Ссылки для упрощенного доступа

Троянкер без книги


Аркадий Троянкер
Аркадий Троянкер

Иван Толстой: Любители хорошо оформленных отечественных книг, несомненно, знакомы с именем одного из лучших советских и российских книжных дизайнеров, Аркадием Троянкером, много лет проработавшим в московском издательстве "Книга" и в сотрудничестве с коллегами создавшим неповторимый облик ряда фирменных книжных серий.

Поверх барьеров с Иваном Толстым
пожалуйста, подождите

No media source currently available

0:00 0:55:00 0:00
Скачать медиафайл

Недавно в Москве я записал две беседы с Аркадием Товьевичем. Собственно, о книгах мы поговорим в следующий раз. Потому что сегодняшнюю часть я предложил назвать "Троянкер без книги", она посвящена детству дизайнера. Я и не предполагал поначалу, что детство моего собеседника окажется столь драматическим. А начался разговор с того, что на экране компьютера я увидел, что Аркадий Троянкер готовит свою новую книгу – собственные воспоминания.

Аркадий Троянкер: Мне довольно легко говорить на эту тему, потому что я многое осмыслил сейчас, за последние пару месяцев, когда я занимаюсь этой книгой. Я выдвинул очень странную идею. Мне кажется, что для старта человеческого необходимо две позиции. Одна позиция это низ человеческого существования, а другая, наоборот, верх человеческого существования внутри культуры, внутри традиций. Середина не плодоносит. К сожалению, я отношусь к первой категории. У меня была семья советских обывателей, без достатка, без традиций. Я очень мало знаю о своей семье и своем прошлом, мои представления и знания ограничиваются родителями, я не знаю предыдущего поколения. Они приехали в Москву из Умани в середине 20-х годов. Я даже подозреваю механизм их переселения. У отца было большое семейство, там было пять братьев и три сестры. Младший из братьев увлекся революцией, в 1918 году окунулся в эту неразбериху чудовищную, выжил и сделал карьеру. Так что к какому-то времени он оказался корпусным комиссаром политуправления Красной армии, был в Москве, имел уже звание, имел какую-то репутацию, и ему удалось позвать сюда семейство. Вот эта миграция советская, она очень убогая. Потом, когда я родился, и после войны, когда я мог что-то видеть, я бывал редко у этой родни и знаю, что они жили в коммуналках, как тогда было сильно принято, по всей Москве. Мы тоже жили в коммунальной квартире на Бахметьевской улице со всеми радостями и тяготами этой жизни.

Она вошла туда, а там только ветер гуляет и летают бумаги. И она уже никогда не увидела своего сына

Когда началась война, за две недели до этого наше семейство сделало семейную фотографию в ателье. Там родители, мои три брата и я. Это единственный материал для того, чтобы я имел какое-то общение с моими близкими. Братья распределились таким образом. Один брат родился в 1922-м году, следующий – в 1924-м, а третий – году в 1930-м. Следовательно, ко времени этой фотографии старший брат уже служил в армии, он там в военной форме, в пилотке, красивый, как говорят женщины, которые видят эту фотографию. Красивый, чудесный малый, ему там 18 лет. Второй брат тоже с тяжелой судьбой. Третий брат – маленький мальчик еще, ему там лет 11. И я, такой баловень, аккуратненько одетый. Матушка еще со следами красоты, отец уже серьезный человек, уже беспартийный большевик. Когда-то, когда я спрашивал его о чем-то, он сказал, что он не партийный, но беспартийный большевик. Я не мог ни тогда, ни сейчас понять, что это такое. Или ты большевик, или ты не большевик, а беспартийный большевик это кто? Это все. Кто не беспартийный большевик, тот сидит, того нет. Так что вот такое благополучное семейство, которое было разрушено просто через две недели.

