Иван Толстой: Уж, казалось бы, Петр Андреевич Вяземский входит в нашу жизнь вместе с Пушкиным, с эпиграфом из «Евгения Онегина»: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Но, оказывается, для большинства читателей он с Пушкиным и заканчивается. Да что читатели, даже исследователи почти не интересуются послепушкинским Вяземским.
Ровно 30 лет назад в московском издательстве «Книжный сад» вышла книга Вадима Перельмутера «Звезда разрозненной плеяды!..». Автор взялся эту историческую несправедливость исправить.
Сегодня мы беседуем с Вадимом Гершевичем Перельмутером о плохо прочитанном князе.
Вадим Гершевич занимается Вяземским уже четыре десятилетия, и его книга о Вяземском прозвучала довольно громко и была встречена очень тепло. Говорили даже о том, что произошло некое возращение Вяземского к читателю, хотя до этого была и книжка Максима Гиллельсона, которую тоже читали взапой, и вообще Вяземский из пушкинистики никуда не уходил.
Ему посчастливилось войти не только в историю России, но в ее миф, в предание о России
Но я, когда думаю о князе Петре Андреевиче, вспоминаю замечательные слова Владислава Ходасевича из его статьи «Щастливый Вяземский» – через «щ», так его Пушкин писал. Ходасевич говорил: «Он стал частью русской легенды. Ему посчастливилось войти не только в историю России, но в ее миф, в предание о России, которое для нас, отчасти, может быть реальнее самой России».
Давайте, Вадим Гершевич, начнем с пояснения этих слов Ходасевича. Они очень торжественные, очень обязывающие, мало о ком этот строгий критик и историк литературы сказал такие высокие и ответственные слова. Что за ними стояло? Что такое Вяземский?
Вадим Перельмутер: За словами Ходасевича как раз стояли вещи очень простые. В той же самой статье у него есть фраза о том, что у Вяземского действительно очень счастливо сложилась жизнь. Когда кончилась его блестящая литературная пора, пушкинская, круг Пушкина, собственно говоря, он и вошел в это счастливейшее предание как один из ближайших к Пушкину людей, как та самая «звезда плеяды». Ведь «звезда разрозненной плеяды» Баратынский написал в 1835 году, когда все были живы. Но это осталось – когда упоминаешь Вяземского, вспоминаешь Пушкина. И он в статье пишет, что у него счастливо сложилась и дальше, потому что началась его замечательная служебная карьера. И мне пришлось с Ходасевичем полемизировать, потому что, во-первых, Вяземский ей много лет тяготился, во-вторых, я наткнулся на совершенно замечательный эпизод, когда в 57 лет крупный чиновник Вяземский получает свою первую награду, первый орден ему дали. И он отправляется благодарить, как положено по этикету, в Зимний дворец, и по пути соображает, что в Зимнем не был десять лет. То есть крупный чиновник, который живет в столице и просто не бывает во дворце.
Он очень тяготился своей карьерой, писал об этом и с большим облегчением от нее избавился, вернулся к своему литературному труду. Но тут Владислав Фелицианович не один, отношение к Вяземскому было сплошь примерно такое. То же самое у Гиллельсона в книге, где сорок лет жизни Вяземского, вторая половина его жизни, умещены в заключительную небольшую главу, которая называется «Закат Вяземского». Этим «закатом» я занялся много лет назад.
Вообще мое обращение к Вяземскому было случайным. Я читал, и, в институте когда учился, было с кем об этом поговорить. Но однажды мне Аркадий Акимович Штейнберг прочитал в разговоре стихотворение Вяземского:
Колокольчик, замотайся,
Зазвени-ка, загуди!
Пыль, волнуйся, подымайся,
Что-то будет впереди!
Не сидится мне на месте,
Спертый воздух давит грудь;
Как жених спешит к невесте,
Я спешу куда-нибудь!
Даль — невеста под фатою!
Даль — таинственная даль!
Сочетаешься с тобою —
И в жене невесту жаль!
Я домой пришел, начал искать это стихотворение в синем Вяземском, не нашел, отправился на следующий день в библиотеку Пушкинского музея и, в поисках этого стихотворения, начал читать собрание сочинений, погрузился в эти двенадцать томов. Пока я их до конца не прошел, я не прервался. И я пришел к мысли, что князь Петр Андреевич фантастически искажен в восприятии. Потому что сорок лет жизни, когда написано было больше стихов, чем при жизни Пушкина, масса статей, в записных книжках огромное количество текстов… Когда я прочитал четыре тома его стихов, я пришел к выводу, что множество лучших его стихов написаны в этой зоне. И я тогда сделал в издательстве «Детская литература» в 1979 году книгу Вяземского «Лирика» в «Поэтической библиотечке школьника», где впервые две трети этой книги были поздние стихи Вяземского.
Кстати, сравнительно недавно мне понадобилось посмотреть выходные данные этой книжки, и я обнаружил, что она была сдана в производство за несколько дней до столетия со дня смерти Вяземского. Книжка имела успех и резонанс, в издательстве решили пойти мне навстречу, я им тут же предложил написать книгу о нем. Мы заключили договор, и я летом 1981 года написал эту книгу, осенью она отправилась в издательство, а дальше начались, как водится, приключения.
Конечно, по биографии Вяземского идя, невозможно было не заняться его отношением к декабристам, его отношением к польским событиям 1830-х годов, его службой в Польше после войны 1812 года, когда он был переводчиком несостоявшейся русской конституции, которую, сидя в Варшаве, сочинял французский юрист. Эта часть книги угодила аккурат в польские события 1981 года – «Солидарность», военное положение, введенное Ярузельским…. То есть эта часть книги попала просто в жесткий резонанс о польском вопросе, там я подробно рассказывал о том, как он начал было писать письмо Пушкину по поводу песни «На взятие Варшавы» Жуковского, о цели пушкинского «Клеветникам России», «На Бородинскую годовщину». Письмо не отправил, но достаточно жестко свою позицию выказал. И в издательстве заметались.
В итоге книга моя выходила одиннадцать лет и вышла в другом издательстве
В итоге книга моя выходила одиннадцать лет и вышла в другом издательстве, но история с тем, как Вяземский оказался через сто лет после своей смерти чересчур актуален, в истории этой книги очень высветилась.
Не так давно я снова работал над одной книгой, перелистывал последние тома с его стихами, и по современности интонации там есть вещи совершенно убойные. Например:
Географический вопрос решите ж, братцы,
Наука ждет – куда себя определим:
Мы сердимся, когда нам скажут «азиатцы!»,
Быть европейцами мы сами не хотим
Иван Толстой: Вадим Гершевич, поясните позицию ваших предшественников, которые занимались Вяземским, издавали, его «Записные книжки» выпущены в «Литературных памятниках». Почему же поздний Вяземский оказался им неинтересен и не востребован? Казался ли его закат невыразительным, или была непонятна философия, или, может быть, те самые скользкие вопросы, обстоятельства и грани его политического участия в жизни России были неприемлемы для изучения? Что все-таки было причиной того, что это оставалось такой неразведанной картой на нашем культурном пространстве?
Вадим Перельмутер: По-моему, причина довольно простая. Это магия гения, магия близости к Пушкину. Вы упомянули вышедшие в «Литературных памятниках» «Записные книжки», а ведь их там всего четырнадцать из тридцати семи. Все, что после начала 1840-х годов, то есть после эха гибели Пушкина, абсолютно не заинтересовало Нечаева. В 1928 году вышла книжка Ивана Розанова «Литературные репутации», о том, как возникают литературные репутации, о том, как тяжело, а подчас и невозможно впоследствии их переменить, и даже отредактировать по-умному, а годом позже вышла под редакцией Лидии Яковлевны Гинзбург «Старая записная книжка» Вяземского, где она просто написала, что со смертью Пушкина в российской литературной картине место для Вяземского закрылось, он не представляет никакого реального интереса. То есть Вяземского упорно, и Гиллельсон это делает, вписывали в пушкинскую плеяду. А дальше Пушкин умер, ситуация литературная изменилась и Вяземский стал никому не интересен.
Иван Толстой: Тогда могу я вас попросить очертить профиль, если уж не портрет написать, Вяземского поздних лет. Что он собой представлял? Какая была его система взглядов? Какова была литературная глубина того, что он сделал? То есть ответить на вопрос: почему он поздний интересен?
Вадим Перельмутер: Тут ведь какая вещь? Я совсем недавно работал над одной темой и наткнулся на то, что он после смерти Пушкина практически перестает писать стихи. Я просто занялся статистикой – через десятилетие после смерти Пушкина у него одно-два стихотворения будет. И это у поэта, который писал все время. А потом происходит взрыв в районе конца 1850-х годов, почти двадцать лет после смерти Пушкина, и взрыв очень сильный. Книга, в которой я упоминаю эту работу, – это сейчас подготовленная книга, не знаю, как она выйдет, «Вяземский. Итальянские стихи, записки, письма». Он едет в Италию, в Венецию, и там случается взрыв, он пишет очень много стихов. Достаточно сказать, что в общей сложности он провел в Италии в три приема около полутора лет, и он единственный русский поэт, у которого существует большая книга итальянских стихов, две с половиной тысячи строф.
