Леонид Велехов: Здравствуйте, в эфире Свобода – радио, которое не только слышно, но и видно. В студии Леонид Велехов, и это первый в новом году выпуск программы "Культ личности", который вы также смотрите на телеканале "Настоящее время", по каковому поводу я, прежде всего, поздравляю всех наших зрителей и слушателей с новым, 2020 годом, а также большую часть крещеного мира с Рождеством Христовым, которое это большая часть отметила еще в прошлом году 25 декабря. Остальной части этого крещеного мира, тоже в общем немалой, сосредоточенной в основном на просторах нашей необъятной родины, еще предстоит встретить этот светлый праздник 7 января.
"Культ личности", как известно, по сложившейся за пять лет традиции отмечает эти замечательные праздники – и оба Рождества, и Новый год – на свой манер – своими фирменными блюдами, своими культовыми концертами. Мы собираем их из фрагментов прошедших за год выпусков "Культа личности" с участием артистов, певцов, музыкантов. В преддверии Нового года мы порадовали, я надеюсь, публику музыкой, а рождественский наш концерт будет поэтическим.
Итак, мы начинаем! И начинаем мы с королевы русской поэзии Анны Ахматовой, со дня рождения которой в июне ушедшего года исполнилось 130 лет. В передачу, ей посвященную, к нам приходил уникальный гость – замечательный поэт, хорошо ее лично знавший Анатолий Найман.
Она написала первое стихотворение в 11 лет. Отец запретил ей подписывать стихи ее настоящей фамилией Горенко, и она взяла девичью фамилию прабабушки по материнской линии, Прасковьи Ахматовой.
Признания и поклонения ее поэтическому гению и прекрасному женскому облику, который словно был изваян великим художником, хватило бы на несколько счастливых жизней.
Но испытаний выпало на ее долю еще больше. Уже подводя итоги своей жизни, она сказала так:
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей –
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Она жила трудно, почти что без своего угла и уж точно, что даже без частицы того комфорта, которым наслаждались многие советские литераторы, от которых сегодня не осталось ни строчки. Но ничто ее не сломило и не заставило склонить раз и навсегда коронованную голову. Окружающие и воспринимали ее как королеву. Королеву без королевства, в изгнании – как угодно, но королеву. И она всегда была окружена рыцарями.
Анатолий Найман – из той четверки молодых в ту пору ленинградских поэтов, которые познакомились и сблизились с Ахматовой уже на закате ее жизни. Они даже вошли в историю в качестве "ахматовских сирот", несмотря на самостоятельность и значительность каждой из этих поэтических личностей. Впрочем, противоречия тут никакого нет.
Анатолий Найман: Я очень ее любил. Она была совершенно уникальное явление на этом свете. Однажды мы приехали к ней, 11 часов, июнь, солнце стоит высоко, и вдруг она говорит: "А что если взять такси и поехать в Комарово?" А мы сидели такой компанией – ее подруга, Нина Антоновна Ольшевская, Борис Ардов, я и она. И мы – раз! – вышли. Она говорит: "Не забудьте коньяку по пути купить". Пустые дороги. И мы очень быстро домчались дотуда. Солнце еще полуденное. Какой-то разговор, тишина какая-то, всякие обстоятельства, упомянутый коньяк немного, и я говорю: "А вы знаете, на свете есть стихи, с которыми ни одни из написанных, кроме того, чье имя я произнесу, нельзя сравнить – и я как-то наивно очень сказал, – даже с вашими, Анна Андреевна. Это Блок. У него самое неталантливое слово красиво".
Леонид Велехов: Браво! Замечательно как сказано!
Анатолий Найман: А Нина Антоновна и Борис, царство ему небесное, чудный человек был…
Леонид Велехов: Да, красивый был человек.
Анатолий Найман: Они стали посмеиваться надо мной. И вдруг из ее кресла, где она сидела, Ахматова: "Не, не, не, человек дело говорит".
Леонид Велехов: Замечательно!
Анатолий Найман: Я совершенно не в том смысле говорю, что, мол, вот тебе орден. Ни в коем случае! А именно, что это не только ее трогало, но еще можно было ждать, что она как-то это запоминала, что-то такое, потому что о поэзии так не говорят.
Леонид Велехов: Она же боготворила Блока.
Анатолий Найман: Конечно, конечно. Потом она о нем написала… Она о нем написала совершенно нечто не уступающее тому, что писал он сам.
"Не странно ли, что знали мы его?
Был скуп на похвалы, но чужд хулы и гнева,
И Пресвятая охраняла Дева
Прекрасного поэта своего".
Леонид Велехов: Умри, а лучше не напишешь.
Анатолий Найман: Да, да, да, собирай вещи и пошли домой. (Смех в студии.) Поскольку я хочу расквитаться с темой "Ахматова и Сталин" – это в той же степени касается того, какой она была поэт, и того, с каким чувством собственного достоинства она прожила. Во-первых, у нее есть стихотворение, которое не называется "Любителям Сталина" или "Поклонникам Сталина", что-то такое, это восемь строчек, но так оно называлось между нами. Оно написано где-то в самом начале 60-х.
"Это те, что кричали: "Варраву
Отпусти нам для праздника", те
Что велели Сократу отраву
Пить в тюремной глухой тесноте.
Им бы этот же вылить напиток
В их невинно клевещущий рот,
Этим милым любителям пыток,
Знатокам в производстве сирот".
У Мандельштама есть известное стихотворение "Мы живем, под собою не чуя страны" – это эпиграмма на Сталина. Так вот не он один только… Еще того чище она написала тоже, может быть, чуть раньше стихотворение, "Из восточного", кажется. Название придумано хоть для какого-то смягчения, буфера по поводу того, что в этом стихотворении сказано.
"Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
"Сладко ль ужинал, падишах?
Ты вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним...
Так пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе, и деткам твоим?"
Это был заряд, к которому никто не приближался в то советское время. Еще был один эпизод, я им немного разряжу эту обстановку, в 1963 году. Она пригласила Бродского и меня к себе на ужин по поводу десятилетия со дня смерти Сталина. То есть это оказалось ровно за три года до ее собственной смерти, поскольку она в этот же день умерла. И мы выпили очень много все того же трехзвездочного армянского коньяка.
Леонид Велехов: Очень много – это сколько?
Анатолий Найман: Три бутылки пол-литровых.
Леонид Велехов: Ого! На троих?
Анатолий Найман: На троих.
Леонид Велехов: Крепкие люди.
Анатолий Найман: Ну, почему… Два молодых человека, Ахматова…
Леонид Велехов: Анна Андреевна не отставала?
Анатолий Найман: Я не считал, но, по-моему, нет. (Смех в студии.) Я обратил внимание, что мы эдак в половине первого пошли домой, пошли одеваться. Я обернулся, на них посмотрел и подумал: "Какие у них невероятно красные лица". Про себя-то я знал, что у меня великолепная белизна и все такое. (Смех в студии.) А она делила квартиру с падчерицей Пунина, ее третьего мужа. И вот у Ирины Николаевны Пуниной был муж, Роман Альбертович Рубинштейн. И он был художественный чтец – такая в советское время была профессия. И когда мы выползли в коридор, то он вышел из своей комнаты и ко мне обратился (я не помню, что точно он сказал, но важно, что я помню формулу): "Анатолий Генрихович, согласитесь, что нельзя недооценить стихи Андрея Вознесенского". И я даже знал, как ответить на этот вопрос, но не мог, просто ничего не мог сказать. И я показал на Бродского и сказал что-то вроде того, что "вот он очень хорошо может ответить на этот вопрос". И он повернулся и сказал: "Иосиф Александрович, согласитесь – тут он вместо "недооценить" он сказал, – нельзя переоценить стихи Андрея Вознесенского". И дальше одна из самых ярких картин моей жизни, потому что Бродский некоторое время ловил его в поле зрения – немножко левее, немножко правее… (Смех в студии.)
Леонид Велехов: Фокусировал.
Анатолий Найман: Да. И вдруг страшно закричал с картавостью: "Рамон (хотя того звали Роман)! Все в порядке!" – и замолчал. (Смех в студии.)
Леонид Велехов: А можно было бы не попросить такого поэта почитать стихи?
Анатолий Найман: Я прочитаю стихотворение, из которого Ахматова взяла одну строчку на эпиграф к своему стихотворению, обращенному ко мне. Оно написано мною в 1963-м или в 1964 году.
"Я прощаюсь с этим временем навек,
И на прежнее нисколько не похоже
Повторяется вдали одно и то же –
Белый снег вдали летает, белый снег.
Я прощаюсь с этим временем, и вот
Ваше имя произнесенное глухо,
Больше годное для вздоха, не для слуха
Речкой дымною затянуто под лед.
Еще вздрогнет комаровская сосна,
И мелькнет ослепший призрак Ленинграда,
И меж листьев Александровского сада
Еще вспыхнет темно-красная стена.
Но по новому во время этих встреч
Вы кивнете величавой головою,
И по новому задышит над Москвою
Ваша горькая божественная речь".
Вот эту строчку "Ваша горькая божественная речь" она взяла… Там не одна строчка, там больше, кажется, – у Бобышева одну строчку, у Бродского "Вы напишете о нас наискосок", а из меня вот эту.
Леонид Велехов: А если можно, я еще на одну строчку обращу внимание, потому что так сказать об ахматовском имени: "больше годное для вздоха, не для слуха" – это замечательно!
Анатолий Найман: А другое стихотворение написано уже после ее смерти, через два-три года. Оно называется "Картина в раме".
"Хоть картина недавняя, лак уже слез,
Но сияет еще позолотою рама:
Две фигуры бредут через реденький лес,
Это я и прекрасная старая дама.
Ах, пожалуй, ее уже нет, умерла.
Но опять как тогда (объясню ли толково?)
Я еще не вмешался в чужие дела
Мне никто не сказал еще слова плохого.
Кто был жив, те и живы, на воле друзья,
Под ногами песок и опавшая хвоя,
Кто-то громко смеется – наверное, я,
В этих пепельных сумерках нас только двое.
Все, что нам пригодится на годы вперед,
Можно выбрать из груды ненужного хлама,
Мне об этом с усмешкой в тот траурный год
Говорила прекрасная старая дама.
Да, конечно, ее уже нет, умерла.
Но о том, как мне жить, еще не было речи,
Кто-то жалит уже – но еще не со зла,
Электричества нет – но и лучше, что свечи.
Печь затопим, заброшенный дом оживим,
И подружимся с кем-то из призраков местных,
И послушаем Моцарта – о, херувим,
Он занес к нам те несколько песен небесных.
Хорошо... И хотя никакому ключу
Не открыть погребенную в хламе шкатулку,
Я теперь ни при чем и, когда захочу
Выхожу на последнюю эту прогулку.
Свет осенний по-прежнему льется с небес.
День безветренный. Тихо. И держатся прямо
Две фигуры, бредя через реденький лес:
Это я и прекрасная старая дама".
Леонид Велехов: Замечательно!
Анатолий Найман: И по вашей личной просьбе, вам читаю.
"Красота – была, красота – была.
Красота в переводе на мой
означает "была". И сожгло дотла.
Ноль без палочки. И не ной.
Пепел шелком лег, и дымок взвился,
и на кукольном лбу зола.
Красота – была, вот и правда вся,
как глагол в прошедшем на -ла.
Только юность – цель, только юность – дар,
остальное – бурьян-былье.
А она – разбой и потом пожар,
и до смерти помнишь ее.
А что вся цветной витраж и пуста,
так и жизнь ни добра, ни зла,
ни кола, ни двора. А она – красота.
Красота. Что значит – была".
Леонид Велехов: Почему так печально? Потому что молодость прошла?
Анатолий Найман: Нет, нет, нет. Тут как-то Бродский, упоминавшийся сегодня, очень хорошо ответил, по-моему, Довлатову: "Да, печально. А вы заметили, как вообще жизнь кончается?"
Леонид Велехов: Еще одно замечательное поэтическое имя. 100 лет со дня рождения Бориса Слуцкого мы отметили в мае специальной программой, в которой звучали его стихи и песни на его стихи.
"Я носил ордена.
После – планки носил.
После – просто следы этих планок носил,
А потом гимнастерку до дыр износил.
И надел довоенный пиджак.
А вдова Ковалева все помнит о нем,
И портрет на стене – это память о нем,
Сколько лет не забудет никак!
И не надо идти. И нельзя не пойти.
Я иду. Покупаю букет по пути.
Ковалева Мария Петровна, вдова,
Говорит мне у входа слова.
Ковалевой Марии Петровне в ответ
Говорю на пороге: – Привет! –
Я сажусь, постаравшись к портрету –
спиной,
Но бессменно висит надо мной
Муж Марии Петровны,
Мой друг Ковалев,
Не убитый еще, жив – здоров.
В глянцевитый стакан наливается чай,
А потом выпивается чай. Невзначай.
Я сижу за столом,
Я в глаза ей смотрю,
Я пристойно шучу и острю.
Я советы толково и веско даю –
У двух глаз,
У двух бездн на краю.
И, утешив Марию Петровну как мог,
Ухожу за порог".
Стих Бориса Слуцкого нельзя спутать ни с каким другим. О войне написаны тысячи стихов, но кто написал о войне так, как Слуцкий, – с такой силой переживания и одновременно строгостью словесного выражения, с такой документальной точностью и вместе с тем – насыщенностью метафорами и философским обобщением? Никто.
И обо всем он писал так, как не писал никто. И еще он писал о том, о чем не писал в то время никто.
"Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.
Евреи – люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Я все это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но все никуда не деться
От крика: "Евреи, евреи!"
Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
"Евреев не убивало!
Все воротились живы!"
Кажется, он всю советскую эпоху во всех ее коллизиях, трагедиях, радостях, переживаниях запечатлел в своих стихах. Он так и сказал сам о себе: "История над нами пролилась, я под ее ревущим ливнем вымок…"
А я бы о нем сказал словами Бориса Пастернака:
"Он вырвется, курясь, из прорв
Судеб, расплющенных в лепёху,
И внуки скажут, как про торф:
Горит такого-то эпоха".
Алексей Симонов: Слуцкий еще по-прежнему terra incognita. Я в него ухожу, закапываюсь и где-то вылезаю с какими-то совершенно новыми стихами, которых я не помню или которых я не знал, или стихами, которые вдруг открылись мне снова в этом очередном поиске, в который я отправляюсь.
"Про меня вспоминают и сразу же –
про лошадей,
рыжих, тонущих в океане.
Ничего не осталось – ни строк, ни идей,
только лошади, тонущие в океане.
Я их выдумал летом, в большую жару:
масть, судьбу и безвинное горе.
Но они переплыли и выдумку, и игру
и приплыли в синее море.
И покуда плывут – вместе с ними
и я на плаву:
для забвения нету причины,
но мгновения лишнего не проживу,
когда канут в пучину".
Он был сердцем этого времени. Слуцкий был мозгом этого времени. Слуцкий был частью этого времени. И поэтому его прокол… у него, в общем, в жизни проколов было немного, поэтому они так хорошо помнятся. Прокол, который ему все ставят в вину, – его выступление на собрании, посвященном осуждению Пастернака за прием им Нобелевской премии. Он единственный, кто всю оставшуюся жизнь об этом помнил. Он единственный, кто поставил себе это в вину и не отказывался от этой вины. Он единственный, кто говорил:
"И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была –
Вину и на себя я принимаю".
Когда меня спрашивают – "Как вы относитесь к Сталину?" – я отвечаю Слуцким, я говорю:
"Сталин взял бокал вина
(может быть, стаканчик коньяка),
поднял тост, и мысль его должна
сохраниться на века:
за терпенье!
Это был не просто тост
(здравицам уже пришел конец).
Выпрямившись во весь рост,
великанам воздавал малец
за терпенье.
Трус хвалил героев не за честь,
а за то, что в них терпенье есть.
– Вытерпели вы меня, – сказал
вождь народу. И благодарил.
Это молча слушал пьяных зал.
Ничего не говорил.
Только прокричал: "Ура!"
Вот каковская была пора".
Страстотерпцы выпили за страсть,
выпили и закусили всласть".
Леонид Велехов: 125-летие со дня рождения гениального Михаила Зощенко мы отмечали передачей с участием выдающегося филолога Александра Жолковского и замечательного исполнителя рассказов Зощенко, народного артиста России Александра Филлипенко.
Его славе и популярности в городе Ленинграде в 20–30-е годы прошлого века не было равных. Ни Ленин, ни Сталин, ни Киров не могли составить ему конкуренцию. Кондукторы в трамвае, не знавшие, видимо, слова "зодчий" и считая, что допущена какая-то опечатка в путевом листе, объявляли остановку: "Улица Зощенко-Росси". Хохотали до упаду наборщики в типографии, набирая его рассказы, и как-то раз в знак восхищения набрали фамилию автора в подписи всю сплошь прописными буквами и более крупным шрифтом, чем полагалось. Однажды оркестр при его появлении в ресторане сыграл туш. Во время войны, при бомбежках, в бомбоубежище, люди читали вслух его рассказы, и подвал содрогался от смеха, а не только от бомбежек.
Мы и до сих пор говорим: "Ну, это чистый Зощенко!" За подходящими для этого восклицания случаями далеко ходить не надо: мухляж власти при регистрации кандидатов в Мосгордуму – живых людей объявляют несуществующими. Ну, так сразу вспоминается рассказ "Беспокойный старичок", в котором живого, заснувшего летаргическим сном, принимают за мертвого, побыстрее в интересах освобождения жилплощади стараются организовать похороны, однако с лошадьми "выходит зацепка", в результате покойник успевает ожить, но его зять никак не хочет мириться с этим фактом и по прибытии катафалка торопит тестя: "Вот, папаня, наконец за вами приехали лошади…"
Однако слава, успех и благополучие сопутствовали Зощенко лишь на одном отрезке его жизни, том самом: 20–30-е годы. А до этого была Первая мировая, которую он провел на фронте, был ранен, тяжело отравлен газами, был награжден пятью боевыми орденами и дослужился до чина штабс-капитана. Потом революция и послереволюционный террор, чудным образом пощадивший бывшего штабс-капитана царской армии и дворянина, который сам, однако, никогда не забывал, что он штабс-капитан и дворянин. Пощадил его, обошел стороной и 37-й год.
Зато после войны судьба ударила по нему так, как ни по кому другому, не считая лишь Анны Ахматовой, вместе с которой на него и обрушилось постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года. Отыгралась советская власть сполна на чудом избежавшем репрессий гении.
Эта сложная жизнь сформировала очень сложного писателя, отнюдь не просто смехача и острослова.
О том, каким на самом деле сложным писателем был Михаил Зощенко, мы будем говорить сегодня с самым, я считаю, глубоким исследователем его творчества, понявшим и проанализировавшем в Зощенко то, что никто до него не понимал, Александром Жолковским. И произойдет это при замечательном артистическом участии Александра Филиппенко, который специально для этой программы читает рассказы Зощенко.
Леонид Велехов: Его лишили продуктовых карточек; он вынужден был сапожным делом подрабатывать...
Александр Жолковский: Ему бросали карточки в ящик, а он их сдавал куда-то – боялся, что это провокация. Мне это рассказывал, в частности, Вячеслав Всеволодович Иванов, мой учитель. Кстати, я очень рано начал восхищаться Зощенко и прибегал к Вячеславу Всеволодовичу со словами – "ах, какой писатель!" А он был знаком с Зощенко, и он как раз ехал как-то в Ленинград... "А я, – говорит, – как раз еду к Зощенко. А что ты в нем находишь? Ты же Хемингуэя любишь, а не Зощенко". Я говорю: "Большое сходство – короткая фраза, подтекст". И он это пересказал Зощенко, и потом приехал и сказал: "Да, ему было приятно".
Леонид Велехов: Замечательно! Между прочим, отец Вячеслава Всеволодовича – один из немногих, кто подписал письмо в защиту Зощенко, вместе с Кавериным, Чуковским, Шостаковичем, кем-то еще... Так что были достойные люди.
А теперь вот какую хочу затронуть тему. Другой опорный тезис в вашем замечательном исследовании Зощенко – это то, что на самом деле он боялся социума, боялся общества, а ему навязывали социальную роль, причем и критики его, и защитники его. Как это понимать?
Александр Жолковский: Спасибо, что это выделили: не всегда замечают это мое утверждение. Действительно, тот Зощенко, про которого мы читаем, будь то в агитпроповской, официальной прессе или в попутнической интеллигентско-диссидентской прессе, – это Зощенко, который работает на политическом поле. И, конечно, в какой-то степени это так – раз он так воспринимается, за это покупается (в смысле книжки покупаются огромными тиражами), может быть, это и есть. Но мое чтение, мое прочтение такое, что, в сущности, он боится – эта вот поэтика недоверия, страх, общество страшно. Он как бы защищен от него, и все эти панцири, все эти одежды, которые с него снимают, есть типичное вторжение враждебного социума, к которому он плохо приспособлен. У меня одно из важных положений – почему язык такой плохой? Дело в том, что зощенковский герой – неудачник: он все время проваливается, женщины от него уходят, он не может заплатить за пирожное, ему не выдают белье в бане...
Леонид Велехов: Хотя всегда тщательно готовится ко всему.
Александр Жолковский: Он старается, но все срывается. Это смешно, универсально смешно... Но одним из самых мощных социальных механизмов, самых сильных и абсолютно навязываемых человеку институтов является язык. Вы должны правильно говорить, правильно писать и ставить запятую, чтобы вас приняли в общество, в институт, в академию, на работу: вы должны владеть культурным языком. А зощенковский герой не владеет языком, он говорит – "ложи взад": он хочет сказать "положи назад", но получается, что он в зад ей что-то предлагает такое совать. Он поскальзывается на всем, и прежде всего на языке. И это великая находка Зощенко – как показывать этого социально неадекватного, социопатного, трудно приспосабливающегося персонажа; каковым он, видимо, сам вырастал в большой семье с трудными отношениями между отцом и матерью. Видимо, он вписывался плохо, поэтому он так обидчив. Воспоминания про "Серапионовых братьев" – это про то, что Зощенко обиделся, чуть до дуэли не дошло с Кавериным. Он, его герой, социально плохо интегрирован, а это так нам всем хорошо знакомо – у нас и социум трудный, да и вообще интегрироваться трудно. Он драматизирует это. И его этот "плохой" язык – это главная неинтегрированность. Вот такая у меня связка. Он описывает драму экзистенциального некоммуницирующего "я", а ему навязывают роль борца, сатирика или врага, и так далее.
Леонид Велехов: Но не получается ли тогда так, что у него отсутствует социальная сатирическая тема? Мне кажется, что Зощенко этим очень силен, потому что такой ад, такую деградацию общества, такую деградацию человеческих отношений и культуры, которую нарисовал он в своих рассказах, пожалуй, никто этого не сделал. Мне кажется, что он анализирует человека с точки зрения психоанализа и всевозможных неврозов, и он показывает огромное количество неврозов того общества, в котором он существовал.
Александр Жолковский: Спорить не буду, я просто скажу, что эта сатира или это изображение – это более поверхностное, более уже оформленное, более социально адаптированное проявление и проекция той сущности недоверчивой и запуганной, отстраненной личности, откуда очень видны социальные недуги. Он, родившись в семье, где много детей, где все сложно и трудно, как бы уже заранее создан писателем коммунальной квартиры, великим изобразителем коммунальной квартиры.
Леонид Велехов: Хотя коммунальных квартир тогда не было и семья была благополучная…
Александр Жолковский: Нет, не то чтобы его травили в семье, но его склад был таков, что он воспринимал портрет Лелищи, которая все время его мучает, старшая сестра…
Леонид Велехов: Да, да, да, Леля…
Александр Жолковский: Может быть, он несправедливый портрет, но все время изображает страдающего, неспособного пристроиться… И какая замечательная деталь, когда они бегут от грозы, они собирали цветы, и он прибегает последним на веранду, и Леля спрашивает – это "Перед восходом солнца": "А где же цветы?" – "Когда такая гроза, зачем нам букеты?" Когда такая революция, зачем там букеты?! (Смех в студии.)
