Иван Толстой: Учителя: интеллектуальные лидеры, культурные наставники, духовные гуру. Люди, повлиявшие на нас. Сегодня о своих учителях и о жизненном опыте мы говорим с московским литературоведом Дмитрием Николаевым, специалистом по русской драматургии ХХ века, юмористике, по литературе русского зарубежья. Дмитрий Дмитриевич – доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник Института мировой литературы.
Дмитрий Николаев: Вообще-то, вопрос об учителях сродни вопросу о кумирах. И в том, и в другом случае мне проще всего ответить, что у меня не было учителей и у меня нет кумиров. Потому что в моем понимании учитель – это человек, который задает некоторый жизненный вектор, определяет твою судьбу, на которого ты каким-то образом равняешься. Кумир – это человек, на которого ты ориентируешься и равняешься в будущем, а учитель – это человек, на которого ты ориентируешься и равняешься в прошлом, некий идеал, который служит тебе путеводной звездой.
Не могу сказать, что в моей жизни были какие-то путеводные звезды, которые освещали мой жизненный путь. Но если говорить о людях, которые определили жизнь, то прежде всего это родители. Здесь надо сказать спасибо и отцу, и маме за то, что они показывали мне и как надо, и как не надо. Если говорить именно с филологической точки зрения, о профессиональной учебе, то, имея отца-филолога, ты, естественно, вынужден у него учиться. В годы детские тебя никто не спрашивает, хочешь ты учиться или нет. С точки зрения подхода моего отца, я должен был соответствовать тем представлениям, как надо изучать литературу, которых придерживался он.
Время было для меня в детстве тяжелое. Когда в школе задавали сочинение, его можно был написать за два-три часа, отдать учителю и спокойно пойти гулять, развлекаться и заниматься своими делами. Не могу сказать, что я уж совсем не умел писать, я прекрасно понимал, что хочет увидеть школьная учительница, и вполне мог за три часа написать. Но то, что хочет увидеть она, совсем не соответствовало тому, что хочет увидеть отец, его не интересовало, что учительница хочет видеть именно это, он считал, что если задана какая-то тема, нужно написать так, как нужно написать на эту тему с его точки зрения, с точки зрения современного литературного подхода, а не с точки зрения учительницы в 7–8-м классе. Я писал сочинение за три часа, приносил его отцу, он его читал и говорил: "Ну, иди, переписывай. Все плохо".
Иван Толстой: А он говорил, что плохо?
Дмитрий Николаев: Нет. Сначала он вообще ничего не говорил – плохо все.
Иван Толстой: А вы понимали отцовскую реплику?
Дмитрий Николаев: Я понимал, что все плохо. Иногда, если конкретно в работе чего-то недоставало, мне могли посоветовать почитать такие-то комментарии к такому-то тексту, посмотреть статью такого-то исследователя, перечитать ту или иную сцену, обратить внимание на то, что у меня не хватает анализа текста. Но, как правило, в начале все емко и лаконично оценивалось формулировкой "все плохо". Второй вариант. Иногда повторялось опять "все плохо", иногда в следующем варианте уже появлялись некоторые проблески разумного в моей работе и отце говорил: "Вот это можно оставить. Иди, переписывай дальше". Я переписывал еще раз (в лучшем случае, это был третий) и тут мне могли сказать: "Вот это и это уже нормально, вот это надо бы поменять, здесь плохой переход, здесь не хватает того-то и того-то, а здесь что-то неправильно проанализировано". Никаких объяснений, что там неправильно проанализировано, мне тоже не давалось, мне представлялась возможность вновь перечитать текст, комментарии, почитать исследователей. В результате, пока все мои сверстники гуляли, я мог два дня переписывать сочинение, пока оно не принимало более или менее законченный, с точки зрения отца, вид, и он говорил: "Ладно, пожалуй, это уже можно сдавать. Теперь надо поработать только над стилем". После чего я должен был устранить повторы, убрать лишние деепричастные обороты – сделать так, чтобы сочинение соответствовало тем нормам, которые позволяли, с точки зрения отца, сдать его учителю.
