Иван Толстой: Полвека назад, 21 мая 1957 года в ленинградской гостинице «Астория», после успешного концерта, скончался любимец публики, поэт, мемуарист, артист и шансонье Александр Николаевич Вертинский.
Мифов вокруг Вертинского накопилось множество – большая часть уже при жизни. Он был и агентом советской разведки, и тайным миллионером, и дарил Советскому правительству целый вагон медикаментов во время войны. И ведь в основе каждого мифа лежал какой-нибудь факт, многократно перевранный, раздутый и вывернутый на изнанку.
Вот, например, представление о богатстве артиста-эмигранта. 1943-й год, город Чита, первая остановка короля эстрады на пути из Китая в Москву. Воспоминания вдовы Вертинского Лидии Владимировны.
Лидия Вертинская: «Приехали мы в СССР, в советскую Читу в суровую погоду. Помню, когда я впервые вышла из гостиницы на улицу, из-за мороза было ощущение, что меня окунули в котел с кипятком! Гостиницу, где находилось много военных, еле отапливали, воды почти не было, по стенам ползали клопы.
В связи с этим происшествием вернусь немного назад. Собираясь в дорогу из Шанхая, мы решили везти только носильные вещи, а тарелки, вилки, ложки и прочую домашнюю утварь оставили, надеялись купить необходимое в России. Упаковывая вещи, мама обнаружила, что утеряны ключи от кофров, чемоданов и, озабоченная, обратилась к Александру Николаевичу.
Как на это отреагировал Вертинский! Вспыхнул, заволновался, и возмущенно сказал:
- Лидия Павловна, о чем вы беспокоитесь!? Мы едем в страну, где живут люди как чистые, наивные дети! Они даже слово «украсть» не знают! Кому нужны наши чемоданы? Стыдитесь даже думать о каких-то ключах!
Моя дорогая мамочка была этим очень сконфужена, и вопрос о ключах больше не возникал. Между прочим, муж был смущен, когда на станции Отпор к нему подошел пограничник и строго спросил, сколько он везет костюмов. Александр Николаевич ответил, что у него их три: один на нем, а еще – концертный фрак и смокинг. Выслушав ответ, пограничник неодобрительно покачал головой, а у Вертинского было виноватое и сконфуженное лицо.
Перед отъездом в Москву Вертинский предложил выпускнику Ленинградской консерватории Михаилу Брохесу ехать с ним для дальнейшей работы. И тот согласился. Поезд в Москву отходил в десять часов вечера. Легковую машину на вокзал предоставила филармония, а грузовик для багажа мы нашли сами, договорившись с шофером заплатить 550 рублей. Меня с дочкой посадили к нему в теплую кабину и поставили в ноги самое драгоценное - корзинку с коробками сухого американского молочного порошка, детскими кашами, со специальными бутылочками с сосками и пеленками. Когда мы ехали, бутылочки позвякивали. И шофер, видимо, решил, что это бутылки с вином или водкой.
На вокзале мы начали выгружать вещи, мне велели не выходить из кабины на мороз. Закончив разгрузку, к кабине подошел Александр Николаевич, держа в руках обещанные шоферу 550 рублей. Мне помогли спуститься с высокого сиденья наружу, и Александр Николаевич протянул деньги водителю. Но тот неожиданно захлопнул дверь, нажал на газ и мгновенно исчез во тьме, увозя корзинку! Все питание для ребенка находилось в ней! Нас охватил ужас. В шесть утра проснется наша доченька, нам нечем ее кормить!
Вертинский категорически отказывался ехать. Он хотел дать объявление утром в газеты. Предложив деньги за возвращение корзины. Администратор уговаривал ехать, уверяя, что это бесполезно, а на станциях бабы продают молоко, которое можно купить ребенку. Тогда Александр Николаевич велел отвести его к начальнику станции и от него послал десять телеграмм на каждую следующую станцию. В них говорилось, что артист Вертинский едет в Москву с маленьким ребенком и просит вынести к поезду бутылку молока. Слегка успокоившись, мы заняли места в вагоне, поезд тронулся.
С утра Вертинский не отходил от окна, ожидая на каждой станции молоко. Но никто не появлялся. Тогда, спросив у проводника, сколько стоит бутылка молока, и приготовив эту сумму, Александр Николаевич вышел на очередной станции на перрон за бутылкой молока. Но не тут то было! Оказалось что посуда. Сама бутылка во время войны стала редкостью, которую отдают лишь в обмен на другую бутылку. Вертинский накинул отдельную цену за бутылку. Но никто не соглашался просто продать бутылку молока. Мы поехали дальше, проснувшаяся девочка закапризничала. Мы дали ей взамен молока водички, сладкого чая. Но она хотела есть.
Александр Николаевич безумно любил Машеньку и страдал из-за того, что она голодная, я знала, он что-нибудь придумает. Взяв сотенные купюры, на очередной станции Вертинский снова вышел на перрон. Мы с мамой и дочкой наблюдали за ним из окна. Александр Николаевич подошел к продававшей в бутылке молоко женщине, сунул ей 400 рублей, вырвал бутылку и побежал к поезду! Растрепанный, огромный, он бежал, прижимая бутылку к сердцу. Прыгнул на подножку вагона. И поезд тут же тронулся. Весь перрон, все бабы молочницы кричали в один голос: «Держи-и-вора, держи-и!».
У Вертинского в вагоне было бледное и счастливое лицо! Все пассажиры радовались вместе с нами. У проводника нашлась бутылочка от четвертинки водки, а у Миши Брохеса оказался чемоданчик с детскими сосками! Кастрюльку тоже раздобыли. Проводник принес подкову, бросил ее в топку обогревателя вагона и, когда подкова накалилась докрасна. Вынул ее кочергой, на ней я и вскипятила молоко. Слава Богу! Ребенок накормлен, и у нас была бутылка на обмен».
Иван Толстой: Вскоре после приезда в Москву Вертинского пригласили в студию и записали 9 его пластинок. Каждая из них была отпечатана в количестве 50 экземпляров. Это был тираж для высшего руководства. Ему тоже был любопытен Вертинский. Но власти не считали для себя удобным появляться на его концертах. Году в 47-м эти пластинки были уже отпечатаны массовым тиражом. Однако бОльшая их часть была вывезена за границу для продажи русским эмигрантам в Европе и Америке. Особенно много было продано в лагерях перемещенных лиц. Внутри Советского Союза Вертинскому становиться массовым не позволяли. Шла какая-то дразнящая игра: дают сталинскую премию за роль кардинала в фильме "Заговор обреченных", но пресса молчит. Вертинский поет при полных, ломящихся залах, а афиш с его именем найти нельзя. Как теперь проверить, какие песни он исполнял на своих концертах? Говорят, например, что он пел песню о Сталине. Рассказывает дочь – Анастасия Вертинская.
Анастасия Вертинская: Да, у Александра Николаевича существуют стихи, которые называются "Он". И там, действительно, есть слова: "Над истерзанной картой России поседела его голова". И, когда Сталин увидел эти строки, то, как гласит молва, он подчеркнул своим известным красным карандашом слово "истерзанной" и поставил вопросительный знак. И Александр Николаевич узнал об этом, и заменил это слово. Да, это стихотворение о Сталине. Он был не исключением. В тот период, когда Сталин казался для всех здесь патриотической фигурой и отцом народов. И я знаю, что Сталин любил Вертинского очень. У него, как говорят, были его пластинки. И он время от времени ставил по ночам, или по вечерам Вертинского и слушал его. Как говорят, как гласит молва. Но я в этот слух верю. Потому что я думаю, что та причина, по которой он все-таки не убил его, заключалась именно в Сталине. Хотя то, что его не уничтожили, вызвало много типичных слухов. Кто-то говорил, что он крупный разведчик, кто-то рассказывал, причем рассказывал мне это человек очень определенно, что его бюст он видел сам в музее КГБ. Хотя я уверена, что бюст самого этого человека, который рассказывал, наверняка стоял в КГБ, это уж точно. И так далее. Приписывали Вертинскому всевозможные разведческо-шпионские функции. Хотя надо сказать, что Вертинский никогда не жил без молвы. Сначала шла молва, а потом уж появлялся он. Он был человеком, который был окружен одиозными разговорами. Вполне возможно, что ему было не привыкать к этому. И жена была гречанкой, вывезенной из какого-то гарема, и мы были китайчатами, и вагон золота он привозил в Россию, чего не было. И так далее.
Иван Толстой: О мифах, ходивших вокруг Вертинского, рассказывает его дочь Анастасия.
Анастасия Вертинская: Когда он вернулся в 1943 году в Россию, он давал огромное количество благотворительных концертов. Тогда они назывались "шефскими". И никогда не отказывался, если его просили. Это никогда не было по приказу министерства культуры или приурочено к какой-то акции. Он пел эти благотворительные концерты и в нашей школе, в различных домах. И в пользу осиротевших детей, и в пользу инвалидов. Он пел, пел и пел, как будто замаливал какой-то грех. Я думаю, что он, как всякий русский интеллигент, конечно, осознавал свою вину в этой эмиграции. Хотя не понимал, что, собственно говоря, эмиграция спасла его. Он именно чувство вины свое заглаживал перед родиной. Это даже прекрасно, потому что он был настоящий русский идеалист и считал себя виноватым, что он покинул свою страну в такой период. Идеализм был, существовал, и без этой энергии заблуждений вообще нет художника. Он находился на двойственном положении. Он не был запрещен, но он был под цензурой. Ему многое не разрешалось петь. И о нем не было сказано ни слова нигде. Особенно отчаянно он воспринимал отсутствие прессы о нем. И когда в Россию приехал Ив Монтан, он увидел это сумасшествие, которое происходит вокруг Ив Монтана, как уже телевидение, появившееся тогда, освещало. Пресса, какой ажиотаж. У него есть горестное письмо, где он пишет: "Разве я не русский Ив Монтан? Разве я не достоин внимания официальных властей? Все делают вид, что меня нет, но я есть".
Иван Толстой: И действительно, энергия заблуждения, породившая у Вертинского миф о спасительной родине, владела им все годы изгнания. По существу, с того самого дня, когда он ступил на турецкий берег в Константинополе. Почти 25 лет провел Вертинский за границей, объездив чуть ли не весь мир. Начав с Румынии и Польши, продолжив во Франции и Америке и закончив свой маршрут в Шанхае. Он пел в больших городах и цыганских таборах, в тюремной камере, куда его упекла румынская полиция, и на океанских кораблях в шикарных кабаре, и в копеечных кабаках. Вот характерный эпизод из воспоминаний Вертинского о парижской ночной жизни.
Из воспоминаний Вертинского: "Однажды в "Казбеке", где я выступал после часу ночи, отворилась дверь. Было часа три. Мне до ужаса хотелось спать, и я с нетерпением смотрел на стрелку часов. В четыре я имел право ехать домой. Неожиданно в дверях показался белокурый молодой англичанин, немного подвыпивший, веселый и улыбающийся. За ним следом вошли еще двое. Усевшись за столик, они заказали шампанское. Публики в это время уже не было, и англичане оказались единственным гостями. Однако, по кабацкому закону, каждый гость дарован богом. Всю артистическую программу нужно было с начала и до конца показывать этому единственному столику. Меня взяла досада. Пропал мой сон, - подумал я. - Тем не менее, по обязанности, я улыбался, отвечая на расспросы белокурого гостя. Говорил он по-французски с ужасным английским акцентом и одет был совершенно дико, очевидно, из озорства. На нем был серый свитер и поверх него смокинг. Музыканты старались. Гость, по видимому, богатый, потому что сразу послал оркестру пол дюжины бутылок шампанского. "Что вам сыграть, сэр?" - спросил его скрипач-румын. Гость задумался. "Я хочу одну русскую вещь, - нерешительно сказал он, - только я забыл ее название: там-там-там-там". Он начал напевать мелодию. Я прислушался. Это была мелодия моего танго "Магнолия". Угадав ее, музыканты стали играть. Мой стол находился рядом с англичанином. Когда до меня дошла очередь выступать, я спел ему эту вещь и еще несколько других. Англичанин заставлял меня бисировать. После выступления, когда я сел на свое место, англичанин окончательно перешел за мой стол и, выражая мне свои восторги, сказал: "Вы знаете, у меня в Лондоне есть одна знакомая русская дама. Лэди Деттердинг. Вы не знаете ее? Так вот, эта дама имеет много пластинок одного русского артиста". И он с ужасающим акцентом произнес мою фамилию, исковеркав ее до неузнаваемости. "Она подарила мне эти пластинки. Почему я и попросил вас спеть эту вещь". Я улыбнулся и протянул ему свою визитную карточку, на которой стояло "Александр Вертинский". Изумлению его не было границ. "Я думал, что вы поете в России, - воскликнул он. - Я никогда не думал встретить вас в таком месте". Я терпеливо объяснил ему, почему я пою не в России, а в таком месте. Мы разговорились. Прощаясь со мной, англичанин пригласил меня на следующий день обедать в "Сирос". В самом фешенебельном ресторане Парижа "Сирос" к обеду надо было быть во фраке. Ровно в 9 часов, как было уловлено, я входил в вестибюль ресторана. Метрдотель Альберт, улыбаясь, шел мне навстречу.
- Вы один, месье Вертинский? - спросил он.
- Нет, я приглашен.
- Чей стол? - заглядывая в блокнот, поинтересовался он.
Я замялся. Дело в том, что накануне мне было как-то неудобно спросить у англичанина его фамилию.
- Мой стол будет у камина, - вспомнил я его последние слова.
- У камина не может быть. Этот стол резервирован на всю неделю и не дается гостям.
В это время мы уже входили в зал. От камина, из-за большого стола с цветами, где сидело человек 10 каких-то старомодных мужчин и старух в бриллиантовых диадемах, легко выскочил и быстро шел мне навстречу мой белокурый англичанин. На этот раз он был в безукоризненном фраке. Еще издали он улыбался и протягивал мне обе руки.
- Ну вот, это же он и есть, - сказал я обернувшись к Альберту.
Лицо метрдотеля изобразило священный ужас:
-А вы знаете, кто это? - сдавленным шепотом произнес он.
- Нет - откровенно сознался я.
- Нечастный, да ведь это же принц Уэльский.
Иван Толстой: Александр Николаевич просился на родину трижды. Он страдал без российского, без советского, как он подчеркивал, слушателя. А между тем, все эти годы, пока Вертинский пел за границей, его не так уж плохо знали в СССР. Его пластинки проникали в Москву и в Ленинград. Каким образом? Вспоминает композитор Никита Богословский.
Никита Богословский: Друзья привозили пластинки. Бывали за границей редко, но у нас был дом, связанный с артистическим миром, и многие возили. Например, тот же Утесов. Он ездил в такую заграницу, как Рига. А там пластинки Вертинского были чрезвычайно популярны. Это все пластинки контрабандным образом, с самого начала, с самых первых годов, с моего младенчества я помню. Они принадлежали каким-то людям, они давали только послушать. Переписать тогда нельзя было их, потому что не было магнитофонов. Но давали послушать. Очень бережно относились и хранили. И давали с выбором - кому можно, кому нельзя. Потому что было такое время, что если человек увлекался Вертинским, вообще могли его посадить.
Иван Толстой: Но песни Вертинского были известны в советские довоенные годы не только в исполнении самого певца. Никита Богословский продолжает.
Никита Богословский: Я жил всю молодость свою и кончал консерваторию в Ленинграде. Там был такой один артист, который взял похожий на Вертинского псевдоним. Он назывался Валерий Воляртинский. И непосвященная публика думала, что это как раз Вертинский и есть. И думала, ну что в нем такого? Но он довольно быстро то ли благодаря незаконной эксплуатации ассонанса этого, то ли по чему-то другому, исчез совсем со сцены. А исполнял он как раз сочинения Александра Николаевича. Это был такой просто полу-плагиат, основанный на изменении и добавлении двух букв только. Начальники и цензура, они не очень просвещенные были господа, но шел где-то какой-то концерт в Сольвычегодске, и там поет Воляртинский, исполняя песню Александра Николаевича. Кто там проследит? Автора не объявляли. Так что в народе это уже существовало в совершенно разнообразных кругах. И у молодежи это было любимым, и у тех людей, у старой гвардии, которая застала Вертинского еще до эмиграционного периода. Загадочность и таинственность этих текстов очень манила. Потому что я так думаю, что многие, услышавшие это один раз, запомнившие что-то, потом долго размышляли, а что это могло значить, и, может, даже советовались с более просвещенными друзьями. Вот эта таинственность, эта отстраненная от нашего густого быта романтика, это всегда очень привлекало и задевало не только сердца, но и умы.
Иван Толстой: Вспоминает актер Владлен Давыдов.
Владлен Давыдов: Я, студентом школы-студии МХАТ, в 44 году был на одном из первых его концертов. И, конечно, это было совершенно невероятное впечатление, потому что, представляете: затемненная Москва, трудные годы войны и вдруг выходит человек в темно синем фраке. Зал замирает. И он тихо, почти интимно, объявляет: "Степь молдаванская". Пауза. Аккорды знаменитого Миши Брохеса, и начиналось таинственное действо. Вся эта степь молдаванская, с того берега, приехал Вертинский. Из того мира. Из той старой России, из серебряного века. И вот мы его видим, мы его слышим. И не только это. А магия его обаяния актерского? Он завораживал, он как медиум какой-то выходил. Я уже как актер понимаю, что у него была какая-то манера отрешенности от зала. Потом, правда, когда он уже прожил в нашей стране, на своей родине, объехав почти всю страну, он уже где-то подыгрывал, где-то иронизировал над своими словами. Какие-то в конце у него были иронические интонации: вы не всерьез меня воспринимаете:
Для меня это был большой урок громадного мастера с большим содержанием. То есть, если говорить, то, чему нас учили в студии Станиславский, Немирович-Данченко, это тот второй план, та большая содержательная душа актера. То, что называли "жизнь человеческого духа". И вот в его актерской индивидуальности, в его таланте, в личности человеческой, мужской, вот эта загадочная громадного мира душа раскрывалась на эстраде, на сцене. Недаром, МХАТовцы его назвали "Шаляпин эстрады".
Иван Толстой: Публика была от Вертинского без ума. Александр Николаевич всюду желанный гость. Рассказ композитора Никиты Богословского.
Никита Богословский: Я был очень дружен с Александром Николаевичем. Причем, дружба у нас была довольно давнишняя и очень странно образовалась. Вначале 50-х годов кинорежиссер Марк Донской пригласил меня на ужин, который он устраивает в Доме Кино в честь Александра Николаевича Вертинского. Мы собрались, был очень веселый милый ужин. И Вертинский рассказывал массу всяких историй из своей жизни за границей. И в частности, он рассказывал и о Китае. Он говорит: "Я был в курсе того, что делается у вас в области музыки, в области песни, мы слушали. В частности, была у меня песня очень знаменитая "Любимый город"". (Донской показывает, говорит: "Это он написал"). Он меня разу же зауважал. "Потом про шахтеров была такая песня "Спят курганы"". (Он говорит: "Это тоже он написал"). Вертинский говорит: "Такого совпадения не может быть. Вот, например, песня "Темная ночь"". (Он говорит: "Это тоже он написал"). Тут он подошел ко мне, Александр Николаевич, мы с ним расцеловались и в первый же вечер выпили на брудершафт. И потом виделись довольно часто просто по взаимному тяготению. Моя жена очень не любила, когда он мне звонил утром и говорил: давай встретимся. Потому что я уходил из дому практически на целый день. Мы шли завтракать в кафе "Националь". После "Националя" мы шли в ресторан ВТО обедать, потом шли в такой коктейль-холл на Тверской. Потом еще куда-то. Так мы по всем этим заведениям ходили. Где-то ужинали. Потом еще где-то. Я приходил домой поздним вечером. Что меня в нем профессионально привлекало? Он был очень большого и оригинального дарования мелодист. В его сочинениях кажущаяся примитивность, это не примитивность, это простота, это очень разные вещи. Они очень яркие и очень въедаются в память, в слух, в сердце. Они всегда узнаваемые. Его почерк можно всегда узнать. Это редчайший случай в области песен, это редко у кого бывает, чтобы композитора можно было узнать сразу по его интонационному кругу.
Анастасия Вертинская: Мои отношения ним были сложнейшими. Буквально с моих шести лет. Я всю свою жизнь его ревновала. Я ревновала его к своей сестре, ко всем буквально. Это доходило до каких-то неестественных форм. Я обижалась на него. Могла с ним не разговаривать очень долго. Он просил у меня прощения, не понимал, за что я злюсь на него. А я по ночам рыдала от обиды, потому что мне казалось, что он любит Марианну больше, чем меня. Вполне возможно, что так и было, где-то в уголке его сердца. И я, как ребенок это чувствовала каким-то странным чутьем. На самом деле он обожал и меня, и Машу, обеих. К примеру, если он дарил ей куклу в розовом платье, а мне в голубом, то это для меня являлось целой трагедией. Мне казалось, что только тому, кого ты очень сильно любишь, можно подарить в розовом, и тому, кого ты ненавидишь, - в голубом. Это была вечная для него мука, он не знал, как из этой ситуации вывернуться. И я часто дралась с Машей впоследствии именно по беспричинной ревности. Но он, конечно, знал, что у Маши такой характер противоположный мне. Она такая легкая, такая сердечная, отзывчивая, быстрая, добрая. А я такой глубокий, ранимый, закомплексованный зверь была маленький. Поэтому, конечно, я досаждала ему. Поэтому письма, в которых "опять ты, Настенька, на меня обиделась. За что?". Я ведь молчала, не говорила, в чем причина, потому что мне было стыдно сознаваться. Но на каждый ее день рождения мне везся такой же подарок. Я следила, чем он будет отличаться от Машиного. Где будет знак любви его сильнее к ней, чем ко мне. Хоть даже ленточка на ботинке куклы. Такое было неравнодушие.
Вообще, он был сам по себе человеком, не только умеющим красиво жить, но также и человеком невероятно добрым. До болезненности добрым человеком. И если бы он нас воспитывал, то из нас бы вышло что-то страшное. Совершенно точно. Если бы не деспотизм нашей бабушки, которая возвращала все на свои места и держала нас в железной дисциплине, то я не знаю, приучил ли бы нас кто-нибудь к такому труду с самоотдачей, если бы не бабушка. Папа баловал нас и портил невероятно. Но я не могу сказать, что портил, потому что он редко портил. Но мы, вырываясь из бабушкиного плена, попадали к нему как просто в чудесную страну. Он был щедрым человеком. Не только в материальном плане, а также и в человеческом. Он отдавал все что знал, мог, он просвещал. Он уводил из реальной жизни, вел в какую-то страну добра.
Иван Толстой: И как дочь, и как актриса, Анастасия Вертинская считает, что Александр Николаевич был неповторимым художником.
Анастасия Вертинская: Надо сказать, что вообще этот фон, на котором распевались патриотические песни в советской России, как я считаю, несколько потребительский к своей отчизне, родине. Когда все вокруг мое, мы рождены, чтоб сказку сделать былью. Странное отношение к России, в верности. А как раз это контрастировало с тем, как к этому относился Вертинский. Он об этих вещах не пел с пафосом. Он пел от имени совершенно простых чувств.
Когда говорят, что Вертинский это такая замысловатая виньетка, всегда надо знать, что, может, она виньетка с точки зрения персонажей, почти что из беллетристики - от короля слабого до клоуна сквозь маркиз, дам, капризных женщин к балеринам, которые плачут в своих каморках. Но нужно понимать, что за всеми этими персонажами стоят реальные человеческие чувства. И, наверное, чувство любви к родине было понято им, как художником, в совершенно ином смысле. Это было маленькое чувство, не претендующее на имперские амбиции. Маленькое, христианское чувство. Да и вера у него была такая же. Потому что вера - это, порой, очень мало. Вот иногда человеку нужна маленькая надежа. Маленькая вера. Чтобы он сохранил себя, чтобы он был человеком. Вот в том-то его и гений, что он понимал, что то чувство искусственное, а это - естественное. Я убеждена в том, что ничего подобного до Вертинского, после, не происходило на эстраде. Он родил собою определенную эстетику, жанр, определенный мир и ничего после него не родилось подобного. Не зря. Потому что он сам исчерпал в этом жанре все, что мог. Вертинский был русский шансонье. Вот это французское слово скорее всего подходит к нему, стоящему на эстраде. Когда современные певцы пытаются петь Вертинского, ничего не выходит из этого. Они пытаются самостоятельно переосмыслить текст его песен, музыку его, и из этого выходит какая-то незначительная песенка бессмысленная. Смысл, который Александр Николаевич вкладывал в свои песни, он был особым смыслом. Это был особый мир, который он привносил в песню. К примеру, когда поют его песню "Ваши пальцы пахнут ладаном", эта песня получается о том, что пальцы чем-то пахнут. А Вертинский пел о Вере Холодной, предвидя ее смерть. Это разные, согласитесь, истории. Единственный человек, который несет какую-то глубину понимания Вертинского, - это Камбурова. Она поет "Бал Господень". Она поет по-своему, у нее своя манера, но это бесспорно переосмысление его песни, и это очень тонко сделано.
Иван Толстой: Чем дольше Александр Николаевич жил в Советском Союзе, тем яснее начинали видеть его глаза.
Владлен Давыдов: Вся его эпопея с возвращение в Советский Союз она, конечно, с элементом трагедийности. Он приехал в страну, которую он себе нафантазировал, и которую мы нафантазировали. Но мы уже жили давно и постепенно пришли к какому-то идеалу. Мы искренне верили. И, самое поразительное, что и он верил. Он приехал с самыми искренними чувствами радости, что он вернулся на родину. Он говорил, что вот ко мне приходит слесарь чинить мне водопровод, а потом вечером я для этого слесаря пою свои песни. У него такое идеалистическое, романтическое было представление о нашей демократии, о нашей жизни. Я не знаю, что произошло в его представлении, в его сознании, после ХХ съезда, когда рассказали правду. Конечно, в его сознании происходили невероятные потрясения. Я так думаю. Судя по письмам, которые он пишет Лидии Владимировне, где-то из глуши, из нашей глубинки, у него, конечно, были большие открытия.
Иван Толстой: Из письма Вертинского жене Лидии Владимировне. 50-й год.
Письмо Вертинского: "Что писать? Что петь? Есть только одна правда. Правда сердца. Собственно, интуиции. Но это не дорога в искусстве нашей страны, где все подогнано к моменту и необходимости данной ситуации. Сегодня надо писать так, завтра иначе. Я устал и не могу в этом разобраться и не умею. У меня есть высшая, надпартийная правда, человечность. Но если сегодня нам не нужна она, значит сегодня надо кричать "убей", и так далее. Все это трудно и безнадежно. И бездорожье полнейшее. От моего проклятого искусства, искусства игры на тончайших и скрытых чувствах и нюансах человеческой души во мне развернулась сложная и большая машина. Эти меленькие тайные моторы стучат и дрожат и работают на холостом ходу. И буквально сводят меня с ума. Целые дни и вечера в голове несутся отрывки мелодий, строки стихов, просто наблюдения, встречи, взгляды, мелочи. Все это шумит, перебивает друг друга, и я часто думаю: уж не сумасшедший ли я. Точно через мою голову льется какой-то поток, какая-то река, вроде Куры, которая несет щепки и мусор. И только одно единственное средство - алкоголь. Он оглушает, успокаивает и заставляет исчезать всю эту свистопляску. Вот почему я после концерта всегда пью".
Иван Толстой: Через год Александра Николаевича Вертинского не стало. Он, столько лет стремившийся домой, умер дома. Он, высшей ценностью считавшей родину, родину обрел. Познал ли он встречное чувство?
Анастасия Вертинская: Очевидно, еще не настало время, когда его личность в достаточной степени оценена. Этот же энтузиазм групповщины, он сходит постепенно с нас, не сразу. Еще по-прежнему мы считаем колоссами тех, кто кричал: "Партия! Родина!" - с эстрады. "Слышишь ли ты меня?" - громкими голосами. Без имен. А вот этот вот жанр пока что считается особняком таким, не очень русским, немножко иностранным.
Я думаю, что это абсолютно русская культура. Абсолютно интернациональная культура. Он - человек мира.