Ссылки для упрощенного доступа

За медленным и золотым орлом. Еще раз о петербургском мифе


Андрей Арьев. Фото Нины Аловерт.
Андрей Арьев. Фото Нины Аловерт.

Иван Толстой: Беседа с писателем, эссеистом и критиком Андреем Арьевым. Недавно в издательстве Пушкинского Дома совместно с издательством "Нестор-История" в Петербурге вышла книга Андрея Юрьевича "За медленным и золотым орлом". Это строчка Василия Комаровского из стихотворения 1910 года:

В провалы туч, в зияющий излом,

За медленным и золотым орлом

Пылающие и́дут легионы.

Подзаголовок арьевской книги – "О петербургской поэзии".

Андрей Юрьевич, в какой степени петербургская культура и петербургский текст – это миф, как вы это толкуете?

Андрей Арьев: Вы знаете, всякая культура, когда она созревает, она так или иначе становится мифологичной. И я (и Владимир Николаевич Топоров, который создал понятие петербургского текста) могу все свести к тому, что у меня написано в самом начале, к эпиграфу:

"Не город Рим живет среди веков,

А место человека во вселенной".

Это строчка из стихотворения Мандельштама "Пусть имена цветущих городов…", в которой есть и разъяснение этой странности. Я даже прочитаю это стихотворение:

Пусть имена цветущих городов
Ласкают слух значительностью бренной.
Не город Рим живет среди веков,
А место человека во вселенной.

Им овладеть пытаются цари,
Священники оправдывают войны,
И без него презрения достойны,
Как жалкий сор, дома и алтари.

Оказывается, что это стихотворение, написанное в 1914 году, в начале Первой мировой войны, опубликованное в начале гражданской войны, очень существенно, потому что оно говорит о банальных вещах: что самое главное – это место человека во вселенной и права человека, а уж с этим никакой Рим, никакая цивилизация несравнимы. А в нашем случае я имею в виду, что культура просто долговечнее цивилизации, во всяком случае, долговечнее любой социальной, тем более политической системы. И вот это сознание связи такой одинокой человеческой культуры со вселенной гораздо более важно для петербуржца, чем представление о могуществе, о том, что Петербург – столица.

Обложка книги
Обложка книги

Что такое для меня петербургская культура? Это создание такого парадиза над бездной. С одной стороны, мы прозреваем нечто очень высокое, с другой стороны, знаем, что мы можем попасть в какую-то канаву или вообще улететь в тартарары. Вот на таком противопоставлении парадиза и бездны петербургская культура и возникает. Неслучайно первая же иллюстрация в этой книжке – мало публикующийся рисунок Пушкина, потому что он непонятен. А именно, однажды Пушкин нарисовал Медного всадника без всадника, один конь со змеей. Это рисунок в черновиках Пушкина к поэме "Тазит", так что прямого отношения к "Медному всаднику" вроде бы не имеет, а вроде имеет. Потому что вся петербургская поэтическая культура (я пишу только о поэзии, не имею в виду ни прозу, ни философию), вся поэзия петербургская и началась именно с "Медного всадника", с этого противопоставления гиганта на коне и маленького человека Евгения. Вот такая общая идея, общая мифология, в которую погружена, по-моему, петербургская поэзия с "Медного всадника" и до сегодняшних дней, о которых я тоже стараюсь написать не как критик, а как филолог.

Иван Толстой: В таком случае что такое выделение в отдельную главу царскосельской поэзии? Она что – петербургская, но районная?

Андрей Арьев: На примере царскосельской поэзии в очень компактном виде предстает, мне кажется, и вся петербургская поэзия. В царскосельской поэзии все началось с 18-го века, с воспевания всей этой пышности, царствующих особ, то есть это была такая классицистическая, достаточно обычная поэзия, но уже тогда такие поэты, как Державин, начали задумываться о том, что это все-таки и местность, где живут люди. Эта парадная часть Царского Села, до сих пор блистательно сохраняющаяся, здесь приятно погулять, но в то же время, если взглянуть на царскосельскую поэзию от 18-го века, потом сразу же с вершины, с Пушкина, и дальше поэзия все больше и больше отступает от дворцов. Дворцы, парки – все это становится такой банальностью, что просто неинтересно об этом и читать. Я это знаю, потому что я выпустил "Царскосельскую антологию", и я вижу, какой была поэзия в 18-м веке торжественной и далекой от человека, какой она стала в момент взлета при Пушкине, и как она потом постепенно все снижала и снижала тон. И самое интересное уже в новой поэзии, начиная с конца 19-го – начала 20-го века, с Анненского, Ахматовой, Гумилева, это уже не эта помпезность, не дворцы, а как раз переулки – "в переулке забор дощатый", как написано у Гумилева. И ахматовская "Царскосельская ода":