При этом я знал, что тот первый вариант мне гарантировал пятерку, потому что там было написано все то, что хотела от меня видеть учительница, а последний вариант пятерки мне не гарантировал, потому что я не могу сказать, что учительница достигла таких же глубин в литературоведении, как мой отец. В некоторых случаях возникали напряженные ситуации, а однажды это все увенчалось выяснением отношений, когда учительница потребовала, чтобы я написал о гротескных образах в комедии "Горе от ума". Поскольку в то время уже и я понимал, что никаких гротескных образов в комедии "Горе от ума" нет, я позволил себе усомниться в правомерности такого задания, на что мне было сказано, что мой отец – специалист по комическому, поэтому она с ним поговорит, чтобы он мне разъяснил, где там гротеск. В результате он ей разъяснил, что гротеска там нет, после этого она с некоторой опаской в дальнейшем вступала со мной в дискуссии.
Таким образом я писал, писал, и, в общем, после многолетнего переписывания всего на свете приучился не с первого, но со второго раза представлять на просмотр сочинения, которые отца устраивали, после чего мне было сказано, что больше он их читать не будет, смысла в этом нет, и тратить время он не намерен – более или менее я уже умею.
Иван Толстой: Жестокое у вас было отрочество! Дмитрий, расскажите, пожалуйста, о вашем отце – я не уверен, что все наши радиослушатели знают литературоведа Дмитрия Николаева-старшего.
Дмитрий Николаев: Отец Дмитрий Петрович Николаев был достаточно известным критиком и литературоведом, одним из ведущих специалистов по комическому как теоретически, так и исторически, специалистом по творчеству Гоголя и Салтыкова-Щедрина, в последние годы возглавлял Щедринскую комиссию Академии наук, автор нескольких книг по Гоголю, по Щедрину, по истории русской литературы 19-го века. Но, самое главное, он был человеком энциклопедически образованным с точки зрения истории литературы, русской и европейской истории, философии, гуманитарного знания. И думаю, что ни одна книжка гуманитарной направленности, выходившая после войны, мимо его внимания не проходила. Что-то оценивал хорошо, что-то плохо, всегда мог порекомендовать, что стоит читать, а что читать не обязательно.
Иван Толстой: Как сложилась его жизнь? Откуда его корни?
Дмитрий Николаев: Отец был железнодорожником. Там целая была железнодорожная династия, потому что прадед учился еще в Высшем Императорском техническом училище, нынешнем Баумана. Учился, кстати, на одном курсе со страшим братом Ленина. Дед тоже был железнодорожником, в первые годы войны занимался организацией железнодорожного сообщения, заведовал, как сейчас бы сказали, логистикой. Он умер 1942 году, и мой отец остался без своего отца. После школы он поступил в МГУ на физфак, отучился год, решил, что это ему не подходит, и перешел на филологический факультет. А это было то самое знаменитое поколение филфака, которое войдет в историю русской культуры – Гачев, Бочаров, Палиевский, Ларин, Николай Гей, Владимир Турбин… По-моему, все учились на одном курсе, плюс-минус год. Он был в спецсеминаре у Александра Николаевича Соколова, писал у него дипломную работу по Гоголю, потом остался в аспирантуре, но диссертацию не защитил, потому что увлекся литературной критикой, текущим литературным процессом, ушел работать в журнал "Вопросы литературы", который тогда только был основан.
Постепенно он все больше стал обращаться к литературоведческим исследованиям, защитил кандидатскую, потом докторскую, работал в МГУ, в Университете мировой литературы, до последнего времени был главным научным сотрудником Института мировой литературы.
Иван Толстой: А ваша матушка?
Дмитрий Николаев: Матушка была переводчиком с испанского языка, была членом Союза писателей. Если говорить о работе над стилем, над языком, о том, как надо писать, то маме я в этом смысле обязан ничуть не меньше, чем папе. Причем, в отличие от папы, мама могла сидеть со мной и разжевывать предложения часами, потому что она, кроме всего прочего, была редактором, она по окончании Института иностранных языков работала в редакции "Зарубежной литературы", в журнале "Советская литература на иностранных языках" редактором, и у нее было необходимое для работы с авторами терпение. Она могла мне терпеливо разъяснять, почему нужно использовать то слово, а не это, приучать меня к словарю синонимов, приучать меня использовать те или иные обороты для того, чтобы стилистически сделать разнообразнее текст.
Мама была довольно известным переводчиком, переводила в основном произведения латиноамериканских авторов – тогда, как вы понимаете, была квота, особенно по редким языкам, нужно было проводить определенное количество писателей из определенной страны. А поскольку Испания была франкистской, то из испанской литературы переводилось немного. Мама меня научила общению с людьми. Она была удивительно доброжелательным, общительным, интересующимся судьбами других людей человеком, умеющим и радоваться, и сопереживать, и помогать другому человеку. Если мы оказывались в вагоне поезда, то она через пять минут уже была знакома со всем купе, через двадцать минут уже все обменивались адресами. И потом эти люди могли к ней обратиться через год и, если это иногородние люди, она могла им показывать Москву или помогать решать какие-то проблемы в Москве, если это были москвичи, они могли через пять-десять лет созвониться, если возникал какой-то вопрос. Она умела жить полной жизнью, хотя отдавала при этом огромное внимание семье, весь дом держался на ней, и при этом она еще умудрялась по ночам переводить.
Иван Толстой: У вас, я вижу, в доме множество ее изображений – и живописные, и фотографии. И невозможно, глядя на ее изумительное экзотическое лицо, просто как лицо Шамаханской царевны, не спросить, каких она корней? Это просто человек из сказки.
Дмитрий Николаев: Мой дед родом из Индии. Тогда еще Индия была одна, цельная, еще не разделилась на Индию, Пакистан и Восточный Пакистан (Бангладеш). Тогда была еще колониальная Индия под владычеством Англии. Дед не любил английских колонизаторов и после Октябрьской революции он пешком, через Афганистан, ушел в Советский Союз. И здесь стал одним из основателей Института востоковедения. Был писателем (на русский язык его переводили), драматургом. Умер в 1936 году.
Иван Толстой: Как его звали?
Дмитрий Николаев: Эс-Хабиб Вафа. Вафа – это псевдоним, фамилии как бы не было, но потом этот псевдоним стал маминой фамилией. По-моему, "вафа" – это "хлеб". Но, поскольку времена были сложные и тяжелые, о прошлом деда до его появления в Советском Союзе известно мало. В Индии он не печатался, он ушел оттуда молодым человеком, потому что ему там грозила смертная казнь. Здесь он жил в гостинице "Люкс" на Тверской, с Тольятти и прочими – это была гостиница, в которой селили видных представителей зарубежных коммунистических национально-освободительных движений. Он там почти два года жил с ними, входил в авангардистские группы, которые тогда создавали новую драматургию. Он умер в 1936 году в Анапе своей смертью: он работал с таким напряжением и столько вынужден был делать в Советском Союзе, что просто организм этого не выдержал.
Иван Толстой: Сколько прожила ваша мама?
Дмитрий Николаев: Она умерла в 2005 году.
Иван Толстой: Какие-то связи с Индией, с вашей индусской родней сохранились?
Дмитрий Николаев: Нет, никаких связей с Индией не сохранилось, тем более что место это на границе нынешней Индии и Пакистана.
Иван Толстой: Давайте теперь вернемся к непосредственным учителям. Что учило вас в жизни? Можете ли вы сказать, что какие-то элементы, как чужой жизненный опыт, одноклассники, книги – что-то сформировывало некие представления о мире, которые вам казались симпатичными, которые можно было перенимать, использовать?
Дмитрий Николаев: Я скорее могу сказать, что мне запомнились и потом влияли на мою дальнейшую жизнь какие-то поступки, эпизоды, случаи, которые сводили меня с другими людьми, какие-то детские впечатления. Надо сказать, что я в детстве, поскольку я рос в писательской семье, был окружен тем, что принято называть интересными людьми. У отца был знакомый, к которому он меня водил смотреть фильмы с Чарли Чаплином. У него был проектор, десяти- или двенадцатимиллиметровые бобины десятиминутные, и, что меня больше тогда привлекало, фильм "Шпионские страсти". А этот человек работал в кинотеатре "Баррикады". Это кинотеатр мультипликационного фильма напротив нынешней станции метро "Баррикадная". Там крутили мультфильмы, утром – для детей, вечером – для взрослых. И в то время еще перед сеансом там была эстрадная программа в духе 50-х годов, там играл оркестр, и этот человек там занимался двумя вещами: он мог вырезать силуэты из черной бумаги или, когда были детские сеансы, была такая большая доска, он вызывал кого-то из детей из зала, предлагал что-то нарисовать на этой доске, какие-то каляки-маляки, и затем из этих каляк-маляк делал рисунок и читал про него стихотворение. У него, понятно, был набор заготовок.
Я пришел на сеанс, он меня вызывает, но я решил, что надо сделать ему проще и вместо того, чтобы рисовать какие-то многочисленные линии и загогулины я начертил просто две прямые линии и решил, что сделал хорошо. Человек замялся, потом пририсовал к ним гриву из каляк-маляк, хвост, сделал из этого льва и прочел стихотворение. А перед началом сеанса он мне сказал: "Не думай, что вот это нагромождение – самое сложное. Самое сложное – это две прямые линии".
