Иван Толстой: Учителя. Культурные лидеры, интеллектуальные гуру, духовные наставники. Люди, сформировавшие нас.
Сегодня мой собеседник – Леонид Петрович Романков – публицист, писатель, ученый, политический и общественный деятель, законодатель, многолетний депутат Законодательного собрания Петербурга, возглавлявший комиссию по образованию, науке и культуре.
Есть люди, называющие своими учителями, прежде всего, родителей. А есть такие, кто утверждает, что сделал себя сам. Как это было в вашем случае, Леонид Петрович?
Леонид Романков: Когда я приезжаю за границу, я часто иду в церковь и ставлю четыре свечки. Это мама, папа, Лидия Корнеевна Чуковская и Алексей Иванович Пантелеев. Я всегда вспоминаю их, и каждый из них вложил в меня какую-то важную вещь. Если быть более подробным, то мама, Людмила Николаевна Романкова, научила меня "не протирать время", использовать его очень точно. И она давала мне такие уроки. Отец был крупным ученым, и ему часто аспиранты привозили какие-нибудь дыни, халаты. Она всегда говорила: "Пойди и купи им в ответ подарок такой же стоимости". Чтобы репутация человека была абсолютно чиста.
А от отца – отец был очень работоспособен, он работал круглые сутки, он был член-корреспондент Академии наук, и от него я увидел, что работа – это важная вещь, которая составляет три четверти человеческой жизни.
Она всегда говорила: "Пойди и купи им в ответ подарок такой же стоимости"
А у Лидии Корнеевны я научился мужеству. Мы с ней дружили много лет, двадцать лет, наверное, и когда я видел, что эта старая, полуслепая женщина с больным сердцем не боится госбезопасности и отстаивает память расстрелянного мужа, отстаивает память русской поэзии, отстаивает дела демократии, я думал: мне, молодому и спортивному, должно быть стыдно, почему я буду бояться, когда она не боится? И она была, конечно, немножко ригористична, у нее была очень высокая планка отношений с людьми. Если кто-то нарушал некоторые каноны, которые ей казались незыблемыми – обман, ложь, воровство, аморальное поведение – люди автоматически выбрасывались из ее круга общения. В этом смысле мы не такие сейчас уже твердокаменные люди, у нас гораздо больше компромиссов, но я всегда помню ее отношение к людям, ее мерило оценки.
И то же самое с Алексеем Ивановичем Пантелеевым. Он к концу жизни был довольно одинок, потому что очень многих людей он выбросил из круга общения именно по этим причинам, потому что они не соответствовали тем высоким критериям, которые у него были. Поэтому я всегда вспоминаю их и думаю, что без них я бы не стал (я не хочу сказать, что я стал каким-то очень хорошим или важным) тем, что я есть.
Иван Толстой: Давайте пойдём поэтапно? Расскажите, пожалуйста, о вашей семье. Где вы родились, когда, каким вы себя помните, что вкладывали в вас? Что вы читали, какой был круг вашего начального общения? Давайте ограничимся пока что школой.
Леонид Романков: Я родился в 1937 году, я и моя сестра-близнец, от которой я тоже многому научился, кстати, и учусь до сих пор. Я был довольно болезненным, потому что мы всей семьей пережили блокаду в Ленинграде. Отец болел и умер. Дедушка с отцовской стороны был академик, физик, он какое-то время жил с нами, а потом, так как он чуть не умер, его бабушка вывезла в Москву на самолете, и мы остались одни. Но дедушка был человек крайне разносторонне образованный, что называлось, ренессансного типа. Его звали Николай Николаевич Давиденков. Он знал латынь, английский, немецкий, играл на рояле, прекрасно рисовал акварели. Мама пела арии, а он играл на рояле. Это очень редкий образчик высокой культурной технической интеллигенции. Полутехнической-полугуманитарной, в силу его увлечений. Из-за того, что я болел в детстве, из-за блокады (когда началась блокада, мне было четыре года, не было игрушек, бомбили, темно, во двор не выйдешь) я научился читать, как и моя сестра, в четыре года. Когда начиналась бомбежка, сначала мы ходили в бомбоубежище, а потом мама решила, что не надо – у нас был стенной шкаф в толстой стене и мы знали, что при бомбежке капитальная стена обычно остается. Поэтому мы с сестрой залезали на эти полки в стенном шкафу, лежали в темноте и пересказывали друг другу книги, которые мы прочитали. Первой книгой были "Мифы Древней Греции", следующей – "Пятнадцатилетний капитан". Поэтому первые три года моей жизни это было чтение взахлеб при дневном свете. И во многом меня книги сформировали. Еще Бродский сказал, что на него гораздо большее влияние оказали персонажи книг, чем живые люди. Так же и для меня "Одиссея капитана Блада", которую я до сих пор перечитываю, это урок благородства, джентльменского поведения. Когда ты эти книги читаешь, ты пропитываешься таким романтизмом (сейчас уже это слово стало пошлым), благородством, достоинством. Это очень важные вещи, которые были в нас, детей, из-за семейного чтения впечатаны с детства.
Иван Толстой: Школа.
Леонид Романков: Школа для меня была довольно легкой, потому что, научившись читать в четыре года и обладая хорошей памятью, я довольно легко проходил все предметы. Я ходил заниматься к нашей дальней родственнице, которая давала нам частные уроки немецкого языка. Для меня была большая проблема, что у меня был порок сердца после блокады, я не мог пробежать сто метров, у меня синели губы, я задыхался, а так как мальчишки были все боевые, мне очень не хотелось от них отставать, и я прилагал массу усилий, чтобы стать с ними вровень. И я все-таки потом пошел в секцию легкой атлетики, сказал тренеру, что у меня такая проблема с сердцем, и я ему очень благодарен, что он меня очень осторожно взял, стал нагрузки дозировать, и к концу школы я уже играл в волейбол и баскетбол за сборную школы, в городки и в настольный теннис. Я поправил свое здоровье, и это было очень важно.
Школа не представляла большого труда, я кончил школу с золотой медалью, как и моя сестра. Запомнил ли я уроки? Я помню имена, помню Фелицию Карловну, учительницу немецкого, помню Андрея Александровича Глезера, учителя физкультуры. Литературу – да, но когда я сейчас вспоминаю, как надо было описать образ Печорина, образ Каренина, это, конечно, немножко отваживало от пристального чтения. К настоящей литературе я значительно позже пришел, уже в институте.
Иван Толстой: Какова судьба вашего деда?
Леонид Романков: С ним, к счастью, все хорошо было, хотя двоюродный брат нашей мамы Коля Давиденков имел очень сложную судьбу и, в итоге, был расстрелян в 1951 году в лагерях. Я написал об этом в "Посеве", в "Архипелаге ГУЛАГ" есть о нем упоминание. Дедушка был Николай Николаевич, физик, а его брат, Сергей Николаевич, был очень крупный невропатолог. И вот его сын Коля был арестован вместе с сыном Анны Андреевны Ахматовой, с Львом Николаевичем Гумилевым.
Иван Толстой: Что с ним случилось после ареста?
Леонид Романков: Его долго допрашивали, не без пыток, он получил первый срок, но, как ни странно, был возвращен по так называемому "антипотоку" ежовскому. Когда сняли Ежова, то был небольшой антипоток.
Иван Толстой: Так называемая "бериевская оттепель".
то ли он попал в плен, то ли он перешел сам на сторону РОА
Леонид Романков: Его забрали в армию, и есть несколько вариантов, то ли он попал в плен, то ли он перешел сам на сторону РОА. Он оказался в РОА, оказался пропагандистом во власовской армии, работал в газете, не воевал, женился там на красавице Верочке Ушаковой и приходил в Россию с войсками казачьего корпуса фон Паннвица. И когда была выдача казаков в Лиенце, когда англичане выдали казаков, хотя он мог бы уйти, потому что он прекрасно знал языки, он был прирожденный полиглот и филолог, он легко мог остаться там, но он не верил, что англичане могут выдать казаков, которые сражались против Сталина. Потому что его идея была, что хоть с чертом, но против Сталина, поскольку он знал то, что происходило в лагерях, в тюрьме, о которой написал книгу свою. Он получил свои двадцать пять лет и пошел по лагерям свой крестный путь. Я собрал о нем много данных, встречался с людьми, которые с ним сидели. Он, кстати, оттуда написал письмо Лидии Чуковской, так мы и познакомились с ней, потому что я прочел в "ГУЛАГе", что он написал Лидии Корнеевне письмо и пришел к ней, чтобы узнать побольше о своем дяде. И в 1951 году он был расстрелян.
Он в лагере расклеивал листовки "Голоса Америки", довольно быстро его вычислили. Хотя он там рисовал, работал в самодеятельности, биография потрясающая. Он написал две книги, которые, кажется, не дошли до нас. Одна называлась "Биокритика марксизма". Я потом размышлял сам о марксизме и пришел к очень похожим мыслям – почему коммунизм невозможен с точки зрения биологической. Я думаю, что иду по следам его мысли. У меня есть мысли, почему коммунизм биологически противоречив человеческому устройству.
Он в лагере расклеивал листовки "Голоса Америки"
Иван Толстой: Я прочту фрагмент из книги Леонида Петровича "Контуры света", где есть глава, посвященная драматической судьбе дяди Романкова – Николая Давиденкова. Глава называется "Легендарный человек" и открывается эпиграфом:
"Я считаю Николая Давиденкова очень яркой личностью, и может мне когда удастся о нем написать".
Александр Солженицын, из письма вдове Николая, Вере фон Депп.
Далее следует письмо, написанное однодельцем Давиденкова Леонидом Польским и отправленное Романкову в мае 1988 года.
"Глубокоуважаемый Леонид Петрович! Очень рад, что могу, наконец, свалить со своей души тяжкий груз, касающийся судьбы моего друга военных лет Коли Давиденкова, в высшей степени яркой и талантливой личности, чьим именем могла бы гордиться Россия. Но кто в стране при Сталине мог на минуту задуматься о необходимости сохранения его яркого дарования?!