И самое интересное в новой поэзии уже не помпезность, не дворцы, а как раз переулки – "в переулке забор дощатый", как написано у Гумилева

Настоящую оду
Нашептало... Постой,
Царскосельскую одурь
Прячу в ящик пустой.
В роковую шкатулку,
В кипарисный ларец,
А тому переулку
Наступает конец.
Здесь не Темник, не Шуя –
Город парков и зал,
Но тебя опишу я,
Как свой Витебск – Шагал.

То есть она описывает, уже зная о соседстве с этими парками, эту действительность, как провинциальный Витебск описывает Шагал, у которого по-прежнему летают влюбленные, но кругом уже абсолютное захолустье. И вот Ахматова, Гумилев и Анненский показали такую же низовую жизнь Царского Села, в которой присутствует человек где-то там за палисадниками, хотя при этом есть и все великолепие. И эта антиномия между низовой царскосельской жизнью и пышностью, она в миниатюре представляет, по-моему, развитие всей петербургской поэзии от 18-го века и до наших дней. Поэтому у меня в этой филологической книге последний раздел посвящен совершенно современным, живущим сейчас авторам – Александру Кушнеру, Дмитрию Бобышеву, Виктору Сосноре и Сергею Стратановскому.

Иван Толстой: Наибольший объем – и по страницам, и по числу ракурсов – отдан у вас Георгию Иванову. Каково его место в петербургской вселенной?

Андрей Арьев: Это тоже очень интересная и важная фигура для меня, один из самых интересных лирических поэтов Петербурга, он всегда себя считал петербургским поэтом без всяких оговорок, и петербургская жизнь и атмосфера навсегда остались аурой его поэзии. Но что для него самое замечательное – это воспоминания:

...Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем,

Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,

Мы спокойно, классически просто идем,

Как попарно когда-то ходили поэты.

Для Георгия Иванова прогулка по берегу Невы это в то же время прогулка по берегу Леты, все то же ощущение, что близко и замечательный классический вид, но в то же время где-то и бездна эта рядом. И Георгий Иванов, который оказался в эмиграции уже во второй половине 20-го века, после войны, он создал свои лучшие стихи на этом ощущении как Китеж культуры. У него есть неопубликованная заметка о Петербурге, где он говорит, что Петербург это и есть Россия, и когда мы говорим, что Петербургу быть пусту, то мы говорим, что быть пусту России. Вот это тоже очень важно, потому что Георгий Иванов был не то что русофилом, был таким русаком, монархистом, но для него все-таки Россия это и есть Петербург. Как все обобщения это, конечно, хромает, потому что Георгий Иванов был поэтом, который всегда, о чем он писал, он об этом подспудно думал или говорил, наоборот. Вот самое известное его стихотворение:

Хорошо, что нет Царя.

Хорошо, что нет России.

Хорошо, что Бога нет...

Такой ужасный нигилизм, и в то же время этот же Георгий Иванов написал, может быть, лучшее стихотворение в русской поэзии о царской семье:

Эмалевый крестик в петлице
И серой тужурки сукно...
Какие печальные лица
И как это было давно.

Какие прекрасные лица
И как безнадежно бледны
–​
Наследник, императрица,
Четыре великих княжны...

Вот такой был этот поэт, и мне всегда хотелось вернуть его в пантеон русской поэзии, потому что в советское время его никто не читал, его и не издавали, он был эмигрант, но самое обидное, что против него ополчились и в России его хорошие, добрые литературные знакомые – Ахматова, Надежда Яковлевна Мандельштам и Марина Цветаева тоже на него обиделась. В общем, со всех сторон он был обижен, тем не менее он, по-моему, один из лучших русских лирических поэтов. 20-го века, во всяком случае.

Иван Толстой: Если в одной главке у вас фигурирует Александр Блок, что в петербургском контексте совершенно понятно, то не совсем привычен здесь Лев Лосев, особенно в сочетании с Блоком. Каким образом вы их объединяете?

Андрей Арьев: Это очень интересно, потому что Лосев, как и все это поколение – Бродский, Кушнер, – вырос еще на Блоке тогда, когда Блок была некоторая постоянная, запретная, но несомненно лирическая величина. А потом началась такая коммунизация Блока, превращение Блока в советского поэта, который принял революцию, "Двенадцать" и так далее, что, естественно, молодых поэтов отвращало. Но дело не в этом, дело в одной очень важной, на мой взгляд, тонкости. Об этом я и пишу в этой статье. О том, что Ахматова, которая всегда говорила, что Блок это целая эпоха, что это гений, на самом деле во второй половине своей жизни от него не то чтобы отошла, но она вдруг стала о нем отзываться, как умеют настоящие умные люди, – очень положительно, но при этом с огромной иронией. Ее строчки о Блоке "Тебе улыбнется презрительно Блок/Трагический тенор эпохи", вроде бы суперзамечательная характеристика, как можно не любить такого человека? Но для нее такое определение несло изрядную долю яда, потому что оно возникло из одной частной беседы, из реплики. Когда Блок и Ахматова выступали вместе в Петербурге на каком-то поэтическом сборище, Ахматова Блоку говорит, что, мол, я не могу после вас выступать, давайте я раньше вас выступлю, ей Блок холодно сказал: "Анна Андреевна, мы не тенора", не будем соревноваться, каждый сам по себе достаточно обособленная величина, и никаких сравнений быть не может. Она это запомнила и потом как бы отомстила Блоку.

Она это запомнила и потом как бы отомстила Блоку

И вот эти разговоры о Блоке, о том, что он водянистый поэт, что у него много воды, быстро подхватили такие сообразительные и очень тонкие люди, как Бродский и Лев Лосев. Лев Лосев тоже прекрасный поэт, очень ироничный, вообще один из поэтов, которых просто приятно всегда читать, но он по отношению к Блоку тоже скатился на это отрицание. Хотя сам, помню, в юности защищал дипломную работу по Блоку, тоже его признает, но все стихи Льва Лосева связаны с дискредитацией Блока, вплоть до того, что он написал уже почти похабные стихи об этом на мотив стихотворения Блока "В ресторане", их даже по радио неудобно читать, хотя у меня в книге это приведено.

Так что это очень интересное отношение между романтическим человеком, каким был всегда Блок, и последователями, якобы преодолевшими символизм, но не преодолевшими Блока, поколением Ахматовой и ее ближайших учеников. Мне этот узел был очень интересен, и я пытался в этой главе его распутать.

Иван Толстой: В книге очень много Бродского, но вот отдельной главы вы его не удостоили. То есть вам хватило его в отражениях?

Андрей Арьев: Да, я вдруг понял, что и так Бродский по всему тому рассыпан, у него какие-то суждения очень важные. Он все-таки тоже обладал этой антиномичной петербургской сущностью: с одной стороны, он был человеком по своим взглядам имперским, но с другой стороны, он записал "Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря". И Петербург в этом отношении, с одной стороны, провинциальный, на границе, далеко от всей России стоящий город, но в то же время он ближе всего к цивилизации, к Европе. И суждения Бродского пропитывают текст этой книги. Вдобавок к этому писать отдельно главу о нем мне показалось перебором. Для меня важны были несколько других поэтов, совершенно разных, но в то же время – каждый по-своему – петербургских. Поэтому Бродский не оставлен, но он присутствует как некоторое отражение общего петербургского фона.

Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, о самой младшей фигуре из героев вашей книги – о Сергее Стратановском.

Андрей Арьев: Мне просто лично знаком Сергей Стратановский давно, со студенческих лет, он как бы на моих глазах стал поэтом. Я даже назвал последнюю главу несколько пышно "О боге и боли", и мне кажется, что именно в Сергее Стратановском выразилась вся эта квинтэссенция петербуржскости, связанная и с мифологией Петербурга, и с ее отрицанием.

Что у Сергея Стратановского самое важное? Он дает голос в своих стихах тем, кто поэтическим воображением никогда не обладал, не обладает и обладать не будет – тем людям, к которым русская литература всегда с некоторым состраданием, но свысока относилась, к маленьким людям. И даже уже не просто маленьким людям, а каким-то недосуществователям. Есть такой цикл об Эрмитаже у Стратановского, где он представляет себе этих несчастных людей, которые не представляют себе, что такое эти огромные сокровища. И одно из них он написал после того, как один человек, приехавший из Литвы, облил кислотой знаменитую картину Рембрандта. И от имени этих людей Сергей Стратановский умудряется писать стихи. У него одно стихотворение начинается так:

Да, я был в Эрмитаже.