22 июня 1941 года, воскресенье, такое тихое утро, которое нарушили фашистские гады, и об этом узнают люди только в 12 часов дня. И об этом говорит им Вячеслав Михайлович Молотов. У меня в книге я подобрал картинки, когда люди в растерянности, в школе, подняв головы, слушают из репродуктора эту речь. И матушка тут же оценила все, что происходит, и бросилась на вокзал, села на паровик (в Подмосковье тогда электричек не было, ходили такие паровые составы), доехала до какой-то станции, не знаю, в каком направлении, где был лагерь моего старшего брата Бориса. Шла, шла, пришла к лагерю. Я себе представляю, что это какое-то пространство за забором с колючей проволокой, какие-то ворота, которые я никогда не видел, но, думаю, что они примерно такие, распахнутые ворота. Она говорит, что вошла туда, а там только гуляет ветер, пыль и летают бумаги. И уже никого нет. И она уже никогда не увидела своего сына. Он, как потом много времени спустя мы узнали, пропал без вести. И в сводках, которые напечатали уже в 80-х годах какие-то военные историки, была его фамилия, имя, отчество и написано, что он погиб в октябре 1941 года. Для меня это все еще было скрыто, мне тогда четырех лет не было. Началась война, я помню это очень отчетливо. У нас напротив дома на крыше одноэтажного детского сада стояли две зенитки, я помню, как они долбили ночью небо. Я стоял, смотрел на эти прожектора. Мне кажется, что я все это очень хорошо помню, эту картинку. Помню, как она меня хватала, когда объявляли тревогу, мы бежали вниз с нашего пятого этажа в МИИТ, который был недалеко, в двухстах метрах, там было бомбоубежище, там мы отсиживались. Я слышу эти звуки, такая тяжелая атмосфера, без воздуха, плач детей, женские разговоры.

Детская память невероятно эгоистична и замкнута на собственном существовании

Второй брат решил, поскольку это была осень, поскольку ничего не было известно о Борисе… Я хочу сказать, что Борис действительно был достойным восхищения парнем, он окончил школу круглым отличником, к 18 годам он уже был мастером спорта по классической борьбе. Тогда его тренер поднял этот вид спорта на какую-то высоту. Помимо этих достоинств, я думаю, что эта утрата была страшная для родителей. А второй брат, Леня, пошел в военкомат, ему 17 лет было, чтобы его взяли на фронт и он будет мстить за брата. Но его на фронт не взяли, потому что, когда узнали его фамилию… Какие-то военные мужики, офицеры, они знали эту фамилию и знали, что это родственник врага народа. И родственника врага народа не взяли, потому что он ненадежный. Потом, когда не до жиру было, его призвали, он был в лейтенантской школе, их готовили быстро и в течение пары месяцев бросили на фронт. Он был дважды ранен.

Он мало рассказывал об этих временах, я только знаю, что он был под Сталинградом, а потом в 1943 году он чудом остался жив. Это он мне однажды рассказал, как их часть где-то стояла в лесу, была деревня рядом на холме, но не знали, есть ли там немцы, и он с двумя солдатами пошел или пополз узнать, свободна ли деревня. И они вышли на улицу, но там стоял "Фердинанд". Это такая самоходная установка, как танк, только там калибр пушки огромный. Их увидели и пульнули шрапнелью в упор. От двух солдатиков остались только кусочки, а ему оторвало руку, он весь был в дырах, в нем было двести дыр. И он с рукавом этим спустился, добежал до леса, и дальше были госпитали какие-то. Мы его увидели уже в июне. Мы вернулись в середине 1944 года в Москву из эвакуации.

Из эвакуации я тоже многое помню, она была нелегким делом. Родители работали, я был один. Я помню матушку, она была черная, как ваша рубаха. Она вообще была и мастью черная, но волосы поседели, у нее была проседь сильная, она была истощенная, черная, мрачная, несчастная женщина.

Иван Толстой: Как проходила эвакуация и где? Каким числом? Сколько вам было к тому времени лет? И что вы помните?