Вы, конечно же, знаете, что в Англии не так давно вышла книга Н. Толстого "Жертвы Ялты". Вот Коля и есть одна из этих жертв, которым в кладбищенской церкви Сен-Женевьев-де-Буа посвящено символическое надгробие: "Жертвам выдачи I июня 1945 г. на Драве в Лиенце 37 генералам, 2605 офицерам, и 29 тысячам рядовых казаков". Это сделало английское военное командование по условиям ялтинских соглашений в г. Юденбурге в Австрии, руками солдат Еврейского Палестинского корпуса"
Коля видел, как офицеров под охраной танков везли на сборный пункт в г. Шпиталь, и пытался бежать в горы Тироля. Но солдаты выследили его, когда он брёл по тропе, и, примчавшись на мотоциклетках, задержали. Коля безукоризненно владел всеми наречиями немецкого языка, (он был чудо-полиглот), и мог бы заморочить задержавших его солдат своей "легендой", но, к сожалению, при нём оказались документы, позволявшие установить имя арестанта и по выяснении этого отправить с одним из эшелонов в далёкую Сибирь, в ПФЛ в г. Прокопьевские. Особисты не теряли времени. Уже в сентябре в СМЕРШ Зап(адно)-с(и)б(ирского) в(оенного) о(круга) в г. Новосибирск была доставлена наспех сколоченная группа из пяти человек, в числе которых были Коля и я. В канун суда, перед Октябрьскими праздниками нас собрали всех вместе в одной из камер подвала. Но ночью Колю забрали и куда-то увезли. Появился он среди нас лишь к утру, был очень взволнован, Долго стоял на коленях, истово молился, обращался за помощью к семейному покровителю Щустеру, другу студенческих лет Серг.Ник. (что знаете Вы о нём?). В тот день заседал военный трибунал, и нам четырём дали по 10 лет, кроме одного, бывшего юнкера войск уральского атамана Толстова, который по наивности рассказал, что в 1919 г. участвовал в Лбищенском рейде, приведшем к гибели Чапаева. За это нашего тогдашнего случайного "подельника" А.И.Погодаева приговорили к ВМН и казнили, а его семью – жену и девочек, отправили в ссылку.
Несколько месяцев я пролежал в камере рядом с Колей, который стал тут захватывающе интересным "романистом"
После суда нас препроводили в Новосибирскую тюрьму, откуда вскоре перевели в знаменитую в "Архипелаге Гулаг" пересылку. Несколько месяцев я пролежал в камере рядом с Колей, который стал тут захватывающе интересным "романистом", выдавая публике "романа". Пребывание в камере было чрезвычайно интересным, так как здесь в начале 46 года сталкивались потоки великого "архипелажного" океана…
В Новосибирске готовился большой этап в Норильск, ждали весны, чтобы отправить его по реке на барках, но меня Бог миловал, и наш этап переадресовали на второй, послевоенный БАМ. Там я и провёл 5 лет, до 1950 г.
Коля в этап не попал, и его отправили с пересылки в местный лагерь Кривощёково. Там ретивые оперы, жаждущие "оперных постановок", создали против него лагерное дело, обвинив в том, что он был руководителем "бандгруппы", ставившей целью побег в Китай, под крыло Чан-Кай-Ши. К Колиному сроку добавили ещё несколько лет.
Теперь следует сказать несколько слов, как я познакомился с Колей. Это произошло в мае 1943 г., в лагере Дабендорф, под Берлином. Моё внимание привлёк высокий статный юноша, остроумно рассказывавший обступившим его слушателям о своих "похождениях" в 1937 г., в "Большом доме". НКВД. Я был "питерским", до войны работал ленинградским корреспондентом "За индустриализацию" и "Техника", знал его отца, и также Вашего родного деда. Мы быстро сошлись. Коля рассказал, как он в 1939 г. чудом освободился из Крестов, тогда как Лёва Гумилёв, находившийся в пересыльной тюрьме, отправился этапом на океанские просторы Архипелага.
Новая наша встреча произошла в I944 г. и мы жили рядом в бараке в Потсдаме. Выяснилось, что Коля попал в плен на Юго-западном фронте в 1941 г., побывал затем на Кубани, после же Дабендорфа оказался в Париже при управлении русской эмиграции, которую возглавлял Жеребков; при содействии его встречался с вел.кн. Владимиром Кирилловичем. Уже будучи в Потсдаме выезжал в момент восстания Бур-Комаровского в Варшаву. Я познакомил его с миловидной девушкой Верой из Смоленска, ставшей вскоре его женой и матерью сына Сергея /о его рождении Коля так и не узнал.
Моя же жена была на свадьбе Коли и Верочки. Если будет возможность сообщить мне её адрес, буду очень признателен. Она должна меня помнить.
Судьбы лагерные неисповедимы. Еще одна встреча произошла с Колей в г. Молотове (Перми) в 1950 г., куда собрали оставшихся "подельников" по 1945 г., в связи с тем, что удалось добился опротестования нашего приговора по "мягкости". Новое следствие по делу было пустой формальностью, и нас скоро из Молотова отправили на суд в Краснодар. Ехали мы, как "особо важные гос.преступники" в условиях неслыханного комфорта в отдельном купе столыпинского вагона. Успели переговорить обо всём в жизни каждого за минувшие пять лет. Ни о каком пребывании его в Дальстрое (то-есть на Колыме) не было и речи. Боюсь, что ваши "корреспонденты" что-то напутали. Кстати, Витковский не есть ли это "подельник" Александра Исаевича - Кока, о котором я знаю со слов Н. А. Решетовской?
Коля тогда говорил, что он находился в одном из спецлагерей Казахстана – их там было три – Степной, Луговой, Песчаный, – в одном из них были Александр Исаевич и Лёва Гумилёв. Коля живо описывал, как они там ловили тушканчиков, дававшиеся потом "зекам" на "премблюдо", и эта деталь делает сомнительной версию о "Дальстрое".
Там же у ожесточившегося лагерными скитаниями (о них с выразительностью говорят слова его стихотворения к Лидии Корнеевне) произошла новая беда, но уже по его склонности к авантюризму, за что я его как старший сильно порицал и бранил. Будучи на лагпункте работником КВЧ (культурно-воспитательной части), он, в отличие от других зеков, запиравшихся в бараках под замок, оставался на ночь в кабинете начальника КВЧ и там, пользуясь его доверием, слушал передачи "Голоса Америки", размножал их и наклеивал ночью на бараках. Даже самым тупым лагерным операм не нужно было напрягать извилины, чтобы сообразить, что все нити ведут к художнику КВЧ з/к Давиденкову. Устроили засаду, и "раба божьего Николая" захватили с поличным в момент, когда он пытался расклеить свои листовки о положении заключённых в СССР. Снова был лагерный суд. Опять помог Шустер, покончивший самоубийством студент, на почве любви к девушке, ставшей женой Серг.Ник. Коля по новомулагерному делу получил еще несколько дополнительных лет к его основному 10-летнему сроку по ст. 58-Iб УК РСФСР.
Но эта мальчишеская выходка дорого обошлась! За неё пришлось заплатить жизнью. В спецкорпусе Краснодарской тюрьмы мы вместе провели месяца полтора в ожидании суда. Помню, как мрачно по ночам выла за тюрьмою собака, и Коля в ответ на лай суеверно говорил: "На свою голову, на свою голову..."
Наше положение осложнялось тем, что в январе 1950 г. неожиданно была снова восстановлена смертная казнь, ранее отменённая в мае 1947 г. Меня очень тревожила мысль: не может ли это повлиять на нас? Но всюду "просвещённая" зековская мысль, особенно на ростовской пересылке, где в политической камере сидели сотни людей, напрочь отвергала это предположение. "Ну что вы, говорили они, – разве не знаете священного права Римской империи – закон обратной силы не имеет!".
Но оказалось, что в нашей стране имеет. Об этом мне сообщил приставленный к нам адвокат, которого я до начала суда первым делом спросил – применяют ли на практике к старым делам этот новый закон о восстановлении смертной казни. "Да, применяют", – сказал он.
Отказавшись от казённой защиты, я тут же перестроился, и начал создавать кассационные поводы для отмены будущего приговора. Не пойму, почему Коля не принял никаких мер для своей защиты. Наверное, он никак не предвидел, что два его лагерных дела суд воспримет, как доказательство его нераскаянности, свидетельство его злобной контрреволюционности. Именно это и подчеркнул его приговор.
Прокурор потребовал для всех трёх – Давиденкова, Польского, Земцова – смертной казни. Целые сутки мы ждали в камере при военном трибунале СКBO оглашения приговора. Все 24 часа никто не сомкнул глаз.
Коля был в состояния оцепенения и прострации. "Ну, тебе-то поможет твой Щустер", – успокаивающе сказал я. "Нет, не поможет, – горько заметил Коля, – он уже помог, когда судили за листовки, и приговор оказался весьма мягким..."
И вот, наконец, прочитан приговор: Давиденкову, Земцову – расстрел, Польскому – 25 лет ИТЛ.
Тут же в зале суда предложили написать просьбы о помиловании. Затем всех вместе в "чёрном вороне" из центра города повезли обратно в тюрьму. В пути я дал Коле слово сделать всё, что смогу, (а что я мог?) чтобы дать знать о приговоре Сергею Николаевичу. В тюрьме нас тотчас разъединили. Едва успел обнять и перекрестить своих несчастных товарищей. Тюремный конвой повёл их в смертную камеру, меня же в ещё два дня назад пустовавшую нашу бывшую камеру.
Едва успел обнять и перекрестить своих несчастных товарищей
И всё же, что мог – я сделал. Писал записки и клал их в пустой спичечный коробок, незаметно выбрасывал его за ограду во время прогулок на тюремном дворе, подбрасывал в раздевалке в бане, в парикмахерской, когда меня выводили из камеры. Во всех записках я взывал дать знать Сергею Николаевичу, что его сын находится в смертной камере Краснодарской тюрьмы, что надо применять самые энергичные меры для его спасения.
Сергей Николаевич был влиятельным лицом, генерал-лейтенантом медицинской службы, он мог бы для спасения жизни любимого и единственного сына обратиться за помощью к тогдашним нашим юридическим светилам – Брауде, Коммодову и добиться отмены приговора. Сергей Николаевич знал, что Коля находится в Краснодаре, за несколько дней до суда он получил от него первую посылку, которая для оголодавшего Коли была очень кстати. Но я не уверен в том, что жена С.Н – Евгения Фёдоровна, не перехватывала мои записки и утаивала их от мужа. Чтoоб этом известно Колиной сводной сестре? Не думаю, чтобы С.Н., подобно другим обывателям того времени, так сильно был напуган, чтобы не помочь сыну в смертной беде! Как никак, а в тупору в нашем "архипелаге ГУЛАГ" находилось до 12 миллионов власовцев, бендеровцев, литовских, латышских и эстонских националистов, казаков и др. Да не было, наверное, ни одной семьи в стране, где бы не хранили память о зловещем 1937 г. У кого не было "зеков" в числе родных? Чего же пугаться?
Я исхитрился, сидя в спецкорпусе, и как-то, когда моих товарищей водили в баню, увидел их маленькую камеру с низкими деревянными нарами, где они коротали дни и ужасные ночи в ожидании ответа на просьбу о помиловании. И как-то глухой ночью в январе 1951 г. услышал, как их, сопротивляющихся, с кляпами во рту, волокли по коридору наружу на казнь. С утра, как условились мы в "воронке", чтобы получить косвенное подтверждение их казни, послал заявление начальнику тюрьмы, что в сданных в кладовую тюрьмы вещах Давиденкова и Земцова находились мои книги, с подтверждением лагерной охраны об их принадлежности мне. Тотчас же пришёл начальник, и спросил, кто на "П”. Я назвался, и он мне сказал; мы проверили в кладовой, ваши книги действительно сданы в мешках на хранение – при отправке на этап Вы их получите.
Но меня отправляли на этап в воскресенье, и своих книг я, конечно же , не получил. Тем не менее уже в Воркуте после долгой и упорной тяжбы, на которую способен только настырный зек, я получил подтверждение, что мои книги, действительно, в вещах расстрелянных. А больше мне и не требовалось! Больше я и не настаивал на возврате книг. Все было ясно!
(…)
Польский Леонид Николаевич
Пятигорск
П.С. Письмо писалось очень тяжело! Следовало бы перепечатать, но не могу. Пожалуйста, извините!
10.5.88".
Иван Толстой: Отец ваш?
Леонид Романков: Отец происходил из иногородних, родился в Ейске, хотя есть легенда, что на самом деле отец отца был небольшим заводчиком, но его пытали, отняли все деньги и фабрику, он с тех пор был дико напуган и взял другую биографию. Хотя он хотел послать детей учиться за границу, ничего не получилось. Отец приехал в Ленинград, поступил в Технологический институт, там с мамой познакомился, которая тоже училась, и свою карьеру научную делал как химик-технолог. Во время блокады у него была очень интересная работа, потому что стоял в порту корабль с технической соей, которую нельзя было есть, он придумал способ, как можно ее сделать пищевой, и очень много детей в городе были спасены этой соей. Причем домой он ее не приносил, потому что это было бы нечестно. Он стал членом-корреспондентом Академии наук, но не вступал в партию, так что он один из немногих беспартийных ученых, который сделал карьеру. Он был очень добрый. Если бы он нас воспитывал, я не знаю, чем бы все кончилось, потому что он все нам прощал. А вот мама была детский грамотный педагог, ее призвание было быть педагогом, потому что она очень четко выруливала нас от соблазнов, от улицы, а их было много в послевоенное время.
Иван Толстой: А мама кто по профессии?
Леонид Романков: Она тоже химик-технолог, но во время блокады она пришла работать в детскую больницу и там образовала биохимическую лабораторию, так что она занималась анализами детскими. Но она все-таки посвятила себе семье, потому что трое детей (у нас еще есть старшая сестра Марина) требовали довольно много внимания, и она работала на полставки.
Иван Толстой: Как сложилась ваша жизнь после школы? Куда вы отправились?
Леонид Романков: Мне не хотелось идти по стопам отца, потому что считалось бы, что я пользуюсь его покровительством, поэтому мы с сестрой пошли в Политехнический институт. Я пошел на специальность автоматика и телемеханика, мне казалось, что это романтично – придумывать всякие устройства, которые позволяют автоматически включать, выключать, направлять, а сестра пошла на радиоэлектронику и стала физиком по полимерам, работает до сих пор.
Мне не хотелось идти по стопам отца, потому что считалось бы, что я пользуюсь его покровительством
Там была большая для меня подвижка в понимании мира, когда пришёл ХХ Съезд, доклад Хрущева, пришли мои друзья чуть постарше – Алик Римский-Корсаков, Толя Козлов – очень умные ребята, которые знали поэзию, знали языки, поэтому дали мне любовь к поэзии, понимание поэзии и понимание мира.
Иван Толстой: Андрей Битов кому-то показывал свою фотографию, совсем юного, и комментировал так: "Это я до духовного развития". То есть в какой-то момент духовное развитие начинается. Вот у вас интерес какой-то особый, углубленный, некое третье измерение культурное или нравственное, когда началось, когда вы почувствовали, что есть проблема уха и глаза, то есть вы видите одно, а слышите другое, и это проблема, которую нужно решать, но она решается с помощью разговоров, размышлений и книг. Был такой этап?
Леонид Романков: Да, потому что я получил от своих друзей стихи Цветаевой, был совершенно ошеломлен, поскольку я люблю поэзию и даже кое-что сам пытаюсь делать в этом жанре. Я был ошеломлен Цветаевой и стал доставать, интересоваться кругом поэзии, узнал судьбу поэтов – Мандельштама, Пастернака, Цветаевой, Есенина, Маяковского. И когда я увидел, что страна, которая убивает своих поэтов, это неправильная страна, тогда во мне возник интерес к тому, что сейчас называется диссидентским и демократическим движением, к самиздату, и мы начали с сестрой получать, распространять, размножать самиздат. Так я подружился и познакомился с большим количеством людей в Ленинграде, была такая кровеносная сеть, передающая самиздат страничками. И когда я уже встретил Лидию Корнеевну, появился еще один большой поток книг, которые я привозил из Москвы и распространял в Ленинграде.
Иван Толстой: Леонид Петрович, а по какому принципу такая кровеносная система образовывалась, почему одни шли в самиздат, другие нет? Я имею в виду распространителей. Почему одни отваживались быть участниками, быть кровяными шариками этой системы, а другие нет? Есть ли здесь возрастные, профессиональные, религиозные, остальные причины?
Леонид Романков: Я думаю, личностные причины. Еще раз хочу повторить, что Лидия Корнеевна меня научила не бояться. Если есть пример человека, который своим обликом, своим поведением дает тебе урок мужества, ты хочешь быть на него похожим. Кто-то только читал, но не распространял. Читать любили все, вся техническая и гуманитарная интеллигенция, практически все они хотели и, кроме того, это был даже такой способ обмена: я тебе дам почитать "Мы" Замятина, а ты достанешь мне билеты в театр, я тебе дам почитать Оруэлла, а ты мне достанешь путевку куда-то. Причем, в этой системе обмена был очень весомый эквивалент обмена. Мне кажется, что полгорода читало, пока не начались заморозки, не началось давление.
Но, с другой стороны, было и сопротивление. Когда стали уже появляться люди типа Бориса Пустынцева, который протестовал против венгерских событий, или Юл Рыбаков, который написал на стене Петропавловской крепости лозунг, стало оформляться демократическое, диссидентское движение. Но, конечно, были и неприятности, было давление, кто-то был посажен. У меня обошлось, у меня был обыск, изъяли около пятидесяти книг, я потерял свою работу, долго допрашивали, я думал, что посадят, но окончилось тем, что прокурор Ленинграда вынес мне предупреждение, что в случае продолжения антисоветской деятельности я буду арестован. И это было мало приятно, потому что я, естественно, продолжал, поэтому у меня было такое подозрение, что я вряд ли закончу свои дни в этом любимом городе.
Иван Толстой: Кто был тогда прокурором?
Леонид Романков: У меня осталась эта бумага… Он потом был помощником у нашего вице-спикера, которого потом убили… У меня сохранились и протоколы допроса.
Иван Толстой: А протоколы допроса-то почему сохранились, они же не выносятся?
Леонид Романков: Протокол обыска, а после допроса я, приходя домой, по памяти записывал все, что они у меня спрашивали. Я в то время уже начитался книг о том, как себя вести на допросе.
Иван Толстой: Альбрехта?
Леонид Романков: Это была книга Есенина-Вольпина и другая – Зиньковецкого. Там было написано, что когда приходишь, следователь всегда сидит, что-то пишет, на тебя не подымает головы, а ты должен нервничать. Я взял с собой детектив и читал его. Следователь поднимает голову, я говорю: "Сейчас, одну минуту". Не могу сказать, что я был такой герой. Но когда у Вениамина Иоффе в течение какого-то короткого времени был доступ к архивам, он нашел, сделал копию, отдал ее мне и сказал: "Вот это – образцовый протокол допроса". Потому что я знал, что надо говорить. "Где взяли книгу?" – "Не помню". – "Давали кому-нибудь?" – "Не помню". Этот протокол у меня есть, полученный Вениамином Иоффе, который когда-то основал наш "Мемориал". Я потерял работу, но очень важно иметь друзей, и меня взяли на открытую работу в Академии наук. Я двадцать лет работал в НИИ телевидения, диссертацию защитил, стал старшим научным сотрудником, кандидатом наук, и думал, что я только это умею хорошо делать, а когда я пришел в Академию наук, там надо было заниматься автоматизацией масс-спектрометров аналитических приборов. Через три года я получил Премию имени Вавилова и понял, что это я тоже могу делать. И когда я стал депутатом, я убедился, что я тоже могу писать законы. То есть жизнь толкала в разные сферы, и оказалось, что если есть в голове что-то, то можно неплохо делать самые разные вещи.
если есть в голове что-то, то можно неплохо делать самые разные вещи
Иван Толстой: У меня было такое впечатление, когда я первый раз в жизни попал за границу в 1988 году, что большую часть, подавляющую часть и самое главное из запрещенной литературы я, оказывается, прочел еще на своей ленинградской кухне. У вас тоже было такое впечатление, когда пришли перемены, что главное мы прочли?
Леонид Романков: Совершенно верно.
Иван Толстой: И что нужно было просто быть ленивым человеком, чтобы не читать то, что ходило по городу через эту кровеносную систему.
Леонид Романков: Я привозил из Нью-Йорка и из Парижа тамиздат, но только для того, чтобы иметь, потому что я все это уже читал, а тут уже собственная библиотека.
Иван Толстой: Ну да, некоторые избранные любимые книжки. Расскажите, пожалуйста, о вашем общении с Лидией Корнеевной. Что вы обсуждали, о чем она спрашивала вас?
Леонид Романков: У меня есть небольшие воспоминания, называется "Стихи к портрету". У нас было три темы, когда я приходил. Первая тема это что случилось с демократическим движением, кто посажен, кого отпустили, у кого были обыски и, вообще, какая ситуация. Вторая тема это ее писания, что она написала, над чем она работает. И третья тема – что она прочитала из самого интересного. Вторая тема всегда касалась Солженицына, Сахарова, Корнилова и массы других людей, Толи Якобсона, всего спектра демократического движения, с которым она сталкивалась. Она написала блистательные воспоминания об Анне Ахматовой, две повести – "Опустелый дом" ("Софья Петровна") и "Спуск под воду". И она писала стихи. Надо сказать, что если я был восхищен ее публицистикой, ее письмо в защиту Сахарова, письмо Солженицыну ("вы вернули литературе ее громовое звучание"), она была блестящий публицист, очень хороший писатель, написавший об Анне Ахматовой и о своем отце, и о доме поэта. Но ее собственные произведения, ее повести мне казались чуть-чуть сконструированными, чуть-чуть в них не хватало для меня чего-то очень таинственного, как говорила Ахматова, в поэзии тайны не хватало.