Там все покупное, не наше…

При том что сам Сергей Стратановский человек культурный, из культурной семьи, его отец – известный переводчик с греческого, мать – переводчица с французского, преподавала в университете, и в то же время это человек, в семье которого вся эта мифология уже кристально выражена. И сам Сережа почти мифологическое существо, потому что он родился в Ленинграде еще в 44 году, когда почти никто еще не рождался здесь, и как одуванчик на пустыре, вырос, расцвел и стал замечательным поэтом, совершенно не похожим ни на какую привычную поэзию. У него практически две-три строчки можно найти любовных, лирических, у него уже пропадает рифма, пропадают знаки препинания, но при этом остается речь человека, на глазах которого все превращается в мифологически значимое бытие. Очень интересный поэт.

Иван Толстой: Не могу не спросить еще об одной петербургской фигуре, присутствующей у вас в сильно полемической роли, – о Владимире Набокове.

Андрей Арьев: У меня есть глава "Виссон. Георгий Иванов и Владимир Сирин: стихосфера". Я как раз выступаю в этой главе не человеком, который атакует Владимира Сирина, но я показываю, что есть отношение поэтическое к Петербургу, есть блистательное отношение прозаика. И вот эта война между Георгием Ивановым и Владимиром Сириным, о которой все упоминают, но рассматривают ее как некий бытовой эпизод и, к сожалению, Владимир Владимирович тоже пишет о нем всегда как о том, что он задел жену Георгия Иванова Одоевцеву, написав в своей суперироничной манере отзыв на ее роман "Изольда", и что этим именно оскорбился Георгий Иванов, написал тоже хамские и непристойные рецензии на книги Набокова, что за этим стоит личная взаимная неприязнь.

Набоков был ближе к акмеистам, к цеховикам, чем к символизму

Мне кажется, что это не так. Потому что расхождение началось в первого же появления Владимира Сирина в Берлине. Он уже тогда повсюду печатал свои стихи, и начинал он как поэт. Но эти стихи не были замечены Георгием Ивановым и учениками Гумилева, которые в то же время появились в Берлине, издавали свои цеховые сборники, в которые Сирина никогда не приглашали, и это было для него обидно. Набоков был ближе к акмеистам, к цеховикам, чем к символизму, и первый свой сборник тогда же в Берлине он хотел назвать "Светлица", это почти что синоним ивановского сборника "Горница". Он уже понял, что его в эту компанию не берут, и он первый сборник назвал уже в более возвышенном тоне – "Горний путь". Это все неслучайно. Действительно, Георгий Иванов – человек очень саркастический, с прекрасным литературным вкусом, и он чувствовал что-то устаревшее в стихах Набокова. И он написал довольно саркастический обзор современной поэзии, где косвенно, но досталось и Сирину. С этого все и пошло. Они не могли сблизиться никогда, и Георгий Иванов совершенно точно считал, что поэзия – это его область, а Набоков никак не мог примириться с тем, что он прозаик, а не поэт. Это долгая и интересная внутренняя полемика. Набоков как всегда придавал ей и внешнее оформление, потому что в той или иной форме завуалированно Георгий Иванов присутствует во многих его произведениях. Во-первых, в "Даре". Там, где он пишет о Мортусе, это собирательный образ, это не только Зинаида Гиппиус и Георгий Адамович, но и Георгий Иванов, потому что там примеры просто из его текстов берутся, которые он высмеивает. Или рассказ "Уста к устам" – там всюду прямые намеки на Георгия Иванова и прямые саркастические о нем суждения. Не говоря уже о всяческих эпиграммах, довольно хлестких, которые распространял Набоков о Георгии Иванове. Набоков, конечно, был на стороне Ходасевича, а Георгий Иванов с Ходасевичем очень тоже однажды не сошелся и началась между ними настоящая литературная война. Все это вело к тому, что оба эти замечательные литераторы и художники оказались абсолютно непримиримыми друг с другом.

Я этот сюжет выясняю, не становясь ни на сторону Георгия Иванова, ни Сирина, просто мне интересен этот сюжет и мне кажется, что я его достаточно полно осветил. Во всяком случае, эту главу я посвятил скончавшемуся Омри Ронену, прекрасному знатоку Набокова, много о нем написавшему, не случайно. Первый вариант этой статьи он читал и неожиданно отозвался о ней абсолютно не свойственно ему, абсолютному эрудиту, сказал, что "это исчерпывающе". Это меня и подвигло включить главу в сборник. Он не является сборником случайным, все-таки здесь общий сюжет наличествует.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG