю ел. Все время кипяток у него как-то в еде присутствовал. Может быть, боялся, вдруг какие-то руки брали не те, заразные. В комнате у него гора рукописей, папок, всего. Гора посреди комнаты, а сверху корыто, чтобы гора не рухнула. Как он ориентировался? Предположим, шкаф, который справа стоял, там у него лежали Пастернак и Ахматова, а под кроватью баул, где лежала Цветаева. В 1947 году он предложил Архивному управлению купить остатки архива Цветаевой — это я с его слов говорю. Он обменивал шоколад на рукописи Цветаевой. Умора. Фотографии там были, еще чего-то. Альбомы, которые он делал, лежали как раз в этой горе. Я не знаю, сохранился ли тот альбом, где был автограф Есенина. Есенин нарисовал холмик, поставил крест и написал рядом «Сергей Есенин». К Есенину он относился, надо сказать, хорошо, иначе бы автографа его не было, как не было автографа Гумилева, не признавал его, видимо. Был ремонт у него, он как рабочую силу призвал меня, а потом звонил и говорил: где такая-то книга, где то-то, где что-то? Я приезжал, доставал ему или, если точно мог назвать место, говорил, и он находил. Он не мог уже в какой-то части ориентироваться. У него окно было занавешено тряпкой, он только иногда открывал форточку. Спал на железной металлической кровати, солдатское такое одеяло шерстяное. Я был в поездке и когда вернулся, то там уже мешками увозили. После смерти. Стояли люди, которые предлагали тогда большие деньги за любой мешок, не глядя. Когда ты просто знаешь отвлеченно человека — это немножко другое состояние. Когда ты смотришь письма, рукописи людей, которых ты знал — это тяжело. Потому что тут такое чувство, как будто коршуны, даже неудобно после смерти близких людей, которых ты знал.
Евгений Белодубровский:
–Имя Набокова для меня впервые прозвучало из уст, как ни странно, летчика-испытателя Марка Галлая, героя Советского Союза, он был очень красивый человек. Это начало 70-х годов. Я работал тогда на телевидении внештатным автором, там были передачи, которые назывались «Крупным планом», я был одним из тех, кто искал интересных людей. Марк Галлай, оказывается, учился в школе, которая раньше была Тенишевским училищем. Он мне сказал: «Все занимаются лицеем, а вот смотрите, какое было прекрасное училище на Моховой. Нашу школу окончил Мандельштам, Осип Эмильевич, академик будущий Жирмунский и так далее. А вы знаете, что там учился такой писатель Владимир Набоков? Когда мы учились, нам рассказывали старые учителя и старые выпускники, что там издавали детский журнал, журнал назывался «Юная мысль». Я пошел в Публичку и стал искать на «ю», нашел журнал «Юная мысль», Тенишевское училище, 1915 год, номер такой-то. Елки-палки, дело в том, что это была некая диверсия. Была запрещенная литература, был так называемый спецхран, но почти все тогдашние чаемые нами запрещенные имена печатались в периодической печати, которая не была запрещена: «Золотое руно», «Весы» и так далее. И я это все читал, все эти авторы там были. Я был поражен, что это все эмигранты. Мне приносят «Юную мысль», я открыл этот журнал. Смотрю – «Декабрьская ночь», Альфред де Мюссе, поэма, перевод В. Набоков. 1915 год, 16 лет, последний семестр. «Посвящено В.Ш.». Кому? Я стал смотреть биографию Альфреда де Мюссе, переводы, этого перевода нет, никому неизвестный текст. Так Набоков вошел в мою жизнь. Конечно, когда я уже стал вообще заниматься архивами, я в ЦГАЛИ в Москве смотрю — архив газеты «Речь». Я уже знал, что газета «Речь», которую издавал отец Набокова, Владимир Дмитриевич Набоков со своим другом Гессеном, в типографии этой газеты напечатан был первый сборник Владимира Набокова. Я попросил опись, мне принесли опись. В архиве газеты «Речь» что нашлось — корректурный экземпляр первого сборника Набокова «Стихотворения», который вышел в 1916 году. Я попросил сразу, чтобы мне сделали копии. В руках одного из моих друзей, Евгения Борисовича Шиховцева, он из Костромы, был полностью переписанный первый сборник Набокова, я сразу ему отправил в Кострому. Он мне написал: «Ты знаешь, что ты сделал?». Оказалось, что там было пять стихотворений, которые не вошли в сборник, который был напечатан. То есть абсолютно новые, неизвестные ранее тексты Владимира Владимировича Набокова. Книга открывалась эпиграфом: «Тебе, видевшей тот же сон, я эту книгу посвящаю». Тогда он был влюблен. Эта девушка Валентина Шульгина, которой, кстати, посвящена «Декабрьская ночь», «В.Ш», но в сборник эпиграф не вошел. Вот первые строки всех пяти неизвестных ранее стихотворений Набокова. Первое: «Ночь бешеной любви в движении бесшумном». Второе: «Нагая грезишь ты за гранью полутени». Третья: «Я к тебе прижался с лаской небывалой». Четвертое: «Люблю, люблю тебя, люблю. Как это слово». И пятое: «Я верил, я ждал, я мечтал, улыбался». То есть я оказался первооткрывателем новых, никому неизвестных текстов Владимира Набокова. Тут надо сказать одну вещь, что сам Набоков отказывался от этих стихов, вообще от этого сборника. Известная история, когда Елена Владимировна подарила своему брату найденный ею на развалинах где-то в Берлине или в Париже этот сборник. Он сказал, что он стесняется этих стихов, что он не хотел бы, чтобы они когда-нибудь вообще где-то звучали. Но то, что не хотел он, для нас не может быть прецедентом, мы должны знать, потому что это Набоков и все. Одно стихотворение поразило меня так, что я постоянно его читал, потому что последняя строка вдруг обнажила будущего Набокова. Вот это «Минувшее, живи» - ключ к Набокову, это и есть предсказание будущего, которое полностью воплотилось в набоковском мемуарном романе «Память, говори».
Байкал, Индия, Чернобыль.
Путевые заметки фотографа, путешественника, инженера Александра Ведерникова
«Мои любимые пластинки» с писательницей Инной Лесовой