Иван Толстой: Отличный жизненный урок!
Дмитрий Николаев: Это запомнилось.
Иван Толстой: Комментарий к простому – это трудно.
Дмитрий Николаев: Еще один эпизод, с которым меня свела жизнь. Не помню имени, человек-летчик, он был серьезным по советским меркам летчиком, он пилотировал самолет, на котором возвращался Фидель Кастро после прилета сюда на визит к Хрущеву. Он сказал, что на обратном пути Фидель Кастро начал интересоваться, как закончился бейсбольный матч каких-то команд, они запрашивают Москву, из Москвы им говорят: "Да что вы пристали со своим матчем!" Фидель ждет, а ему не отвечают. А он возвращается с переговоров и должен решить: то ли Куба пойдет по социалистическому пути развития, то ли в какую-то иную сторону. И видно, что он начал напрягаться, потому что если люди, которые обещали ему серьезную поддержку, не могут сказать, как закончился бейсбольный матч, то насколько можно на них вообще положиться. Летчик обматерил этого человека, там что-то у кого-то прощелкнуло – через минуту он знал результат. Фидель услышал, да еще и выиграла та команда, за которую он болел, он успокоился, и все было нормально.
Иван Толстой: И Куба пошла по тому пути, по которому пошла.
Дмитрий Николаев: С этим человеком связана еще одна история. У него не было обеих рук – по локоть у него были две культи, когда я с ним был знаком. Он потерял руки, попав под электричку рядом с домом. Человек, который был одним из самых авторитетных летчиков, потерял руки, просто споткнувшись и попав под электричку. А второе, что меня потрясло – как он этими культями открывал бутылку шампанского с нормальной пробкой, с проволочкой. Он умудрялся ее открыть так, что пробка не только не стреляла, а даже "пшика" не было. Один раз я был с родителями у него в гостях, просто слушал, смотрел, наблюдал. Одна встреча – три сюжета и три урока, которые я до сих пор помню.
Иван Толстой: Каков был круг вашего детского и отроческого чтения? Родители навязывали вам? Были ли они тиранами в этом смысле или вы брали с полки то, что вам нравится?
Дмитрий Николаев: Мне никто ничего не навязывал, дом был переполнен книгами, и единственное, что от меня прятали, – это было некоторое количество не приветствующейся в Советском Союзе литературы, тем более если учесть, что эти люди как-то постепенно исчезали с горизонта. Только что Виктор Некрасов был известным советским писателем, а потом – бац! – и его надо было убрать на соседнюю полку, чтобы я не написал, не ведая того, в школе сочинение про Виктора Некрасова. Хотя, если бы я попросил Виктора Некрасова, мне бы его, кончено, дали, объяснив ситуацию.
Естественно, как любой нормальный человек в том возрасте, я сначала читал приключения, фантастику, потом постепенно приходил к русской и зарубежной классике. Хотя здесь тоже есть одно воспоминание, связанное с чтением, которое до сих пор будоражит меня. Я отдыхал с родителями в Прибалтике, там мы жили на хуторе у наших друзей, у них была большая библиотека, но на латышском языке, на русском было две книжки – Янис Райнис и "Тарас Бульба" Гоголя. Я жил там месяц. Я пять раз прочел Яниса Райниса и пять раз "Тараса Бульбу", потому что больше читать было нечего, а я любил читать. После этого я понял, что могу читать все что угодно и в любом количестве.
Иван Толстой: Какие книги стали, если можно так сформулировать, вашими учителями, какие писатели остались у вас в качестве неких толкователей жизни, стилистических примеров, учителей чему бы то ни было? Были ли такие или вы читали для своего удовольствия и не морализировали на эту тему?
Дмитрий Николаев: Думаю, что я читал для своего удовольствия, и должен сказать большое спасибо родителям, что была библиотека, где можно было в любой момент под любое настроение найти книжку. Я не могу сказать, что какая-то книжка на меня повлияла, думаю, что это просто невозможно, когда читаешь пятьсот-тысячу книг в год. На тебя влияет не книжка, на тебя влияет литература. Литература, конечно, повлияла в хорошую сторону, потому что я читал хорошие книжки, я получал от них эстетическое удовольствие. Как можно не любить Пушкина? Он великолепен. Как можно не любить "Отцы и дети" Тургенева? Восхитительный роман. Но, по-моему, любая книжка должна попасть. Я помню, что я все романы Тургенева прочел за одну ночь.
Иван Толстой: Они не велики, но тем не менее ночь была длинная, полярная?
Дмитрий Николаев: Три тома. Вечером сел, и пока я три тома не дочитал, ночь не кончилась.
Иван Толстой: Вы быстро читаете.
Дмитрий Николаев: Читаю быстро. Я взял том – и Тургенев пошел, и пока я не дочитал все романы мне не хотелось с ним расставаться. Но могло быть и по-другому, как, например, с "Обломовым" Гончарова. По-настоящему я прочел Гончарова в ином возрасте, потому что Гончарова надо читать не в Москве, не в суете, его надо читать где-нибудь за городом, в шезлонге, с крыжовником, в крайнем случае – со смородиной, постепенно глядя на облака, и тогда ты понимаешь Обломова и Гончарова. А читая его в московской квартире, Гончарова нельзя, по-моему, понять.
Иван Толстой: Вы страстный покупатель книг. Это болезнь, переданная по наследству, следствие большой домашней библиотеки или вы выискивали что-то свое, чего не было у родителей и, вообще, преследовали какую-то свою линию?
Дмитрий Николаев: Я был страстным покупателем книг и перестал им быть лет пятнадцать-двадцать назад, когда я понял, что все-таки необходимо место и для себя. Но очень часто, когда видишь книгу, ее хочется прочесть, и ее чаще проще купить, чем взять ее в библиотеке или у знакомых, потому что вдруг ее там не окажется или ее потом захочешь перечитать. И потом раньше все-таки каждая книга была своего рода произведением книжного искусства, даже книжки, которые издавались тиражом в сто тысяч экземпляров, все равно оформлялись так, что до сих пор смотришь на двухтомник Одоевского – его хочется иметь, читать свой. Отчасти это было связано с влиянием родителей, которые собирали библиотеку, которая нужна была для работы, прежде всего. И когда я покупал книги, я их наполовину покупал для удовольствия – детективы, например, я очень люблю детективы, а наполовину – для работы.
Иван Толстой: А кого из детективщиков вы любите? Любите вы линию Агаты Кристи или Сименона?
Дмитрий Николаев: Агату Кристи я когда-то переводил. После того как я ее переводил, я к Агате Кристи отношусь очень скептически, потому что, когда ты переводишь, это особенно бросается в глаза – на каждой странице "Пуаро повернулся на пятках". Это начинает вызывать раздражение.
А Сименон – это не детектив, это полицейский роман, это другое. А из классических детективов – Рекс Стаут. По-моему, он совершенно удивительный человек, а благодаря хорошим переводам он и стилистически очень хорош, его приятно читать. И Анна Хмелевская. Я помню как отцу привезли книжку Хмелевской на польском, еще когда она никому здесь была не известна. Фамилию я запомнил потому, что профессиональные польские филологи привезли, хотя знали, что он не читает по-польски, потому что они считали, что это – литература. Поэтому из детективов, прежде всего, те, которые сюжет сочетают с хорошим литературным языком и некоторой иронией. Есть масса хороших писателей.
Иван Толстой: Если к вам приходит человек нового поколения и просит у вас некоего жизненного совета, обращается к вам как к учителю, есть ли вам чему научить другого человека? Сформулировали ли вы для себя некие непреложные или очень важные, фундаментальные законы существования человека, которые стоит передать другому, молодому?
Дмитрий Николаев: Меня родители всегда учили тому, что надо работать. Не в смысле вкалывать, а делать свое дело максимально возможно, надо сделать максимум того, что ты можешь. Это может быть оценено, может быть не оценено, может быть нужно или не нужно, но если ты понимаешь, что ты мог сделать лучше и не сделал, то тогда зачем вообще это делать. Я в этом смысле часто не понимаю людей. Вот футболисты говорят, что они не могут стать чемпионами мира. А зачем они тогда вообще играют в футбол, если они не могут стать чемпионами мира? Не можешь стать чемпионом – иди и занимайся чем-нибудь другим, тем, где ты можешь стать чемпионом мира.
Одна из моих преподавательниц на филфаке Нина Максимовна Елкина, которая в войну была разведчицей, а потом была одной из лучших специалистов по старославу, на одном из семинаров сказала: "Мне тут анекдот рассказали. "Студент знает предмет на три, преподаватель – на четыре, а Бог – на пять". Какой же это преподаватель, если он не знает свой предмет на пять?!" Вот это подход того поколения, к которому относился мой отец. Конечно, я не стремлюсь к тому, чтобы приравнять себя или кого-то к Богу, но стремиться к тому, чтобы знать предмет на пять, по-моему, нужно. А зачем иначе заниматься тем, где ты не можешь стать лучшим? Зачем тратить время? Можно же его потратить на что-то другое. Потому что когда человек делает что-то плохо, лучше был он этого вообще не делал.
Когда я пришел учиться на филфак, на втором курсе вставал вопрос выбора спецсеминара. Надо было найти себе научного руководителя, человека, у которого я буду писать курсовые и потом дипломную работу. Задача была сложная, потому что по этическим соображениям, так как отец тогда работал на кафедре русской классической литературы, туда я идти не мог. Даже если меня интересовали романтики – Одоевский, Бестужев-Марлинский, – с точки зрения отца присутствие сына на той же кафедре было недопустимо. Он придерживался жестких принципов, что помогать надо чужим, а не своим. Встал вопрос: куда идти? Мне был предложен в качестве научного руководителя Алексей Георгиевич Соколов, бывший декан, которому было абсолютно наплевать, что мой отец работает на факультете, который, с точки зрения отца, мог помочь ему сделать из меня человека. Меня интересовало начало века, и я согласился пойти к АГ, как его называли. Алексей Георгиевич мне дал очень многое. Я пришел к нему на втором курсе, писал курсовик по русской сатирической сказке начала ХХ века. На следующий год к нему перешли еще две девушки из моей группы, которые были до этого у других научных руководителей. Одна занималась Ходасевичем, вторая – Еленой Гуро.
Иван Толстой: Их привлекал Алексей Георгиевич или их привлекали вы?
Дмитрий Николаев: Их привлекала как личность Алексея Георгиевича, так и начало века. Уже тогда, это был год 86-й, перестройка только где-то дымилась, у Алексея Георгиевича можно было заниматься кем угодно из начала века, совершенно невзирая на то, что эти люди оказались в эмиграции, были авангардистами или плохо относились к советской власти, потому что его статус и авторитет был вполне достаточен, чтобы прикрыть любую тему. И надо сказать, что когда подобные вопросы на ранней стадии у некоторых на кафедре возникали – с чего это вдруг все повадились заниматься не Серафимовичем, а кем-то еще? – то Алексей Георгиевич это все решительно пресекал. Впрочем, ему достаточно было просто посмотреть – и все замолкали, потому что большая часть кафедры была его учениками.
С этим был связан смешной эпизод. То ли это лекция была, то ли консультация перед экзаменами, когда одна из преподавательниц, обратилась к нашей большой группе: "Вот вы занимаетесь советской литературой, а не можете что-то нам сказать…" На что я сказал, что мы занимаемся не советской, а антисоветской литературой. И это действительно было так в тот момент.
Алексей Георгиевич сам рассказывал потом, что когда он пришел в свою очередь к Михайловскому, своему учителю, и сказал, что он хочет писать работу по Блоку, Михайловский ему сказал, что это очень хорошо, что ты хочешь писать по Блоку, но писать ты будешь по Демьяну Бедному. А меня он научил тоже очень многому, прежде всего, с точки зрения организации времени работы. Потому что отец у меня всегда стремился к перфекционизму, он мог оттачивать в своих работах предложение неделями. Алексей Георгиевич всегда говорил, что лучшее – враг хорошего, долго думать не значит хорошо думать. Он приучал к тому, что сейчас называется "дедлайном" – надо поставить себе время и сделать работу к этому времени. Когда я защищал кандидатскую диссертацию, он мне просто позвонил и сказал: "Я назначил предзащиту на такое-то число. Все". На мое: "А?…А?...", он сказал: "Ты что, не напишешь, что ли? Сколько можно тянуть? Тебя не поставишь на защиту, ты будешь еще год тянуть". И ему нельзя было ничего возразить. В общем, он был прав. Хотя потом мне пришлось везти диссертацию своему оппоненту под пулями, потому что это был 1993 год, она жила на Кутузовском, и это были именно те дни, когда все простреливалось с крыш. А мне надо было обязательно в это время привезти диссертацию, потому что так было все по дням расписано, был очень жесткий срок. Не то чтобы я рисковал жизнью, но это запомнилось.
Алексей Георгиевич много рассказывал всегда и о своей жизни, и о своей работе, всегда можно было у него и книжки какие-то взять, и он очень много мог дать и с точки зрения источниковедения, библиографии. Первые его семинары были связаны с библиографией, он сажал и учил – вот сидите, составляйте. Тоже очень многое человек сделал.