Иван Толстой: Ренников без памятника. Не он один, конечно. Но Андрей Митрофанович Селитренников – это его полная фамилия – в этом отношении весьма характерен. Забытый писатель в нашей беседе с историком Михаилом Талалаем.
Михаил Григорьевич, 2021-й год начался для вас монументальной трилогией Ренникова – три его романа впервые собраны под одной обложкой. Почему историка-итальяниста заинтересовал король эмигрантского фельетона и его романы?
Михаил Талалай: Да, действительно, замечательная книга, хотя бы по своим размерам – толстый том, три книги под одной обложкой. Впервые, надо сказать – ведь Ренникову при жизни не удалось свои главные три, связанные между собой произведения, издать в одном корпусе. Мы, скажем так, выполнили его посмертную волю и собрали эту трилогию в одной книге, взяв за общее название первого романа "Души живые". Всего там три произведения: "Души живые", "За тридевять земель" и "Жизнь играет". Трилогия вышла в петербургском издательстве "Росток". Расскажу, как выросла эта книга, как родился проект и, слава богу, осуществился.
С этим симпатичным издательством меня свел Евгений Германович Водолазкин, с которым я познакомился в Италии. Мы не раз здесь с ним встречались, даже подружились, на разного рода филологических и исторических конференциях. Для меня он сначала был замечательным филологом-медиевистом, и даже моя самая последняя статья в парижском еженедельнике "Русская мысль" в самом конце прошлого века это была рецензия на один из трактатов Водолазкина о средневековой русской литературе. Неожиданно на моих глазах, и на глазах у всех читающих людей, Евгений Германович стал заслуженно знаменитым писателем.
И вот, занимаясь Борисом Ширяевым, писателем из моей "епархии" (он меня заинтересовал в первую очередь как свидетель второй волны русской эмиграции, как автор замечательной книги "Ди-Пи в Италии"), я задумал опубликовать его самые первые, самые ранние неоднозначные произведения, которые он писал в лагере на Соловках и там же публиковал в странном лагерном журнале. Это замечательные литературные тексты, 20-х годов, весьма новаторские. И я обратился к Евгению Водолазкину как к редактору научного альманаха "Текст и традиция". Завязалась переписка вокруг Ширяева и, затем, вокруг издательства "Росток", которое уже традиционно публикует этот альманахах, выпускаемый двумя учреждениями – Пушкинским Домом и Ясной Поляной. Можете представить, насколько это значительно. В итоге с альманахом не сложилось, так как у них приоритет – неизданные ранее тексты, но сложилось с издательством "Росток", которое выпустило книгу "Соловецкие сказы" Ширяева, куда попали как эти редкие произведения 20-х годов, так и уже откомментированная, выверенная, вычитанная его самая главная книга – "Неугасимая лампада", про те же Соловки, но спустя четверть века. Одновременно с этим "Росток" выпустил еще один большой том Ширяева, самые неудобные его тексты – о жизни на оккупированных территориях. И здесь Евгений Германович мне весьма помог, потому что это трудная книга, Ширяев сам писатель неоднозначный, по несколько лаконично-ироничному выражению Водолазкина у него были "сложности биографии": это его журналистская деятельность на оккупированных территориях. И вот, несмотря на эти "сложности биографии", нам удалось выпустить, не без поддержки Водолазкина, большой том прозы Ширяева "Кудеяров дуб".
Вслед за чем мы отдали тексты Ильи Сургучева. Это всё, повторю, литературные произведения – "Росток" издает не исторические исследования, а высокую литературу. Сургучев полностью попадал в проекты "Ростка" и относился и к моим интересам. Сургучев – италофил, мы рассказывали об этом у вас, он жил у Горького на Капри, обожал Италию, блестяще о ней писал, поэтому этот сургучевский сборник мы назвали (исходя из его собственного сборника рассказов "Итальянские силуэты") "Европейские силуэты", немного расширив географию – не только Италия.
Таким образом сложилось дружеское сотрудничество с издательством "Росток", в особенности с его серией "Неизвестный ХХ век". Эмигранты, литераторы и прочие персонажи, которыми я занимаюсь, они и входят в этот "неизвестный ХХ век".
В моей голове, которая представляет сейчас некий итало-русский лексикон, я сокращал название этой рубрики, называя ее "Неизвестное Новеченто"
Немного отойду в сторону. Когда я выпускал эти книги в рубрике "Неизвестный ХХ век", в моей голове, которая представляет сейчас некий итало-русский лексикон, я сокращал название этой рубрики, называя ее "Неизвестное Новеченто". Это отступление в итальянскую сторону, потому что культурные русские люди знают, изучают, любуются итальянским Кватроченто, Чинквеченто, это XV, XVI века, но мы теперь постепенно добираемся и до наших времен. Я переводил когда-то большой каталог для итальянской художественной выставки XIX века в Эрмитаже и внедрил тогда название "Отточенто". Очень кратко, ярко, но, по-моему, этот термин не получил рецепцию среди моих соотечественников. Но, может быть, пришла пора, воспользовавшись вашей широкой трибуной, заявить о Новеченто, то есть о ХХ веке. И в Милане, из которого я сейчас вещаю, есть музей, посвященный ХХ веку, он так и называется "Музей Новеченто", и я вижу, что в русские тексты, в русские путеводители он в таком виде и проникает. Думаю, что никогда директор этого издательства Любовь Ивановна Чикарова не согласится назвать "Неизвестное Новеченто", но в моей голове это так.
Итак, новая книга из серии "Неизвестное Новеченто" – это Андрей Митрофанович Ренников. Я им стал заниматься с подачи своего постоянного заокеанского сотрудника Андрея Власенко. Все предыдущие книги Ширяева, Сургучева и многие другие мы собирали, публиковали, комментировали вместе с ним. Он увлекся Ренниковым, стал пропагандировать его, рассказывать о нем, убеждать меня и посылать его тексты. Я вчитался, тоже увлекся, и в итоге начало 2021 года ознаменовалось выходом трилогии Андрея Митрофановича Ренникова.
Иван Толстой: Михаил Григорьевич, хочу прервать ваш рассказ и задать недоуменный вопрос: а что же, Ренников имел отношение к вашей возлюбленной Италии?
Михаил Талалай: Если кратко сказать, то нет, вообще никакого отношения не имел, поэтому я пребывал долгое время в нерешительности. Но тут настаивал мой коллега Андрей Власенко, всячески меня убеждая, ему даже казалось, что это хорошо, если я вырвусь из "итальянского плена" и займусь чем-то совершенно другим. Я ему разъяснял, что в академической среде меня не поймут и, может быть, даже не то, чтобы осудят, но выразят свое недоумение. Тем не менее, мне с Ренниковым, когда я в него вчитался, было хорошо: после многих лет, уже почти десятилетий, занятий беженцами, репатриациями, партизанами и прочими драматическими материями, я вдруг обнаружил себя перед смеховым пространством, перед юмором, иронией, гротеском на ту же самую эмигрантскую, беженскую тему. И я получил немало, можно сказать, отдохновения над страницами Ренникова – за что ему благодарен. Поэтому такое отступление из Апеннинского полуострова. Но Италия у культурного русского человека, и не только у русского, всегда найдется, поэтому кое-что и у Ренникова обнаружилось, и я предлагаю послушать его фельетон, это его главный жанр, о Горьком в Сорренто.
Иван Толстой:
"По поводу последнего выступления Горького, приветствовавшего ГПУ за решительные действия и рекомендовавшего ему "окончательно уничтожить классового врага", среди эмигрантов до сих пор слышишь возгласы негодования: "Какой прохвост!"
Это даже уже вошло у нас в обиход. Горький выступает, а мы возмущаемся. Горький шлет воздушные поцелуи Чеке, а мы негодуем.
Горький выступает, а мы возмущаемся. Горький шлет воздушные поцелуи Чеке, а мы негодуем
Ясно, что большевицкому холопу, который эмигрантских газет не читает и живет на своей вилле вполне обособленно, в высокой степени наплевать, что о нем говорят и пишут в свободной русской печати. Закадычного друга чекистов, восторгающегося ссылками стариков и женщин на Соловки, не проймешь ссылками на какие-то моральные принципы. Наши проклятия тоже – не только не достигают цели, а наоборот: укрепляют его положение в коммунистическом обществе, создают репутацию верного друга.
С Горьким, по-моему, можно бороться не идеологически и не обличениями, а более реальными способами, которые он в состоянии оценить.
Вот, например, если бы кто-либо из наших эмигрантов в Италии получил аудиенцию у Муссолини и показал бы ему текст статьи Горького в советских газетах, это было бы куда практичнее, чем негодовать.
Ведь в статье ясно, черным по белому, сказано: "Мы живем в состоянии непрерывной войны со всем буржуазным миром",
И еще: "Европейскую буржуазию мы должны встретить таким ударом, чтобы капитализм свалился, наконец, в могилу, уготовленную ему историей".
Конечно, дуче имеет свои недостатки. Во-первых, он неравнодушен к большевикам за их проявление силы; дуче обожает силу даже в землетрясениях.
Во-вторых, Муссолини боготворит национальные чувства у себя дома и ненавидит их, когда они обнаруживаются у других европейских народов.
Однако, если он прочтет статью Горького и успеет над нею задуматься, перед ним естественно возникнете ряд недоуменных вопросов: "Почему же, в самом деле, товарищ Максим торчит у нас и жрет итальянский хлеб, если он живет в состоянии непрерывной войны со всем буржуазным миром? Ведь Италия тоже часть буржуазного мира? Значит, он шпион на территории своего врага? Или представляет собою неприятельскую конницу, совершившую глубокий обход в тыл неприятелю?"
Если бы в статье было сказано: "исключая Италию", тогда дело другое. Тогда итальянцам можно было бы только порадоваться. Но текст гласит: "со всем буржуазным миром". И еще гласит: "буржуазию мы должны свалить в могилу, уготованную историей".
А Горький будет ходить кругом могилы с лопатой и засыпать могилу песочком с соррентского пляжа?
Значит, и Италия свалится?
И сам дуче тоже? И будет лежать? Бездыханным?
А Горький будет ходить кругом могилы с лопатой и засыпать могилу песочком с соррентского пляжа?
Пер бакко! (Черт подери!)".
Фельетон Андрея Ренникова о Максиме Горьком в Сорренто, опубликованный в газете "Возрождение", рубрика "Маленький фельетон", Париж, 22 ноября 1930 года.
О чем же трилогия Ренникова, расскажите, пожалуйста, хотя бы вкратце?
Михаил Талалай: Тут, Иван Никитич, я опять вступаю на неизвестную мне землю, потому что это филология, художественная литература, надо владеть определенной терминологией, надо знать, что такое "нарратив". Извините, что я подчеркиваю это слово, но я в последнее время часто смотрю увлекательные телевизионные передачи, путешествия по Италии, и ведущий этих передач постоянно употребляет это слово "нарратив" – "сегодняшний нарратив о Неаполитанском заливе". Но я не буду употреблять неизвестные и малопонятные мне термины. Очень краткое содержание замечательной трилогии.
Повести эти объединены одними и теми же героями: это некий эмигрантский Ноев ковчег, там есть княжеская пара, есть приват-доцент, есть профессор, два казака и другие беженцы-эмигранты. Есть широкая география. И сами романы выходили в разных местах, первоначально в Белграде, в издательстве Михаила Суворина, сына знаменитого Суворина, в 1925 году. Это "Души живые". Там главная героиня – барышня Ирина, бежавшая из советской России с дельцом и встретившая свою первую любовь, одного белого офицера, который опростился, стал заниматься огородничеством, они полюбили друг друга, решили бежать дальше из Европы, и вместе трижды пресекают океан и не одни, а со всей этой беженской компанией.
Они сначала плывут в Америку, где их не принимают по экономическим причинам, затем плывут обратно через океан во Францию, там их не принимают по политическим причинам
Они сначала плывут в Америку, где их не принимают по экономическим причинам, затем плывут обратно через океан во Францию, там их не принимают по политическим причинам, потому что в припортовых городах пришли к власти французские коммунисты, которые не хотят, чтобы к берегам Франции пристали белые эмигранты. И тогда они плывут в третий раз через океан и приплывают в Венесуэлу, где уже вживаются в местную действительность – один казак становился конокрадом, другой поступает в цирк и становится "силачом-немцем" с прозвищем Михель. И прочие разного рода перипетии.
Вторая книга выходит там же, в Белграде, в 1926 году, называется она "За тридевять земель", и название соответствует географии, потому что примерно те же самые герои перебираются в Африку, где наш офицер, возлюбленный Ирины, становится вождем одного негритянского племени. Действие происходит в разных африканских странах, в Абиссинии, в Конго, и русский офицер обустраивает свою жизнь в Африке, пользуясь лозунгом "В Европе русский – черный среди белых, а в Африке – наоборот". Другой герой, "белый" моряк из Бизерты, куда уплыл врангелевский флот, становится ловцом жемчуга. Это тоже большая фабула, семейная, потому что он женится на ветреной негритянке и там разгораются разного рода сцены африканской ревности.
