Николай Алексеевич Некрасов (1821—1877) — поэт, оказавший ни с чем не сравнимое воздействие на советскую поэзию — именно на советскую в гораздо большей степени, чем на русскую, хотя и тут его инспирации были очень значительны (вспомним Блока и Андрея Белого). И тут дело вовсе не в поверхностном идеологическом сходстве: Некрасов, мол, был певцом народного страдания, а советская власть такую программу — облегчения народных бед — приняла и как бы выполняла. Нет, тут дело не в идеологии, а в чем-то более значительном. Русская жизнь действительно стала меняться, и очень резко, во времена Некрасова, причем меняться сразу во множестве отношений; Некрасов был одновременно продуктом этих резких сдвигов — и носителем таковых: и причиной, и следствием сразу.
Начать надо всё-таки с эстетики — ведь Некрасов поэт. Правда, присяжные эстеты пытались Некрасова умалить и вообще отказать ему в звании поэта. Наиболее известны слова Тургенева: «В стихах Некрасова поэзия не ночевала». Но позднее разобрались, что Некрасов изменил саму поэзию — для того, чтобы ее сохранить, не лишить читателя. Об этом есть основополагающая работа Б.М.Эйхенбаума, написанная в 1922 году. Поэзия умерла в руках пушкинских эпигонов, стала набором условно «поэтических» стандартов, мертвым складом всяческих клише. Поэтический язык перестал восприниматься, потому что сделался слишком гладок, не задевал внимания. Надо было дать поэзии новый звук, новую лексику, новую интонацию. И Некрасов сделал это: его стихи стали читать, он стал поэтом всячески популярным, проще сказать народным, национальным, явлением того же масштаба, что Пушкин и Лермонтов, и как раз об этом сказал Достоевский на его могиле. В отчет на что, как известно, из толпы раздались крики: «Выше! Выше!»
Вот отсюда ведут обычное объяснение: популярность Некрасова оттого вроде бы идет, что он отвечал идеологическим требованиям тогдашних читателей — демократической и народолюбивой интеллигенции. Эйхенбаум показал, что дело было много сложнее и тоньше:
Любители биографии недоумевают перед «противоречиями» между жизнью Некрасова и его стихам. Загладить это противоречие не удается, но оно — не только законное, а и совершенно необходимое, именно потому что «душа» и «темперамент» одно, а творчество — нечто совсем другое. Роль, выбранная Некрасовым, была подсказана ему историей и принята как исторический поступок. Он играл свою роль в пьесе, которую сочинила история, — в той же мере и в том же смысле «искренне», в каком можно говорить об «искренности» актера. Нужно было верно выбрать лирическую позу, создать новую театральную эмоцию и увлечь ею <…> толпу. Это и удалось Некрасову.
Противоречие (нынче вроде бы и забытое — во всяком случае, в советское время замалчивавшееся) — было то, что Некрасов писал о страданиях народа, а сам играл в карты в Английском клубе и даже, что особенно обидно, — выигрывал. Об был человек, старинным слогом говоря, безнравственный. Где-то у Корнея Чуковского, известного знатока Некрасова, я прочитал, что Некрасов обил облучок своей кареты гвоздями, чтоб мальчишки и всякая рвань не цеплялись, в то же время, написав стихотворение с негодующим обвинением такой моды. Ну а про оду Муравьеву-вешателю, усмирителю Польши, и напоминать незачем, случай хрестоматийный. Вот в этом контексту и нужно рассматривать приведенное высказывание Эйхенбаума: поэт — не столько личность, сколько носитель определенной роли, поэт как человек — сам по себе, а его так называемый «лирический герой» сам по себе. На этом особенно настаивали формалисты, к числу которых принадлежал Эйхенбаум: нельзя, читая стихи, составить представление о человеке. Правда, иногда это их методологическое различение скандально проваливалось, как было в случае с Есениным: они говорили, что погибающий в кабаках Есенин — стихотворная тема, а не индивидуальная трагедия; а Есенин взял да и повесился, так сказать, наперекор формалистам.
Как из такого затруднения выйти в случае Некрасова? Чем был его демократизм — ролью или поступком?
Дело в том, что его позиция выходила за рамки литературы, и не в смысле сочувствия униженным и оскорбленном, а в силу объективной демократизации российской жизни. Демократия — это не только политическое понятие (правовой строй, свободы печати и прочее), но еще и демографический, так сказать термин, реалия социальной статистики. Есть понятие «массовое общество» и «массовая культура», и для их существования не первоочередно обязательны либеральные политические институты. Феномен массовой культуры появляется всюду, а не только на свободном Западе. Советский Союз был массовым обществом — и в этом смысле демократическим: «демос» составлял его культурную массу.
Но это как раз и началось в эпоху Некрасова. Появился разночинец, демократический читатель, не умевший читать французские книжки, малотиражные и дорогие, и на него стали работать всякого рода «журналисты», как тогда говорили, — то есть издатели периодической литературы, завоевывающей массовый рынок, пошла в ход газета. Вот и Некрасов был такого рода журналистом — законным в генеалогическом ряду наследником Булгарина, Полевого и Краевского (с последним он сам сотрудничал в издательском деле: «Современник» Краевского и Некрасова). Кстати, о пресловутом «Современнике»: он отнюдь не был лучшим журналом своего времени, это легенда, старательно муссировавшаяся большевиками. Лучшим, в смысле качества художественной продукции, был журнал Каткова «Русский вестник», у него печатались все русские классики, включая Льва Толстого и Достоевского. «Современник» был не лучшим журналом, а более тиражным, коммерчески успешным — ориентированным на тогдашнюю читательскую массу — разночинцев. Дело не в так называемой передовой идеологии, а в понижении культурного уровня — вот причина успеха «Современника». И Некрасов, умелый журнальный делец, ловко на этом играл — не менее ловко, чем в карты в Английском клубе.
Уникальность его случая в том, однако, что он был высокоталантливый человек, сумевший эстетически обыграть, использовать, возвести в перл создания новый демократический язык. Так и бывает: канонизацией низших жанров, переведением их в новый образец движется литературная эволюция, как показали это те же формалисты. Нынешний понятный пример — Владимир Сорокин: самую что ни на есть грязную, фекальную тематику и грубейший слэнг полу-, а то и просто уголовных слоев он сумел сделать настоящей литературой.
Что же касается идеалов, то они у Некрасова тоже были — но совсем не те, что ему приписывались. Его идеал народного счастья и довольства, если говорить советским языком, — кулацкий. Он написал три умилительные поэмы о декабристах, и в последней из них, «Дедушка», продемонстрировал свою программу-максимум для народа: деревню Тарбагатай. Старый декабрист, вот этот самый дедушка, говорит внуку Саше:
Мельницу выстроят скоро, —
Уж занялись мужики
Зверем из темного бора,
Рыбой из вольной реки.
Дома одни лишь ребята
Да здоровенные псы, —
Гуси кричат, поросята
Тычут в корыта носы...
Все принялось, раздобрело!
Сколько там, Саша, свиней!
Перед селением бело
На полверсты от гусей.
Корней Чуковский, написавший среди многого о Некрасове, статью о подлинном его мировоззрении под таким именно названием — «Тарбагатай», приводил слова Гумилева, сказавшего, что это лучшая строчка Некрасова — “Сколько там, Саша, свиней!” Если и не лучшая, то характерная, соглашается Чуковский. И он пишет дальше:
Стихи замечательные, единственные в русской поэзии. Упоение материальным довольством, богатой хозяйственностью выразилось в них, как нигде (кроме, пожалуй, стихов Державина). Когда русская критика научится разбираться в произведениях искусства, она должна будет признать, что эти тарбагатайские строки ценнее, поэтичнее многих прославленных стихотворений.
Рефрен поэмы «Дедушка»: «Вырастишь Саша — узнаешь!» Но когда Саша вырос и сам стал дедом, то его внуки вместо Тарбагатая построили Колыму, а Тарбагатай раскулачили.
Некрасов, конечно, в этом не повинен. Сам он мужиков не разорял, а советских поэтов обогатил: по его примеру они предались стихотворной журналистке — от Маяковского до Евтушенко; и если Маяковский неудачливо, то Евтушенко более чем успешно.