Об Италии кто только не писал, но ничего равного с ним нет
Об Италии кто только не писал, но ничего равного с ним нет. Я не знаю, как это объяснить, почему после шестидесяти лет такое происходит с поэтом. Но тут для меня удивительнее другая вещь. Неполные двадцать лет дружбы с Пушкиным уже расписаны по дням, а ведь у Вяземского было двадцать пять лет чрезвычайно дружеских отношений с Тютчевым. Они познакомились в 1834 году в Мюнхене, когда Вяземский ездил в Италию в попытке вылечить свою любимую Пашеньку. Именно Вяземский – реальный публикатор Тютчева в пушкинском «Современнике», потому что ему по знакомству кузен его жены привез стихи его мюнхенского дипломата-знакомца, Вяземский их отнес в «Современник», где он был соучастником издания.
А потом у Вяземского же мир пустеет в 1840-х годах, умирают все его дети, близкие друзья, в 1844 году умирает Баратынский, но ровно в это время возвращается в Россию Тютчев со своей дипломатической службы, и до смерти Тютчева идет общение между ними. Они перекидываются стихами, встречаются, Вяземский читает стихи Тютчева Великой княжне, императрице, приглашенным людям своим, всячески его рекламирует, идет обмен итальянскими стихами. «Жизнь, как подстреленная птица», – пишет Тютчев, «Твоя подстреленная птица», – отвечает ему стихотворением Вяземский. Это двадцать пять лет общения, и очень поэтически близкого общения. Так что такой взрыв поздний происходит совершенно уникальный и незамеченный именно потому, что это пушкинская пора, пушкинская плеяда. Но то, что не только Гинзбург (она все-таки не пушкинист), но Тынянов умудрился этого не заметить, меня в свое время поразило.
Иван Толстой: А художественная глубина позднего Вяземского? Один мудреет, другой опрощается, третий в неслыханную простоту ударяется. Что случилось с князем Петром Андреевичем в этом плане по сравнению с годами молодости?
Вадим Перельмутер: Я считаю, что он просто перестал стесняться своего ума, так скажем. Он был человек замечательно умный, остро умный, и он немножко успокоился от этих житейских бурь, он просто на многое разбрасывался до этого, а тут у него почти не стало читателей, он занялся собой. И этот его знаменитый портрет в халате, когда он отвернулся от всех, курит трубку и погружен в свои мысли. Он стал писать без оглядки и на читателя, и на критику. Таланта и ума ему было не занимать.
Иван Толстой: А философское, лирическое содержание его стихов какое? Это певец природы, памяти, смерти?
Вадим Перельмутер: Мне трудно сказать. Значительно позже той первой книги, лет пять назад я сделал такую книжку в серии «Поэты Москвы». У меня тут только стихи последних сорока лет. Тут есть все, и первое в русской поэзии описание техногенной катастрофы, когда столкнулись два поезда на железной дороге на его глазах, есть предвосхищение каких-то открытий больших. Все, что вы перечислили, тут есть.
Иван Толстой: Упомянутые вами «Записные книжки», треть от существующих, могли быть в виде издания дополнены как следует. Может ли появиться полный корпус именно записных книжек, этого совершенно очаровательного жанра, который прямо предшествует и предвосхищает будущие посты в фейсбуке?
Вадим Перельмутер: С полным изданием сложно, хорошо бы издать хотя бы в нормальном виде 8-й том, «Старую записную книжку», то, что было собрано в 8-м томе 12-томника, то, что было собрано в собрании сочинений по опубликованным фрагментам. Он же очень много печатал в журналах. А что касается 9-го и 10-го томов, то там проблема, потому что там есть довольно много дополнений, но это реальные записные книжки с кучей дневниковых коротких записей, каких-то светских записей. Это довольно тяжелая работа. Плюс к тому там часть текстов еще и по-французски, и по-английски. Если найдется кто-то лихой, кто за это возьмется, можно попробовать это сделать.
В принципе я сейчас это проделал с итальянской книжкой, я туда включил итальянские записи, которых нет в «Старой записной книжке» совсем, потому что это 1850-1860-е годы, и там набирается страниц 60 нормального формата. Я представил себе масштабы этой работы, но если найдется такой человек, буду рад ему помочь.
Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, планируете ли вы вашу «Звезду разрозненной плеяды!..» переиздавать, дополнять? Наконец-то о польской «Солидарности» можно не вспоминать в случае с Вяземским, но прочертить как раз те вещи, которые не хотелось или было невозможно прочерчивать в прежние годы, когда книга готовилась еще при советской власти.
Вадим Перельмутер: Нет, я не знаю. Если найдется издатель, которому это интересно, я готов помочь. Но там практически нечего добавлять. Другое дело, что в истории этой книжки есть совершенно фантастическая страница. Дело в том, что я, когда в этой книге писал историю ее злоключений, я умудрился забыть то, что только я могу забыть.
Дело в том, что художник книги двадцать лет спустя, когда он переехал жить в Мюнхен, был в гостях и рассказывал о том, как мы познакомились. Я пришел к нему с картинками, он должен был думать, что с ними делать, и я увидел папку со своей машинописью. И, пока он разглядывал картинки и расспрашивал меня, я обнаружил, что это не моя книга, там изъята целиком польская и декабристская глава, изъяты куски из острых его высказываний. Дело было в пятницу, и я его попросил взять домой эту папку – перечитаю, может быть, какие-то ошибки поймаю. Он пришел в ужас: ему сказали, что это единственный экземпляр, он уже подписан, залитован, его в типографию вот-вот должны отправить, Главлит поставил свою печать цензорскую, ему сказали, чтобы он не выпускал ее из рук. Я говорю, что в понедельник в 10 утра вы придете на работу, я вам привезу ее. Я пришел домой, сел, благо эта практика была и там из-за цензорского чтения страницы нумеровались карандашом простым. Я сел за машинку, вставил все, что оттуда было выкинуто, перенумеровал машинопись и отвез ему.
И потом начались у меня всякие скандалы. Он рассказал о том, что он зашел как-то в издательство, что сроки уже прошли, книжка, небось, вышла, надо деньги остальные получить, а ему сказали: «Как? Вы ничего не знаете? Автор оказался таким ушлым! Он из сейфа главного редактора подписанную в печать книгу выкрал, все переделал и положил обратно».
Я умудрился это дело забыть, когда описывал, что происходило с книгой. Стенограмма того, что происходило с книгой и что говорили, у меня была, я это воспроизвел в постскриптуме, а эту историю умудрился забыть.
Иван Толстой: Но, когда она уже пошла в печать после развала Советского Союза, она вышла в авторском виде?
Вадим Перельмутер: Да, потом я добрался до Баден Бадена, уже что-то в готовую книжку вписал – сделал постскриптум и написал, как эту книжку пытались убить, а эту историю я просто забыл.
Я сейчас найду повод, куда это вставить, потому что у меня для такой мемуарной эссеистики есть глава, которая будет называться «Нещастный Вяземский, или Уваров большой подлец». Дело в том, что с Вяземским без смешных историй не может быть, с чувством юмора у эпохи было все в порядке. Когда пришел новый главный редактор из ЦК Комсомола Уваров, именно он рубил эту книгу, ему положили какую-то книжку Эйдельмана или Порудоминского, или какого-то такого вполне солидного автора, пушкинскую книжку, и он там наткнулся на цитату из пушкинского письма: «Уваров – большой подлец». И он лично своей рукой вымарал это. И редактору велел эту правку внести при отправке в типографию. Обиделся за однофамильца.
Иван Толстой: Последний вопрос – стал ли князь Петр Андреевич слышнее, понятнее, ближе сегодняшнему читателю, чем был 20, 30, 50, 100 лет назад?
Вадим Перельмутер: Я надеюсь, что да. Потому что эта книга позднего Вяземского, а в ней не только стихи, в ней и очерк «Допотопная или допожарная Москва», листки из старой записной книжки, вязанные с Москвой и московскими историями, как в издательстве мне потом сказали, они были поражены, что она разошлась, разлетелась просто со свистом. Это книга «Петр Вяземский» в серии «Поэты Москвы», она вышла в 2017 году в ОГИ, и они не ожидали, просто даже собирались ее допечатывать, она мгновенно исчезла. Но денег не нашли. Так что я думаю, что интерес и спрос к этому есть. Довольно много стихов не вошло, довольно много стихов из собрания сочинений не пущено в реальный оборот, и это жалко, потому что то, что Баратынский когда-то его назвал «отцом настоящей русской эпиграммы» подтверждается замечательно. Например, такая эпиграммка:
Природы странною игрой
В нем двух начал раздор открытый:
Как может быть он человек пустой
И вместе с тем дурак набитый?
Вполне сегодня может пойти гулять. У меня такое впечатление, что он вошел в какой-то более достойный его круг чтения. Посмотрим.