И, наконец, третья повесть: Андрей Ренников уже покидает Белград, который уже становился ему тесен, и на всю жизнь обустраивается во Франции. Третья книга называется "Жизнь играет" и посвящена русским во Франции. Это преимущественно эмигрантский быт. Если первые две книги это приключения, авантюры, обширнейшая география, то здесь это Франция, в основном, Париж, русские кафе, столовые, книгочитальни, русская церковь на рю Дарю. Один герой становится человеком-рекламой, другой – подметалой: представлен быт, внедрение во французскую жизнь на разных уровнях. Это перекликается с основной темой творчества Ренникова тех лет, 30-х годов, которую он отразил во множестве фельетонов. Он вел регулярно – еженедельно – рубрику в газете "Возрождение" "Маленький фельетон", который растянулся на всю его большую эмигрантскую жизнь. Один из своих сборников фельетонов он назвал "Незваные варяги". У него русские во Франции, вообще в Западной Европе, стали незваными варягами. Общую тональность этих фельетонов отразил один из рецензентов того времени. Фрагмент из его рецензии предлагаю послушать.
Иван Толстой:
"На обложке книги карта Европы. Через всю Европу заглавие: "Незваные варяги". Варяги – это все мы, русские беженцы. Нас не звали, но мы пришли все-таки. Юмор – редкий дар, юмористов мало, замечать смешное – не всякому дано. Еще реже – дар смешить других, делать другим доступным и усвояемым великое откровение смеха.
Смех – высокая ценность. Дважды высокая ценность в длящейся беде. Поэтому юморист-писатель в эмиграции благодетель – редкий. Юмористов Зарубежья можно пересчитать по пальцам: одной руки для счета хватит, да еще с остатком.
Ренников большой насмешник, но он не гасит нашего духа, а бодрит, обнадеживает русских людей
Ренников большой насмешник, но он не гасит нашего духа, а бодрит, обнадеживает русских людей. Он смеется не один, а вместе с нами; его смех – наш смех. Мы доставляем случаи из нашей горемычной жизни, а он учит, как из этих случаев добывать радость и веселье. Мы подчас склонны считать себя побежденными, а он, посмеиваясь, доказывает, что мы только кажущиеся побежденные, в сущности же талантливые удачники, совладавшие с ниспосланными судьбой чудовищными затруднениями. Жизнь наша сплошной анекдот. Но он может стать и уже становится анекдотом историческим".
Рецензент Николай Чебышёв, до революции – известный юрист; рецензия на сборник фельетонов Ренникова "Незваные варяги", газета "Возрождение", Париж, 3 июня 1929 года.
Михаил Григорьевич, изучая ваши публикации, вижу, что это не первый Ренников в вашей жизни, а до трилогии вышли еще две другие книги и вы тоже ведь имеете к ним отношение?
Михаил Талалай: Это действительно так. Дело в том, что трилогия, как мне кажется, – самое главное из того, что мы сделали с коллегой Власенко в отношении Ренникова, но она, по разным причинам, продвигалась медленно. И так как Ренникова было много, писатель был один из самых плодовитых и востребованных в русской эмиграции, поэтому мы достаточно оперативно с тем же самым Власенко издали два других сборника Ренникова в динамичном издательстве "Алетейя". Полтора года тому назад вышел наш первый сборник именно фельетонов, с названием (это традиционный ход), которое взяли у одного из фельетонов и сделали его общим для сборника.
Мы воспользовались любовью издательства "Алетейя" делать большие, толстые тома и не мелочиться на какие-то более худосочные. В итоге под одной обложкой с названием "Потому и сидим" (2018 год) мы поместили порядка сотни фельетонов разных лет, в итоге получилось более восьмисот страниц. Это стало первой книгой Ренникова, для которой мы написали вместе с Власенко и его биографию. И затем, пока мы ждали когда, наконец, выйдет наша главная вещь Ренникова, трилогия, с которой мы начали сегодняшний рассказ, мы опубликовали еще одну книгу "Было всё, будет всё", опять-таки, взяв название одного из уже не фельетонов, а очерков Ренникова, который оказался достаточно разносторонним писателем. И в эту книгу издательства "Алетейя" мы поместили, в первую очередь, мемуары. Тут уже – моя область, я очень люблю мемуарную литературу, люблю над ней работать, и эти великолепные тексты Ренникова лежали на моем письменном столе рядом с компьютером почти год, и я, прямо скажу, упивался, комментируя и готовя их к публикации. Тем более, что Ренникову было что о себе рассказать. Мне кажется, что его огромное, планетарное литературное пространство было во многом обусловлено его масштабными перемещениями дореволюционными, российскими, имперскими. Посудите сами.
Он родился в Кутаиси в семье присяжного поверенного с длинной неписательской фамилией Селитренников
Он родился в Кутаиси в семье присяжного поверенного с длинной неписательской фамилией Селитренников, поэтому, когда начал заниматься писательством, эту фамилию ему урезали. Учился он в Грузии, в столице, окончил первую русскую гимназию, достаточно известную в Тбилиси, и первые прекрасные страницы мемуаров описывают этот смешанный великолепный кавказский мир. Затем отца перевели в Одессу, это тоже отдельный космос, самый космополитический город Российской империи, и Ренников из него впитал всё, что мог. В Одессе он начал свою писательскую, ну, сначала журналистскую, скажем скромнее, карьеру и, надо признаться, я не удержался и вынул из этой мемуарной книги его одесские страницы и отправил в саму Одессу, в альманах "Дерибасовская-Ришельевская", где вышли, с комментариями, одесские фрагменты автобиографии Ренникова. Из Одессы, уже как очеркист, он был отправлен в Кишинев и провел несколько лет в Молдавии. Талантливый юноша мечтал покорить столицу, где, в самом деле, начинается его звездный час, о котором он подробно пишет. Приехав покорять Петербург, он попадает в объятия к Суворину, становится очеркистом "Нового времени", тоже достаточно быстро завоевав читательскую популярность, но, одновременно с тем, создав себе ряд проблем в будущем, этого мы с вами коснемся.
В этой второй книге издательства "Алитейя" "Было всё, будет всё", мы опубликовали совсем малоизвестные его тексты, которые мы обозначили как нравственно-философские произведения. Эмигрировав, пройдя через достаточно традиционный маршрут – Болгарию, Сербию, Францию – пережив войну на юге Франции, в Ницце, в 40–50-е годы, Ренников отошел от собственно фельетонного творчества, от юмора и сатиры, и стал писать на нравственно-философско-моральные темы. И для меня это было откровением: это очень интересные, глубокие тексты. Истоки такой перемены я обнаружил, изучив биографию Ренникова и его образование.
Он – выпускник Новороссийского университета, который находился в Одессе, закончил, и это говорит о многом, одновременно два факультета – физмат и историко-философский, и написал диссертацию о ныне немного подзабытом широкой публикой, но все-таки важнейшем психологе и философе Вильгельме Вундте, авторе многотомного трактата "Психология народов". И этот философско-нравственный подход для Ренникова был важен, поэтому даже в его фельетонах, как сейчас мне, уже познакомившись достаточно обстоятельно с его литературой, кажется, есть некий другой план, объем, а для нас – свежий интерес.
Мы дали также замечательное, полное фантастических ситуаций мемуарное описание путешествия группы беженцев-интеллектуалов, пожелавших ознакомиться с византийским и балканским прошлым: из Белграда в 20-е годы они отправились на обочину Югославского королевства, побывав тогда в сербской Македонии и в Косово. Это уникальные тексты: Косово глазами русских в 20-е годы. Здесь, надо сказать, мне помог с комментариями этих текстов мой коллега из Югославии, из Сербии, Алексей Борисович Арсеньев, который внимательно прочитал этот травелог, особенно путешествие по Македонии и Косово, заметил и откомментировал много интересного.