Иван Толстой: Это она Солженицыну сказала.
Леонид Романков: Да, про стихи его. Но "Софья Петровна" была написана в 1938 году, это такое клеймо золотое, от которого никуда не деться, а стихи еще меньше мне казались у нее выигрышными. Но когда она умерла, у меня есть диск с записью ее стихов, когда она читает, и как-то стало по-новому звучать, голос оттуда звучал как-то по-новому. Тем не менее ее публицистика, письмо Шолохову, это все великолепные вещи, просто образцы высокой литературы публицистической. И, конечно, тома об Ахматовой.
Иван Толстой: В каком же году вы познакомились с ней?
Леонид Романков: Не помните, в каком году был "ГУЛАГ" опубликован?
Иван Толстой: Декабрь 1973 года.
Леонид Романков: Значит, 1974–75 год. Я помню, что я получил его на три дня, я чуть не заболел, прочитав его, я спать не мог, и потом я уже нашел упоминание о Коле Давиденкове, начал искать подходы к Лидии Корнеевне, нашел через знакомых и поехал к ней в гости. Она мне стала давать все материалы, которые касаются Коли, я их собрал, сестра ездила к человеку, который с ним сидел в лагере, в Пятигорск. Это опубликовано, есть даже кино "Долгий путь из Фриули" о казаках, которых выдали англичане.
Был такой обряд наших встреч. Я приходил в большую комнату, она показывала: "Вот зоология". Это "Бодался теленок с дубом". А "наш великий друг" – это Сахаров. Это был такой набор эвфемизмов, поскольку она подозревала, что прослушивают. Там я встретился с Войновичем, с Сахаровым и с Боннер, там я видел много людей, с которыми мне было крайне интересно. Кстати, если говорить об учителях, были близкие, такие как отец и мать, Лидия Корнеевна и Алексей Иванович, но были учителя, как Солженицын и Сахаров, которые, хотя я с ними был знаком, но это случайные встречи, а вот их образ жизни, величина и масштаб их личности, конечно, не могли не оказать очень большого влияния на мировоззрение, на понимание мира, на отношение к нему.
Иван Толстой: Алексей Иванович Пантелеев, как он возник в вашей жизни? Я понимаю, что Лидия Корнеевна вас свела с ним. Что это были за отношения? Какая была дружба?
Леонид Романков: Она меня к нему прислала и он меня полюбил, скажем так. Вообще любил, когда я к нему приходил, он всегда двигал стул, подавал пальто. И он очень много рассказывал интересного. Сначала была еще жива Элико, его жена, а дочка Маша была еще более или менее нормальной, но уже у нее были эти психические явления с головой. И потом, когда Маша попала в больницу, я приходил к ней, брал с собой магнитофон, мы с ней разыгрывали стихи, читали. Я приносил Алексею Ивановичу ее запись, он записывал для нее стихи, я приносил ей в больницу. Вот такая была связь звуковая. У меня сохранились записи его голоса, как он считает стихи для Маши и как Маша читает. Поэтому, когда он написал книжку "Верую!" и еще нельзя было ее публиковать, он дал ее мне, чтобы я отвез ее в Москву для передачи Солженицыну. И когда я уходил, он меня перекрестил и сказал: "Помните, что вы везете мою голову". И я отвез ее, отдал ее Люше, Елене Цезаревне. Но скоро случилась перестройка и решили, что лучше, если она выйдет в России, больше будет аудитория. Так что у нас с ним были очень доверительнее отношения, я показывал ему свои литературные опусы, попытки, он мне рассказывал про приключения, как он был между гестапо и НКВД, когда не подчинился требованию эвакуироваться и остался без документов, как его два раза арестовывали, как он только божьим чудом спасся от того, чтобы его не расстреляли. Он об этом писал довольно подробно, поэтому нет смысла пересказывать. Он мне рассказывал про веру в Бога, про своих знакомых. Я тоже написал о нем небольшие воспоминания, даже стихи ему посвятил, как и Лидии Корнеевне. Это был человек старой закалки, что-то было офицерское в нем, никогда на стуле не разваливался, сидел очень прямо, всегда был крайне вежлив, крайне точен. Тоже такой образец старой интеллигенции, с которой меня Лидия Корнеевна знакомила, как с Гинзбург, а еще такая была замечательная женщина с двойной фамилией, тоже сидевшая в лагере, я переправлял ее воспоминания Лидии Кореневне. И когда он умер, он мне свою библиотеку завещал и дочь, чтобы я о ней заботился. И за дочерью я довольно долго ухаживал, пока она не умерла.
Иван Толстой: Наступили новые времена, пришла перестройка. Как вы жили, чем были наполнены ваши дни?
как ни странно, я выиграл выборы
Леонид Романков: Это история замечательная. Когда я уже работал в Академии наук и там продолжал распространять самиздат, то мне сказали: вот ты начал бороться с коммунизмом, давай дальше, иди в депутаты. И мне идею подали. Потому что я стал кандидатом в депутаты, истратил полдоллара на свою агитацию, потому что я напечатал пятьдесят листков на ксероксе и развесил их в разных местах. Было двенадцать человек соперников, но меня поддерживал "Народный фронт". Я вступил в "Народный фронт" по литературной части через Бориса Ивановича Иванова, если вы знаете такого издателя, и, как ни странно, я выиграл выборы. И я был в Ленсовете, пока его не распустили, был в Комиссии по правам человека и по культуре, а потом еще два раза был выбран депутатом в 1-м и 2-м Законодательном собрании. Так что двенадцать лет я провел, будучи депутатом Законодательного собрания. Особенно первые годы были временем надежды на то, что Россия станет демократической и пойдет по европейскому пути развития, и мы старались все сделать для этого, и много полезного сделали, надо было весь законодательный корпус приводить в порядок, его же не было. Кстати, в этом смысле мне помогал Юрий Анатольевич Кравцов, бывший наш спикер, он меня учил точности дефиниций и лаконичности языка закона. Я написал около тридцати законов, которые были приняты, принимал участие в составлении Устава города, то есть Конституции Петербурга, это для меня была очень большая школа и очень интересная. Так что до 2002 года я принимал участие в законодательной власти, это было очень интересно.
Иван Толстой: Можно задать вам такой вопрос: что, собственно, случилось с нашей Россией, почему такое разочарование, почему Россия пошла по какому-то фантасмагорически неправильному пути? Вот в учебнике для будущих поколений, когда будут описывать наши времена, ведь такое ощущение, что не поверят.
Леонид Романков: Это очень печально. Главное, это недооценка двух вещей – недооценка силы чекистов и партийного аппарата, но главное ХЭТО недооценка той силы воздействия, которое имеет телевизионная пропаганда. Если бы наши замечательные камикадзе, такие как Гайдар, Чубайс и другие младореформаторы, нашли время, чтобы выступать по телевидению и объяснять, что происходит, так как делал Вилли Брандт, который каждый день выступал в Германии и рассказывал, что надо делать… Вот это было упущено, это большая ошибка. Потому что в безумных заботах о написании всех кодексов новых, всего законодательного корпуса об экономических преобразованиях, было упущено очень важное звено – телевизионная пропаганда, которая работала на всю страну, особенно на сельские местности, на маленькие города. И вот оказалось, что совокупные усилия чекистско-партийных бонз, функционеров вкупе с захватом телевизионных каналов, они оказали убийственное влияние на судьбу демократии в России. Это моя точка зрения.
Иван Толстой: Почему народ такой податливый на эти помои?
Леонид Романков: Чувство страха никуда не делось, сталинские годы в кости и в генофонд вбили чувство страха. Поэтому опасение высунуться или что-то сделать против власти… Моисей сорок лет водил. Должно пройти несколько поколений. Сейчас как раз приходит поколение, которое не боится. А так все было запугано, не было никакой инициативы, семьдесят лет нельзя было ничего сделать, никакое дело. Делали бандиты, те, у кого была адская храбрость бороться с милицией или те, у кого были связи наверху. Есть такие отдельные предприниматели, которые с нуля начали, но масса народа была отучена от инициативы. В этом беда народа, как мне кажется.
Иван Толстой: Чем наполнены ваши дни сейчас?
Леонид Романков: Довольно много чем. Я член Правозащитного совета Санкт-Петербурга, член Союза писателей, немножко пописываю, член Союза ученых, правда, меньше этим занимаюсь. Я онлайн-эксперт "Российского фонда поддержки инноваций". Это федеральный фонд, который дает деньги на всякие стартапы, мне присылают эти заявки, и я должен сказать, давать или не давать, я должен оценить научную новизну, коммерческие перспективы. Дольно давно я этим уже занимаюсь, это дает небольшие денежки, прибавки, это интересная работа, потому что она мне позволяет увидеть, во-первых, научное состояние, какие новости науки, а, во-вторых, так как много есть толковых ребят по всей России – в Ижевске, на Сахалине, в Татарстане очень много. В основном это, конечно, айтишники, там, где нужно только мозги и компьютер, потому что все остальное делать сложнее, а вот головы еще остались хорошие, не все еще уехали.
И потом еще я пишу такие смешные пародийные оперы и ставлю их со своими друзьями чисто для веселья, типа капустника. Я уже сделал их двадцать пять, по одной штуке каждый год. В том году у меня была сделана опера "Бондиана Джеймс" по Джеймсу Бонду, а в этом году я пишу по "Рамаяне", по индийском эпосу. Уже написал, сейчас репетируют. Там было и про Вольтера, и про Толстого. Я беру какой-нибудь классический сюжет и использую чужие мелодии и свои стихи. Довольно весело и забавно. Даже Лилия Корнеевна хвалила, когда видела.
Иван Толстой: И последний мой вопрос. Приходит к вам юноша с пушком на верхней губе и говорит: "Дядя Леонид Петрович, научи жить". Какие вы ему три совета дадите?
Леонид Романков: Я недавно написал эссе о смысле жизни, у меня на страничке в фейсбуке оно висит. Я бы сказал так: подумай, зачем тебя Господь Бог послал на эту землю (ну, может Вселенский разум или Творец), все ли ты сделал, чтобы его миссию воплотить, и не бойся, не надейся и не проси.