Александр Филиппенко читает рассказ "Страдания молодого Вертера".
Леонид Велехов: Александр Вертинский! Какой же "культовый" концерт может обойтись без этого имени на афише. В этом году Вертинского пел американец с русской душой Ян Максин.
Ян Максин: Александр Вертинский "Пес Дуглас".
Звучит песня Александра Вертинского "Пес Дуглас" в исполнении Яна Максина
В нашу комнату вы часто приходили,
Где нас двое: я и пес Дуглас,
И кого-то из двоих любили,
Только я не знал, кого из нас.
Псу однажды вы давали соль в облатке,
Помните, когда он заболел?
Он любил духи и грыз перчатки
И всегда вас рассмешить умел.
Умирая, вы о нас забыли,
Даже попрощаться не могли...
Господи, хотя бы позвонили!..
Просто к телефону подошли!..
Мы придем на вашу панихиду,
Ваш супруг нам сухо скажет: "жаль"...
И, покорно проглотив обиду,
Мы с собакой затаим печаль.
Вы не бойтесь. Пес не будет плакать,
А, тихонечко ошейником звеня,
Он пойдет за вашим гробом в слякоть
Не за мной, а впереди меня!..
Леонид Велехов: И еще одно поэтическое имя, без которого нам не жить, – Владимир Высоцкий. Для моего безвременно ушедшего в 2019 году друга Владимира Кара-Мурзы Высоцкий был не просто кумиром – он был символом веры, как и для меня, и для многих русских людей. Он даже сына назвал в его честь! В передаче, посвященной Володе, которому в октябре ушедшего года должно было исполниться 60 лет, Володя Кара-Мурза-младший пел ту самую песню Высоцкого, которую он когда-то в детстве разучивал с отцом.
Звучит песня Владимира Высоцкого в исполнении Владимира Кара-Мурзы-младшего
Ну вот, исчезла дрожь в руках,
Теперь – наверх!
Ну вот, сорвался в пропасть страх –
Навек, навек.
Для остановки нет причин –
Иду, скользя,
И в мире нет таких вершин,
Что взять нельзя.
Среди нехоженых путей
Один – пусть мой.
Среди невзятых рубежей
Один – за мной.
А имена тех, кто здесь лег,
Снега таят.
Среди нехоженых дорог
Одна – моя.
Здесь голубым сияньем льдов
Весь склон облит,
И тайну чьих-нибудь следов
Гранит хранит,
И я гляжу в свою мечту
Поверх голов
И свято верю в чистоту
Снегов и слов.
(Продолжает Владимир Кара-Мурза-старший)
И пусть пройдет немалый срок –
Мне не забыть,
Как здесь сомнения я смог
В себе убить.
В тот день шептала мне вода:
"Удач всегда..."
А день... какой был день тогда?
Ах да – среда!..
Леонид Велехов: Наш поэтический "культовый" концерт подошел к концу. Мне остается только поздравить вас, наших зрителей и слушателей, с наступающим светлым праздником Рождества Христова. Я вас поздравляю от имени нашей могучей кучки, небольшой численно, но могучей по своему КПД группы, готовящей нашу "культовую" программу к эфиру, от имени Питера Куракулова, Наты Огаджанянц и Майкла Носова, с Рождеством! И на прощание снова Борис Слуцкий, неожиданно лирично, почти нежно звучащий в интерпретации Андрея Крамаренко.
Звучит песня "Ночной снегопад"
Ночной снегопад еще не примят
Утренней тропкой – до электрички.
Сотрясая мост через речку,
Редкие поезда гремят.
Белым-бело не от солнца – от снега.
Светло не от утра – светло от луны.
И жизнь предо мной – раскрытая книга
В читальном зале земной тишины.
И сорок лет, те, что прошли,
И те года, что еще придут,
Летят поземкой вдоль земли,
Покуда бредешь, ветерком продут.
Не хочешь отдыха и ночлега,
А только – шагать вдоль тишины,
Покуда бело не от солнца – от снега,
Светло не от утра – светло от луны.