Аркадий Троянкер: Лет мне было мало, это осень 1941 года, мне было 4 года. Я мало помню. Вообще память очень выборочная. Я помню какие-то сцены в поезде уже, и они довольно впечатляющие. Я помню, как останавливается поезд на какой-то станции (в основном, население этого поезда это женщины и дети), женщины бегут на водокачку, там такая поилка для паровозов есть, и они туда бегут, чтобы достать кипятка. И я до сих пор не могу понять, как это было возможно, потому что поезд мог стоять там несколько часов, а мог двинуться через минуту, и как они успевали вернуться в теплушки? Помню бесконечно длинный мост, фермы, которые проплывают мимо, а внизу – топь, вода. Когда я для рукописи вспоминал это, мы залезли в карту и я выяснил, что это где-то в районе Саратова мост, который построен еще при Николае II, старый мост, потому что другого пути нет.

Эшелон пришел в Уфу. В какой-то избе мы остановились, куда-то нас распределили, и я лежу на печке, раннее утро, конец ночи, я один там, потому что матушка ушла уже в очереди стоять, отоваривать карточки. И я испытываю голод сильный, нахожу луковицу, начинаю ее грызть, и она, по моим воспоминаниям, огромная, больше моей головы. Я беру ее двумя руками и пытаюсь утолить голод. Мы там пробыли, видимо, до начала 1942 года.

Я лежу, болею один. Темно, воет вьюга, и я говорю вслух, чтобы все слышали: "Вот если кто-нибудь сюда придет, я возьму и застрелю"

А мы же с заводом отцовским эвакуировались, его перебазировали далеко на Восток, и я оказываюсь опять в новой действительности, и тоже очень отрывочно помню, что там происходило. Это далеко, это какой-то край Кемеровской области, я сейчас все это выясняю, а тогда представления не имел ни о чем. Какой-то шахтерский поселок, который называется Анжеро-Судженск. Там завод остановился, распаковал свои станки. Это химфармзавод, они делали какие-то лекарства, это было тогда актуально очень. Мы жили на окраине, видимо, потому что вокруг я не помню ничего жилого. На окраине территория, где стоит такая типовая четырехэтажная советская школа. И я помню, из чего состоит жизнь в этом доме. Первый этаж – это станки в забитых ящиках, весь этаж занят тем, что эвакуировалось. Второй этаж пустой, там живем мы, у нас классная огромная комната с тремя огромными окнами, путая абсолютно.

Я хочу сделать отступление. Детская память невероятно эгоистична и замкнута на собственном существовании, на самом себе. Так вот, я сплю в каком-то ящике в дальнем углу, еще несколько ящиков, которые заменяют мебель, стоят перевернутые (это, видимо, табуреты, стол), на одном из этих ящиков стоит примус, который раскочегаривают к вечеру. У меня воспоминания связаны со страхом, такая жуть. Потому что родители уходят ни свет ни заря, и отец, и мать там работают, я один в этом помещении, которое огромное, непомерное, и я ничтожен там. Эти огромные окна черные. В середине дня зимой там уже ночь, воет вьюга, снег стучит в окно. Страх немыслимый. И я один там. И я знаю, что никого, ни одной живой души нет вокруг.

На третьем этаже я потом обнаруживаю, что там живут какие-то девочки ФЗУшницы, я пару раз к ним наведываюсь, и я для них просто такая лялька, подарок, они тискают меня, таскают, мне это нравится. И жизнь, связанная с таким беспокойством вечным – где люди, кто меня защитит? На территории завода живет еще одна семья, где есть мальчик примерно моих лет, а все остальное – это неведомая область, куда я носа не показываю. И вот что значит советская власть: там большие тети и дяди, местком или партком, они решили, что этим "гаврикам" нужно сделать игрушки, надо их занять. И какой-то столяр сделал нам по ружью и по сабельке. Это были настоящие ружья с прикладом, с трубочкой, в которой есть ствол, с каким-то курочком, настоящее оружие. А сабли были в ножнах. И всё – страхи кончились. Я помню, как я лежу, болею, ангины частые меня преследовали, болею один, темно, воет вьюга, и мне не страшно уже, и я говорю вслух, так, чтобы все слышали: "Вот если кто-нибудь сюда придет, я возьму и застрелю". И я защищен. Это такие странные вспышки беспокойные той жизни. Я был четырех-пяти лет, когда мы вернулись в Москву, мне еще не было семи лет, так что этот возраст между четырьмя и семью годами, он такой возраст зверька.