В конце 40-х – начале 50-х годов в зарубежной периодике разыгрался отчаянный спор о роли русской интеллигенции в русской истории
Работая над очерками Ренникова, я нашел много перекличек с авторами, которыми уже занимался, в частности, с тем же Ширяевым, хотя вроде бы, они принадлежали к разным волнам эмиграции. Тем не менее, Ширяев, по своему культурному багажу и по биографии, все-таки тяготел больше к первой волне, чем ко второй. И Ширяев вместе с Ренниковым участвовал в одной весьма оживленной дискуссии, которая сейчас нам, может быть, покажется архаичной. В конце 40-х – начале 50-х годов в зарубежной периодике разыгрался отчаянный спор о роли русской интеллигенции в русской истории. Конечно, спорящие разделились на два а, может, даже больше, лагеря, ни к какому общему выводу, понятно, не пришли. Перечитывая эту их дискуссию, я пришел к мнению, что спорщики вначале не договорились, что они подразумевают под понятием "интеллигенция", каждый говорил о своем и расправлялся с интеллигенцией по-своему. Ширяев, например, ее оценивал позитивно, потому что русскую интеллигенцию он отсчитывал от преподобного Сергия Радонежского, считая, что сей культурный и святой монах был настоящим основателем настоящей русской интеллигенции. Ренников принадлежал к другому лагерю и для него русская интеллигенция была неким существом с больной головой, но с добрым сердцем.
Иван Толстой:
"…Убожество нынешней европейской интеллигенции невольно напоминает нам, русским, нашу былую студенческую молодежь, тоже вечно кричавшую о свободе для себя и для "своих", и с презрением и ненавистью относившуюся к свободе инакомыслящих.
Когда студенты устраивали в аудиториях химические обструкции – это была свобода. Когда противники забастовок в ответ начинали их выкидывать из аудиторий – это было насилие.
Когда студенты устраивали в аудиториях химические обструкции – это была свобода. Когда противники забастовок в ответ начинали их выкидывать из аудиторий – это было насилие
Точно также мыслило о свободе наше студенчество и во всех остальных случаях. Убить бомбой градоначальника – это акт высокой морали. А повесить убийцу градоначальника – акт глубочайшего падения нравственности. Ранить из подворотни городового – проявление свободного творчества. Получить за это ссылку в Сибирь – чудовищное проявление произвола… Да и только ли одна студенческая молодежь так понимала свободу?
Например, каким преследованиям со стороны носителей передовых идей подверглись в Москве профессора Виноградов, Деи, Озеров, Вормс, Мануйлов, рискнувшие читать лекции для рабочих, объединенных в созданный правительством "зубатовский" синдикат! Затравленным профессорам пришлось бросить неосторожное чтение лекций и долго каяться, чтобы получить прощение от любителей гражданских свобод.
А какая была любовь к свободе печати и слова у тех же самых ревнителей социального счастья! Ведь, вот, например, Мережковский и Зинаида Гиппиус – всецело принадлежали к их лагерю. Но какую бурю негодования пришлось выдержать Мережковскому, когда на заседании Религиозно-философского общества он честно заявил, что с точки зрения канонической Синод был прав, отлучив Льва Толстого от Церкви!
"В России, – писал после этого Мережковский, – образовалась вторая цензура, более действительная и более жестокая, чем правительственная: это цензура общественного мнения".
А Гиппиус, касаясь той же благородной цензуры, открыто заявляла в печати: "Есть вопросы и имена, о которых совсем нельзя высказывать собственных мнений".
И, все-таки, вся эта нетерпимость к чужой свободе у нас могла найти оправдание в том, что исходила она из идеалов общего, даже вселенского блага. Обладая убогой головой, наша интеллигенция несомненно имела богатое сердце".
Выступление Ренникова в эмигрантской дискуссии о русской интеллигенции. Статья "Неразрешимый вопрос", опубликованная в еженедельнике "Россия", Нью-Йорк, 18 июня 1949 года.
Михаил Григорьевич, а чем объяснить, что до ваших изданий Ренниковым занимались так мало?
Михаил Талалай: Это и для меня загадка. Уверен, что существуют написанные и мною не изученные трактаты о рецепции в современной России русской зарубежной литературы, почему и как в отечество проникали забытые и отринутые ранее писатели. С Ренниковым это, действительно, – загадка. Он много печатался, за границей вышло более десятка книг, у него – еженедельные фельетоны, успех и прочее. Поэтому я даже не решаюсь однозначно ответить. Надеюсь, что три большие книги нашей читающей публике отроют имя этого позабытого у нас писателя. Мы опубликовали немало, подведу наш итог: это 1500 страниц в издательстве "Алетейя" и 620 страниц в издательстве "Росток", то есть более двух тысяч страниц: не знаю даже, осилит ли так много современный читатель. До нас с Власенко в России лишь вышла одна печатная книга Ренникова-эмигранта, это роман "Разденься, человек", а также электронная книга, роман "Диктатор мира", утопия или антиутопия, на мой взгляд, не очень удавшаяся нашему автору. Поэтому с технической точки зрения весьма запоздалое, непонятно почему, возвращение.
О Ренникове мало говорят, впервые о нем написала филолог Татьяна Петрова, занимающаяся литературой русской эмиграции, очень обстоятельную справку для "Литературной энциклопедии русского зарубежья": она вышла в 1997 году, то есть Ренников тогда вообще еще не публиковался. Затем другой филолог, который занимается русской эмиграцией, Дмитрий Николаев, написал несколько обстоятельных статей о драматургии Ренникова. И, пожалуй, все. И теперь эти три наши книги. Существует, возможно, тут мне трудно ответить убежденно, и некая идейно-политическая причина, связанная с тем, что Ренников сотрудничал с правым лагерем русской интеллигенции и существовала его связь с "одиозным" Сувориным, с "Новым временем", с книгоиздательством Суворина. Для дореволюционной русской интеллигенции это было определенным знаком, маркировкой: русская интеллигенция и до революции, и затем уже эмигрантская интеллигенция на том основании отрицала и отметала творчество Ренникова, в том числе, русская эмигрантская критика. И этой темы очень ярко, как всегда драматично коснулся Сургучев – еще одна связь моих авторов. Он написал свое собственное объяснение, почему Ренников остается в тени, несмотря на талант и плодовитость.
Иван Толстой:
"В России было два типа газет: одни, в очень скромном количестве, назывались "охранительными": они старались охранять существовавший тогда государственный строй, и за это все просвещенные люди прогрессивного российского общества их жгуче презирали. Другие газеты старались развинтить и разрушить существовавший государственный строй и за это все "мыслящее и страдающее за идеи" русское общество их благословляло, до небес превозносило и носило на руках.
Разрушительные газеты восторжествовали. Сеятели разумного доброго, вечного подточили-таки ту веревку, на которой висел Царь-Колокол. Колокол упал. Но тут случилась странная история: пробудившейся народ, вместо спасибо сердечного, дал всем сеятелям по шее и все сеятели, во главе с покойным Павлом Николаевичем Милюковым, вынеслись за границу и, на Больших парижских бульварах, еле-еле перевели дух.
Вот, что говорил Ренникову Mихаил Осипович Меньшиков, когда Ренников приехал в Петербург для работы в "Новом времени":
Имейте в виду, что быть нововременцем — это в русской литературе клеймо
– Имейте в виду, что быть нововременцем – это в русской литературе клеймо. С вашим клеймом вас уже ни в какой толстый журнал или в книгоиздательство, кроме суворинскаго, не пустят. Если вы напишете книгу, ни в одной левой газете о вас никакого отзыва не дадут, даже ругательного. Левый лагерь, от которого зависит в России успех или неуспех писателя, накладывает на нововременца настоящее библейское прещение до седьмого поколения. Всероссийская критика приговаривает нас к гражданской смерти. К такой расправе, например, над Лесковым открыто призывал в печати Писарев, прося критиков не писать о Лескове абсолютно ничего, ни хорошего, ни плохого... А вот Чехов... Если бы вовремя ни ушел от нас, так бы и остался простым Чехонте. Амфитеатров от нас тоже перешел к левым, чтобы выплыть на большую воду...
Когда-нибудь очухавшиеся россияне поставят в Петербурге памятник "Новому времени" и там на барельефах, может быть не забудут и Андрея Митрофановича Ренникова".
Илья Сургучев, газета "Возрождение", рубрика "О газетах и книгах", Париж, март 1955 года.
А какова его житейская судьба, какие биографические сведения о Ренникове в эмиграции? Где он завершил свои дни и при каких обстоятельствах?
Михаил Талалай: В 30-е годы Ренников жил и плодотворно работал в Париже. Когда началась война, он не смог вынести оккупацию северной Франции, он всегда отличался таким повышенным патриотизмом и, надо сказать, несколько антигерманской направленностью. Он потом в этом каялся, уже на склоне лет. У него был такой большой фельетон: объехав российские прибалтийские губернии, он изобразил тамошних немцев в карикатурных тонах – в книге "В стране чудес", с подзаголовком "Правда о прибалтийских немцах". Вообще это было характерно для русских литераторов и тех, особенно, кто пережил Первую мировую войну. Поэтому немцев и в Париже он стерпеть не мог, удалился на юг Франции, в так называемую Республику Виши. Жил тихо, перешел на нравственно-духовную прозу, приблизился к православной Церкви. В целом, он всегда был человеком религиозным, но в те годы, особенно после войны, он стал активным прихожанином русской церкви в Ницце и тихо угас, пережив свою супругу на пять лет, в старческом доме. За несколько лет до его смерти, в 1953 году, русская эмиграция пыталась было отметить 50-летний юбилей его литературной деятельности, прошли некие торжественные собрания, поставили несколько его пьес, тем не менее, прошло это всё под сурдинку. Попытка донести его новым читателям, новой русской эмиграции не состоялась. Он скончался в 1957 году в Ницце и был похоронен рядом со своей женой на известном православном кладбище Кокад.
Иван Толстой: Вы думаете, что ваше изучение жизни и творчества Ренникова подошло к своему концу или у вас есть какие-то другие планы? Есть, в конце концов, всегда эпистолярий у писателя?
Михаил Талалай: Увы, Иван Никитич, эпистолярии эмигрантов - это больное место. Писем к нему не осталось, уцелели редкие его письма к коллегам-литераторам. Он умер в старческом доме, и мы знаем, что происходит со смертью стариков, у которых не было детей, потомков, учеников, – писательский архив погиб, и, к сожалению, не приходится рассчитывать на эпистолярий. Какие-то его собственные послания там и сям возникают, и это, действительно, – спасибо вам за подсказку, – может составить какую-то часть нашего будущего труда.
За рамками наших публикаций остался огромный важный пласт деятельности Ренникова – это драматургия. Помимо прозаика, фельетониста, романиста он был успешным драматургом, его пьесы, не только в Париже, но и в других центрах русской эмиграции, соперничали с тем же самым Сургучевым. Казус Ренникова тем более интересен, что если Сургучев в эмиграции уже явился признанным драматургом с европейским успехом своих "Осенних скрипок" и других дореволюционных пьес, то Ренников впервые занялся драматургией в Париже, и здесь составил конкуренцию Сургучеву. Они даже писали на схожие темы – и у того, и у другого есть пьеса, посвященная галлиполийскому стоянию, лагерю Белой армии в Галлиполи. У него есть несколько других успешных тогда, но эфемерных театральных произведений. В 30-е годы они все-таки звучали, на них писали хорошие рецензии.
Иван Толстой:
"Затруднения зарубежного репертуара известны: дореволюционный репертуар, за исключением, конечно классиков, устарел. Зритель в театре любит отклики на свои настроения. Он не прочь, чтобы со сцены даже над ним немножко пошутили. Условия прежней удобной привольной жизни, переживания избалованных, обеспеченных от неожиданностей и нужды людей далеки от громадного большинства публики... Пьесы Ренникова отвечают этим запросам. Они современны, происходят в наши дни, в русской эмигрантской среде. Это вовсе не маленькая среда, – русская эмиграция... Она так разрослась, настолько впитала в себя различные типы, представителей разнообразных слоев, сблизила столько разнородных людей, настоящих русских людей, что эмиграция – это стало уже трюизмом – представляет нацию, некий витающий в мире, оторвавшийся от метрополии кусок российского материка. Жизнь за рубежом смешала эмигрантов с иностранцами, хозяевами тех мест, куда эмигрантов занесла судьба, поставила их в обстановку чужого быта, окружила препятствиями, создающими для них и драматические, и комические положения. Русский народ, в лице своих изгнанников, проходит через острый, многозначительный период своего исторического бытия, который когда-нибудь обретет, быть может, черты легендарности и героизма".
Николай Чебышёв, газета "Возрождение", 2 декабря 1930 года.
Михаил Талалай: Ренникову удалось издать малыми тиражами свои пьесы и отдельными книжками и даже небольшой сборник своей драматургии. Она никогда не переиздавалась и это, действительно, могло бы стать предметом наших дальнейших публикаций, но здесь, я думаю, уже загвоздки экономического характера. Нам было не так просто достучаться до издателей, чтобы опубликовать блестящие, феерические фельетоны, прозу Ренникова, а что будет с драматургией? Мои знакомые издатели мне сказали, что сейчас книги вообще плохо покупают, а пьесы и брать не будут.