Иван Толстой: Я хочу спросить у зверька, что ему читали? Не только же у него ружье и сабелька были, книжки-то были какие-нибудь?

Аркадий Троянкер: Нет, я там ничего не помню вообще. Это была абсолютно лишенная каких-то представлений жизнь. Я существовал отдельно, родители работали, уставали, я не помню между нами никакого общения. Вероятно, оно было. Самое странное, что у меня был брат, который был старше меня лет на пять-семь. Он был школьником, он куда-то ходил учиться. Я его не помню, ни в одном мгновении в памяти он не участвует.

Иван Толстой: А после войны вы с ним обсуждали, как это было его глазами?

Аркадий Троянкер: После войны, мы вернулись в 1944-м, а в начале 1945-го он умер, у него была какая-то тяжелая болезнь. Я его и тут не помню. Я помню, что я дома, отец возвращается откуда-то, и они с матерью как-то в дверях останавливаются, обнимают друг друга и долго стоят молча. И я понимаю, что что-то произошло роковое. Я его совсем не помню, не помню, какой он, что он мог делать.

Я воспитал пятерых детей, трое из них мальчики. Первый мальчик, пасынок, 1961 года, второй – 1966-го, между ними разница пять лет. И у них, кроме семейных уз, было страшное соперничество, они издевались друг над другом, вели себя как маленькие звери. И я подумал, что дети в каком-то возрасте и есть маленькие звери, и они только потом, со временем обучаются каким-то человеческим правилам. А до этого они – зверюшки и для них существуют только те, кто их обслуживает, родители. Они зависят от радетелей, родителей они любят, уважают, потому что без них они понимают, что жизнь с копейку. Или я совсем немыслимый человек, который не помнит родства, или это этот эффект. Я его, своего брата, не помню, он ничего для меня не сделал, он мне не нужен был. Это странные такие выводы, к которым приводит память.

Иван Толстой: Куда вы возвращаетесь, когда вы возвращаетесь в Москву?

Аркадий Троянкер: Это уже 1944 год, это начало или середина года, и мы возвращаемся в Москву на поезде, и это уже не теплушки, это уже плацкартный вагон, тоже очень сильно населенный. Я помню, мы подъезжаем к перрону Казанского вокзала, медленно поезд входит в город, на перроне какое-то месиво, люди встречают, бегут… Прошло уже много лет, мы с матерью прильнули к грязному окну, и вдруг она говорит: "Вон он!" Нас встречает средний брат Лёня. Я вижу какого-то парня, ему еще нет 20 лет, кто он? Он тоже замечает нас в поезде, и я вижу, что у него все лицо в ватных тампонах. Он выписался неделю назад из госпиталя, он там с 1943 года много месяцев валялся.

Не знаю, как ему удалось, но он отвоевал нашу комнату в коммунальной квартире. Там жила семья военного, они выехали, а мы туда въехали. И вот дом, мы туда входим, пустая большая комната, два окна, что-то память возвращает, я помню этот интерьер с детства. Там стоит буржуйка, от нее коленом куда-то наружу выходит труба, и, по-моему, одна кровать и шкаф. Мебель, которая была у нас, она вся истоплена в этой буржуйке. Начинается другая жизнь, новая совершенно, незнакомая жизнь, возвращение в обыденность новую.

Иван Толстой: Об этой новой обыденности, о Троянкере с книгой мы поговорим со знаменитым книжным дизайнером в следующий раз.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG