Иван Толстой: Месяц назад в журнале «Нью-Йоркер» (по-английски), и две недели назад в московской «Новой газете» (по-русски) напечатан никому неизвестный ранний рассказ Владимира Набокова «Наташа». То ли 21-го, то ли 24-го года. Вероятно, публикации приурочены к памятному дню – 2-му июля – дню кончины писателя. Набоков скончался 31 год назад.
Трудно отыскать автора, который больше потрудился бы над созданием мифов о самом себе, нелегко совладать с его противоречивой репутацией. Свое раннее творчество Набоков всегда старался отвергнуть, спрятать, преодолеть. Ему бы предстать перед читателями автором стройного собрания сочинений без изъянов и опечаток. Но помимо его воли нынешние исследователи отыскивают в его архиве не просто несовершенные, но даже неотделанные произведения. Как вот рассказ «Наташа», найденный Андреем Бабиковым. Наши слушатели уже знают этого ученого по одной из наших радиопрограмм. Архивный рассказ. Можно ли разглядеть в нем руку будущего гениального мастера?
Диктор: На лестнице Наташа встретила соседа по комнате*, барона Вольфа: поднимаясь тяжеловато по голым деревянным ступеням, он ладонью гладил перила и сквозь зубы посвистывал.
– Куда бежите, Наташа?
– В аптеку. Рецепт несу. Только что был доктор. Папе лучше.
– А! Вот это приятно…
Она мелькнула мимо, в шелестящем макинтоше, без шляпы.
Вольф посмотрел ей вслед, перегнувшись через перила: на миг увидел сверху ее гладкий девический пробор. Продолжая посвистывать, он поднялся на верхний этаж, бросил мокрый от дождя портфель на кровать, крепко, с удовольствием вымыл и вытер руки. Потом постучался к старику Хренову.
Иван Толстой: Так начинается «Наташа». В предисловии к русской публикации (а рассказ написан именно по-русски), Андрей Бабиков пишет:
Диктор : Несколько лет назад, разбирая рукописи Владимира Набокова, хранящиеся в библиотеке Конгресса США, в поисках материалов для собрания драматургии писателя, над которым в то время работал, я обнаружил рукопись не известного мне рассказа «Наташа». Относящийся к началу 20-х годов прошлого века, неопубликованный и неизученный, этот рассказ был лишь кратко пересказан Брайаном Бойдом на страницах написанной им биографии Набокова, недавно вышедшей и по-русски. Бегло просмотрев эти пятнадцать листов линованной бумаги, исписанной тонким пером автора «Трагедии господина Морна» и «Приглашения», я понял, отчего этот рассказ столь долгое время оставался под спудом. Стремительно, в «одно касание» написанный черновик пестрел изысканной в своей изощренности правкой. Микроскопические вставки и уточнения, целые предложения, вымаранные, а затем вновь возвращенные к жизни путем подчеркивания, озерцо кляксы, в котором тонет не раз переправленное слово, к тому же еще всякие другие неприятности — небрежный синтаксис, описки, пропуски…
Взять на себя труд по его восстановлению мог, конечно, лишь русскоязычный исследователь, но таковых побывало в архиве Набокова совсем немного; для западного же ученого, пусть отчаянно любящего Набокова и отлично владеющего русским, то была бы задача непомерной трудности. Ведь мало того что надо знать русскую, с ятями и ерами, орфографию, которой Набоков придерживался до конца жизни, у исследователя должен быть еще развит особый навык чтения руки Набокова с листа. Работа с набоковским эпистолярием и автографами его ранних сочинений давала мне, как я полагал, все эти преимущества. Прочитав рукопись и уверившись, что, несмотря на кажущуюся безнадежность предприятия, рассказ восстановить все-таки можно, летом 2006 года я сделал его первую редакцию и послал сыну писателя для решения его судьбы. Со многими неясными строками удалось совладать уже тогда, другие продолжали упорно сопротивляться, сколько я ни рассматривал словесную вязь сквозь линзу увеличительного стекла.
Невзирая на явную неотделанность, вполне «рабочее» и в бунинском духе название (сравните: «Клаша», «Таня», «Руся» и другие), вместо которого, реши Набоков все-таки напечатать его, стояло бы что-то более отвлеченное и емкое, несмотря на многие неловкие строки, выдающие еще очень неопытного автора, это сочинение, на мой взгляд, безусловно, заслуживало публикации. Сама по себе «живучесть» рукописи, уцелевшей в многочисленных переездах и передрягах на разных континентах и пролежавшей среди бумаг писателя восемьдесят с лишком лет, намекала на особую важность ее для автора, если не художественную, то личную. И может быть, о чем-то очень значительном могла бы по секрету сказать увлеченному Набоковым читателю.
Сыну писателя, Дмитрию, рассказ показался весьма интересным, и было решено готовить его к публикации — русской и английской. Общими усилиями и во многом благодаря исключительно чуткому и внимательному прочтению рассказа блестящим переводчиком и истолкователем Набокова Геннадием Барабтарло, удалось разобрать почти все оставшиеся спорные или трудные места, после чего Дмитрий Набоков бережно перенес «Наташу», со всеми предметами обстановки и оттенками, на английский и в начале июня выпустил ее в «Нью-Йоркере». Теперь «Наташа» выходит по-русски — в приложении к «Новой газете» — «Свободном пространстве».
Диктор : Хренов жил через коридор, в одной комнате с дочерью, причем Наташа спала на диване; в диване были удивительные пружины, перекатывающиеся и вздувающиеся металлическими кочками сквозь дряблый плюш. Был еще стол, некрашеный, покрытый газетой в чернильных пятнах. На нем валялись папиросные гильзы. Больной Хренов, маленький тощий старик в рубахе до пят, со скрипом юркнул обратно в постель и поднял на себя простынь, когда в дверь просунулась большая бритая голова Вольфа.
– Пожалуйста, очень рад, входите.
Старик трудно дышал**, и дверца ночного столика осталась полуоткрытой.
– Говорят, совсем поправляетесь, Алексей Иваныч, – сказал барон Вольф, усевшись у постели и хлопнув себя по коленям.
Хренов подал желтую, липкую руку, покачал головой.
– Мало ли что говорят… Я-то отлично знаю, что...
Он издал губами лопающийся звук.
– Ерунда, – весело отрезал <Вольф> и вынул из заднего кармана громадный серебряный портсигар. – Курить можно?
Он долго возился с зажигалкой, щелкая зубчатым винтом. Хренов прикрыл глаза: веки у него были синеватые, как лягушачьи пленки. Седая щетина облипала острый подбородок.
Он сказал, не открывая глаз:
– Так оно и будет. Двух сыновей убили, выкинули меня с Наташей из родного гнезда – теперь изволь помирать в чужом городе. Какая, в общем, глупость.
Вольф заговорил громко и отчетливо. Он говорил о том, что жить еще, слава Богу, Хренов будет долго, что в Россию все вернутся к весне с журавлями, и тут же рассказал случай из своего прошлого.
Иван Толстой: Ранний рассказ писателя найден в американском архиве исследователем Андреем Бабиковым. Стоит ли за этим открытием тонкий замысел хранителей бумаг – вот, придет следующий исследователь и обнаружит что-то свое, и сенсация вокруг имени писателя никогда не будет угасать? Или ваша находка была совершенно случайной?
Андрей Бабиков: Я не думаю, что какой-то стоит замысел, что какие-то рукописи хранятся, которые никому не известны и которые исследователи не могут изучать. Я хотел бы сказать, что на самом деле в архиве есть много рукописей, черновиков, набросков, которые еще просто не попали в поле зрения исследователей. Исследователи много заняты другими произведениями Набокова, главным образом его поздними сочинениями. А ранние – стихотворения, рассказы, очерки и дневниковые записи - они просто хранятся и дожидаются своего исследователя. И мне удалось случайно обнаружить, среди других бумаг, этот черновик рассказа. В сущности, это не рассказ, в том виде, в котором мы привыкли это понимать, это такой набросок, рукопись, очень сложно читаемая, и не знаю, почему она хранилась так долго среди бумаг Набокова, почему он ее не уничтожил. Я думаю, что это связано с какой-то мыслью Набокова в отношении сюжета этого рассказа, очень раннего и довольно слабого. Поэтому нет какого-то замысла хранить и у наследника.
Это такой процесс розысков, поисков. Он не бесконечен, уже виден свет в конце туннеля, уже можно будет думать о полном собрании сочинений Набокова в России и в других странах. В Германии издается полное собрание сочинений.
Иван Толстой: Андрей, расскажите, пожалуйста, в целом, что собой представляет набоковский архив?
Андрей Бабиков: Архив Набокова находится в двух местах. Большая часть хранится в коллекции братьев Бергов в Публичной библиотеке в Нью-Йорке, а другая часть - в Библиотеке Конгресса США в Вашингтоне. Архив поделен был на две части по решению самого Владимира Набокова и его семьи. Какая-то часть рукописей, писем, материалов, фотографий и документов попала в Нью-Йорк. У этой коллекции есть смотритель - Стивен Круг, который, в меру своих возможностей, эти материалы раскладывает, сортирует, дает возможность исследователям с ними знакомиться. Ориентироваться там довольно просто, там обычная картотека, по которой можно искать произведения, в ней есть некоторые ошибки, кое-что оставляют после себя недобросовестные исследователи, что приходится раскладывать по местам. Я постарался после себя оставить порядок, некоторые рукописи положил туда, где они должны быть, из той папки, где не надо им лежать. Или хронология нарушена, или еще что-то. То есть, ориентироваться просто, работать приятно. Что касается вашингтонского архива, то там ситуация несколько иная. Там все хранится в большом зале, там также ученые работают, там тоже есть смотрители, но они не уделяют столько времени именно Набокову, они занимаются вообще архивом манускриптов. Также очень просто ориентироваться.
Кого же пускают? Могу сказать, что существует такая легенда, что Дмитрий Набоков никого не пускает в архивы. Это не так. Я знаю многих ученых, в том числе моих друзей, которые бывали там. Критерий отбора таков, что это человек, который не должен быть замечен в каких-то недобросовестных высказываниях в отношении Владимира Набокова, в каких-то личностных оценках, порой очень предвзятых, что мы часто можем видеть в публикациях российских исследователей, в каких-то пиратских изданиях, которые делались в России. Чтобы этот человек был просто заинтересованным ученым, который захочет найти какой-то материал и что-то по этому поводу написать и все необходимое согласовывать с владельцем прав Дмитрием Набоковым, что логично и разумно. Любые публикации, в том числе рассказ «Наташа», о котором мы говорим. Я нашел эту рукопись, разобрал ее и первым делом спросил наследника, могу ли я это опубликовать по-русски. Дмитрий решил сначала напечатать по-итальянски, потом по-английски, после чего разрешил напечатать и по-русски. Было издано собрание рассказов Набокова, новое собрание по-итальянски, куда включен рассказ «Наташа», после чего была публикация в «Нью-Йоркере», в июне, и теперь вышел он совсем недавно и по-русски.
Иван Толстой: Андрей, Набоков создал сам о себе такой миф, что он писатель, не отставляющий после себя никакого творческого сора. После окончания книги всё подчищено. Подтверждает ли этот миф писательский архив?
Андрей Бабиков: Есть материалы, о которых можно сказать, что это тот самый сор: есть какие-то черновики известных нам произведений, есть рукопись «Приглашения на казнь» с правкой, есть машинопись с правкой романов или рассказов на английском и на русском языке, есть разные варианты, можно найти какие-то варианты стихотворений, которые отличаются от опубликованных. Но нельзя сказать, чтобы Набоков хранил их из какого-то особого мнения о собственной ценности. Это, видимо, имело какое-то отношение к близким, где-то, возможно, были надписи, возможно, это пришло с письмом кому-то. Он матери часто посылал свои произведения вместе с письмами. Какие-то стихотворения потом он мог переделать и напечатать в ином виде. Я бы не сказал, что много материалов повторяющихся, редакция одного и того же. Нет, этого не много.
Иван Толстой: Ну, а количественно, если мерить в страницах, архив объемен?
Андрей Бабиков: Я не подсчитывал, какое количество страниц. Могу сказать, что корпус переписки довольно объемен – письма жене, матери, редакторам журналов, эмигрантам, друзьям. Над ним работают, он будет издан. Это очень интересный материал. Многие из упоминаний, к примеру, драматических, в трудах Набокова, я поместил в книгу, которую подготовил, книгу пьес: какие-то кусочки, высказывания, интересные замечания о режиссерах, актерах, постановках. А что касается художественного корпуса, то тут сложно сказать. Я думаю, что не так много. Какие-то доклады есть еще. Печатал Александр Долинин, в своих известных публикациях, ранние берлинские рассказы. Возможно что-то еще найти. Дело в том, что есть еще архив в Монтре, который находится в доме Дмитрия Набокова, в котором также хранятся рукописи. Они более семейного характера, тексты написаны в альбомах или просто подарены были матери или сестре. Так что и там есть какая-то часть. Но все это описано, изучено довольно хорошо, и некоторые, возможно, еще будут появляться публикации. Но весь главный массив произведений издан и изучен, главным образом, американскими учеными и замечательным исследователем Брайаном Бойдом. В его биографии Набокова содержится много упоминаний об архивных материалах. Я могу повторить только, что российский читатель, с выходом тома пьес и с публикацией последних лет уже владеет фактически всем корпусом сочинений Набокова.
Иван Толстой: Много ли писем получал Набоков в течение жизни?
Андрей Бабиков: Об этом известно очень хорошо, есть масса публикаций последних лет. Например, в журнале «Звезда» - письма Струве, переписка с американскими издателями. Выходила подборка его писем в сборниках, переписка с Уилсоном и другими. Очень много писем получал Набоков, и пока он был менее известен, он сам отвечал, а когда он стал знаменитым американским писателем, эту работу на себя взвалила Вера Набокова, его жена. Писем много, письма очень интересные: письма обычные, отзывы, есть интересные предложения. Скажем, переписка Набокова с Хичкоком о совместной работе довольно любопытна, или с Михаилом Чеховым о постановке «Дон Кихота». Так что можно сказать, что массив этот еще до конца не изучен, не разобран и работы там много. Я, в меру своих сил и возможностей, прошел только лишь по срезу драматургии, театра и кино, но пока это все изучаю, месяц у меня это отняло в Нью-Йорке. Я обратил внимание, сколько еще есть писем, которые было бы интересно прочитать исследователям и любителям Набокова.
Диктор: Кругом был вечерний мокрый город, черные потоки улиц, подвижные, блестящие купола зонтиков, огонь витрин, стекающий в асфальт. Вместе с дождем лилась ночь, наполняла глубокие дворы, дрожала в глазах тонконогих проституток, медленно гулявших взад и вперед на людных перекрестках. И где-то нави<сали?>, зажигались быстрой чередой круговые лампионы рекламы, словно вращалось световое колесо.
К ночи у Хренова поднялась температура – градусник был теплый, живой, столбик ртути высоко влез по красной лесенке. Долго он бормотал что-то непонятное, кусал губы и покачи<вал> головой, потом уснул. Наташа разделась при вялом пламени свечки, в темном стекле окна увидела свое отражение: бледную тонкую шею, темную косу, упавшую через ключицу. Так она постояла в нежно<м> оцепенении, и вдруг показалось ей, что комната, с диваном, со столом, усеянным папиросными гильзами, с кроватью, на которой, открыв рот, беспокойно спит остроносый, потный старик, тронулась, и вот плывет, как палуба, в черную ночь. Тогда она вздохнула, провела ладонью по голому теплому плечу и, легко уносимая головокружением, опустилась на диван. Потом, смутно улыбаясь, стал<а> отворачивать, стягивая с ног, шелковые старые чулки, заплатанные во многих местах, – и опять поплыла комната, и казалось, что кто-то горячо дует ей в шею, в затылок. Она широко раскрыла глаза – длинные, темные, с голубоватым блеском на белках. Осенняя муха заверте<лась> вокруг свечи и жуж<ж>ащей черной горошинк<ой> стукнулась об стену. Наташа медленно вползла под одея<ло> и вытянулась, ощущая, словно со стороны, теплоту своего тела, длинных ляжек, голых рук, закинуты<х> под голову. Ей было лень потушить свечу, лень спугнуть шелковые мурашки, от которых невольно сжимались колени и закрывались глаза. Хренов тяжело охнул и поднял во сне одну руку. Рука упала как мертвая. Наташа привстала, подула на свечу. Разноцветные круги поплыли перед глазами.
«Удивительно мне хорошо», – подумала она и рассмеялась в подушку. Теперь она лежала, вся сложившись, и казалась себе самой необыкновенно маленькой, и в голове все мысли были, как теплые искры, <они> мягко рассыпались, скользили. Только стала она засыпать, как дремоту ее расколол неистовый, гортанный крик.
– Папочка, папа, что такое?
Она пошарила по столу, зажгла свечку.
Хренов сидел на постели, бурно дышал, вцепившись пальцами в ворот рубашки. Несколько минут до того он проснулся – и замер от ужаса, приняв светящийся циферблат часов, лежащих рядом на стуле, за ружейное дуло, неподвижно направленное на него. Он ждал выстрела, не смел шевельнуться – а потом не выдержал – закричал. Теперь он смотрел на дочь, мигая, с дрожащей улыбкой.
– Папочка, успокойся, ничего…
Она, нежно шурша босыми ногами, оправила ему подушки, тронула липкий, холодный от поту, лоб. Он с глубоким вздохом, все еще вздрагивая, отвернулся к стене, пробормотал:
– Всех, всех… Меня тоже. Это кошмарно… Нельзя.
И заснул, словно куда-то провалился.
Наташа снова легла – диван стал еще ухабистей, пружины давили то в бок, то в лопатки, но, наконец, она устроилась, поплыла в тот прерванный, невероятно милый сон, который она еще чувствовала, но уже не помнила.
Иван Толстой: Андрей, вы видите в этом рассказе набоковскую руку?
Андрей Бабиков: Да, и если бы не видел, я бы, наверное, никогда не потратил столько времени на его прочтение, на расшифровку этой рукописи. Конечно, в «Наташе» уже можно найти многие мотивы, которые впоследствии стали основными, которые развивались впоследствии в то, что мы понимаем под стилем и искусством Набокова. Концовка рассказа, игра с двоемирием, эта граница, по которой, как по лезвию бритвы, проходит героиня рассказа, и многие интересные образы, оттенки подмечены - берлинские улицы, залитые дождем, световые рекламы, которые Набоков так любил подметить и описать, это все уже предвещает Набокова. Я когда-то сказал, что Набоков созрел очень быстро, как писатель, буквально за несколько лет. И даже можно сказать, что «Наташа» во многом опередила его собственные поэтические произведения, даже в какой-то степени драматические, хотя драматургия была у него приоритетом. А потом у него было много рассказов, которые были слабее «Наташи». Так что здесь такое интересное неровное развитие, но, вместе с тем, очень бурное, очень активное и очень интересное.
Диктор: – Знаете что, Наташа, – вдруг решился Вольф, отталкиваясь широкой мягкой спиной от стены и глубоко засунув руки в карманы серых мятых штанов. – Давайте поедем сегодня за город. К шести будем дома. А?
Наташа стояла, тоже <прижимаясь> к стене плечом и тоже слегка отталкиваясь.
– Как же я оставлю папу? Впрочем…
Вольф вдруг повеселел.
– Наташа, милая, ну, пожалуйста… Ведь ваш батюшка сегодня здоров. Да и хозяйка рядо<м>, если что нужно…
– Да, это правда, – протянула Наташа. – Я ему скажу.
И, плеснув юбкой, повернула обратно в комнату.
Хренов, одетый, но без воротничков, слабо шарил по столу <руками>.
– Ты, Наташа, вчера газеты забыла купить. Эх ты…
Наташа повозилась со спиртовкой, заварила чай.
– Папочка, я сегодня хочу поехать за город, Вольф предложил.
– Душенька, конечно, поезжай, – сказал Хренов, и синие белк<и> глаз его налились слезами.
Иван Толстой: Угадывается ли в этом рассказе «Наташа» набоковская рука? Я предложил ответить на этот вопрос моего коллегу писателя Игоря Померанцева.
Игорь Померанцев: Да, но знаете, это как бывает, есть духи, есть одеколон и есть туалетная вода. Это такая набоковская туалетная вода. Рассказ сам по себе набоковский, и он скорее любопытен для специалистов по Набокову, для историков литературы. А что касается читателей, а я в данном случае выступаю в роли читателя, то вот туалетная вода напомнила мне о том, что существует еще другой Набоков, такой отборный, выдержанный, хотя приемы, в общем-то, те же. Зоркость глаза, эти легкие смещения, когда вдруг, благодаря перу мастера, ты иначе видишь предметы. Скажем, «столбик ртути высоко влез по красной лесенке». Это маленькое чудо все равно происходит в набоковской прозе и, главное, вы знаете этот сам дух.
Я скажу о писателе несколько более, чем комплиментарные слова. Мы читаем все эти рассказы и прочли их поздно. И у нас был уже колоссальный запас времени, мы уже знали про советскую власть, мы уже знали, что это не драматическая история, а трагическая история, и чем она чревата, и что это разрыв навсегда, и что эти ностальгирующие герои Набокова абсолютно обречены. У нас была другая оптика, мы смотрели из других приборов. Писатель не знал точно, вернутся или не вернутся, а почему-то чувствовал. Почему-то все это так трагично, горько, с привкусом дыма. И этот запах дыма есть и в этом рассказе, просто у него есть вещи посильнее. Драматургически построен тоже, якобы, неожиданный конец - смерть. Вспомним рассказ «Возвращение Чорба», какой там остроумный и неожиданный драматический конец. Поэтому читаешь… Единственное, что сам Набоков не несет ответственности за этот рассказ. Он его, кстати, не опубликовал.
Иван Толстой: А вы можете объяснить, почему? Сами, как писатель, как прозаик. Чего тут не хватает?
Игорь Померанцев: Не хватает сильных жестов. Набоков ведь все свои рассказы строит. Там всегда очень жесткая драматургия, там всегда есть зазор между вымыслом и правдой, между желаниями героев и невозможностью их осуществить. Это всегда и эмоциональное поле, и какое-то такое языковое поле. Но главное это драматургия. Раз, щелкнуло, и - Ах! Не может быть! Как здорово! Как сильно! Как неожиданно! А в этом рассказе нет вот этого «Ах!». Поэтому очень хорошо, что рассказ опубликован, и должно его воспринимать с точки зрения истории литературы и литературной биографии самого писателя.
Иван Толстой: А какая апология творческого вранья! Понравилась она вам?
Игорь Померанцев: А у него всегда есть то, что я называю зазором между правдой и вымыслом, и всегда в пользу вымысла. И за это честь и хвала Набокову, за то, что он вымысел любил гораздо больше, чем правду.
Диктор:
– Путешествия, да… Ах, Наташа, я иногда чувствовал себя богом. Я видел на Цейлоне Дворец Теней и дробью бил крохотных изумрудных птиц на Мадагаскаре. Туземцы тамошние носят ожерелья из позвонков и странно так поют, ночью, на взморье. Словно музыкальные шакалы. Я жил в палатке неподалеку от Таматавы, где по утрам земля красная, а море – темно-синее. Я не могу описать вам это море.
Вольф замолк, тихо подкидывая сосновую шишку. Потом провел пухлой ладонью по лиц<у> сверху вниз и рассмеялся.
– А вот теперь я – нищий, застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шоферском кабаке. А было время…
Наташа лежала навзничь, раскинув локти, и смотрела, как озаренные вершины сосен тихо ходят в бледно-бирюзо<вой> вышине. Она вглядывала<сь> в это небо, и тогда кружи<лись>, мерца<ли>, сыпались ей в глаза светлые точки. А по временам что-то перелетало с сосны на сосну – золотая <судорога?>. Рядом, у скрещенных ног ее, сидел барон Вольф, в просторном своем сером костюме и, нагнув бритую голову, все подкидывал сухую шишку.
Наташа вздохнула.
– В Средние века, – сказала она, глядя на верхушки сосен, – меня бы сожгли или бы приобщили к святым. У меня бывают странные ощущения. Вроде э<к>стаза. Я тогда – совсем легкая, и плыву куда-то, и всё понимаю – жизнь, смерть, всё… Раз, когда мне было лет десять, я сидела в столовой и рисовала что-то. Потом я устала и задумалась. И вдруг очень поспешно вошла женщина, босая, в синих блеклых одеждах, с большим, тяжелым животом, а лицо худое, маленько<е>, желтое, с необыкновенно ласковыми <?>, необыкновенно таинственными <?> глазами… Прошла поспешно женщина, не взглянув на меня, прошла и скрылась в соседней комнате. Я не испугалась, почему-то подумала, что она пришла мыть полы. Эту женщину я никогда больше не встре<чала> – но знаете, кто это была… Богоматерь.
Вольф улыбнулся.
– Почему вы так думаете, Наташа?
– Я знаю. Она мне приснилась потом, через пять лет, – и держала ребенка, а у ног ее сидели, облокотившись, херувимы – совсем как у Рафа<эля> – но живые. И, кроме того, у меня бывают другие – маленькие, совсем маленькие видения. Когда в Моск<ве> забрали отца и я осталась одна в доме, то такая вещь случилась: на письменном столе был медный колоколец, из тех, которые подвешивают коровам в Тироле. И вдруг он поднялся на воздух, зазвенел и упал. Такого дивного чистого звука я никогда…
Вольф странно посмотрел не нее. Потом далеко кинул шишку и проговорил холодным, глухим голосом.
– Мне нужно вам сказать, кое-что, Наташа. Вот: ни в Африке, ни в Индии я никогда не бывал. Это все вранье. Мне сейчас под тридцать, но кроме двух-трех русских городов, дюжины деревень да вот этой глупой страны, я ничего не видал. Простите меня.
Иван Толстой: Мифы и репутации на волнах Свободы. Признаки Набокова. Не помню, кто из писателей (кажется – француз) сказал: «это воняет литературой». Пахнет ли Набоковым в этом рассказе? Размышляет критик Самуил Лурье.
Самуил Лурье: Меня вообще-то больше всего волнует, что филология все-таки не наука. Вот я подумал, что если бы нам не сказали, что там почерк Набокова и его подпись, а просто был бы такой текст, и попросили меня или кого-то, гораздо более ученого, атрибутировать, сказать, кто бы это мог написать, угадал ли бы этот кто-нибудь ученый, что это Набоков? Не знаю.
С другой стороны, как и в любой другой науке, мы же включенные наблюдатели. Теперь нам уже сказали, что это почерк Набокова, поправки его, подпись «В. Сирин». Значит, не отделаться теперь уже от этого предположения. На самом деле, все это как бы догадки, и невольно начинаешь искать, где же тут Набоков. Хотя, может быть, надо было бы совсем по-другому. Вот теперь, когда я прочитал рассказ, ночь подумал, мне стало казаться, что, да, наверное, то есть я совершенно не уверен, что я бы угадал, но теперь, когда уже мне сказали, и ответ у этой задачи как будто есть, мой ум пытается к этому ответу подогнать то, что я вижу. Я вижу здесь, несмотря на то, что это довольно банально написано, там нет набоковского слога. Действительно, наивная и банальная фраза, как правило. И если не считать, что «хозяйка хлынула к ней», и там еще есть, что «седая бородка облепила подбородок», то, в общем-то, не скажешь, даже, что у человека есть такой изобразительный, повествовательный талант. Но на самом-то деле, что меня не то, что смущает, а то, что я вижу, что ноги вязнут в каких-то опилках, и это не раз у Набокова, когда припоминается Россия, ноги вязнут. И этот парк под Берлином, как будто бы он в «Даре» немножко такой. И старик несколько реплик произносит так, как это бывает у Набокова - внезапные, резкие, когда человек думает о своем. И, наконец, есть мотив путешествий в Африку, экзотических. Так что парк, путешествия и это воспоминание об этих вязнущих, застревающих ногах в каких-то опилках, в пыли, в песке, вроде бы, да. Но это все очень поверхностно.
Но там есть один симптом, по которому можно согласиться, что это, наверное, да, Набоков. Есть одна единственная черточка, которая объясняет его, что ли. Я вот, что хочу сказать. Что действие этого рассказа происходит на некотором сдвиге. Самое интересное для автора здесь то, что читатель почти не может угадать, происходит ли действие наяву или во сне. Это бы еще само по себе не особенно удивительно, и это не очень удалось, но что здесь есть чисто набоковское – здесь есть ключ. Тот самый прием, который он потом будет использовать во множестве произведений. Что это происходит на грани сна, читатель не может угадать, происходит все это наяву или в воображении персонажа, но имеется ключ, разгадка для умного читателя, который прочитает, потом вспомнит, вернется и найдет. Как в шахматной задаче. И здесь есть разгадка, которая позволяет абсолютно определенно сказать, что героиня, встречая на улице своего отца, который, якобы, вышел в киоск за газетой, что она его не встречает, что это ей привиделось, это какое-то другое состояние. Потому что он говорит ей, что вышел за газетами, но забыл деньги: «Сбегай, пожалуйста, домой за деньгами». Это как будто выглядит естественно. Она возвращается домой и видит, что он мертвый на постели лежит. Но как же, естественно? Это взрослая женщина, которая только что прогуливалась по Берлину, куда-то ехала, у нее эти деньги наверняка при себе. Это маленькой девочке можно сказать сбегать за деньгами, это из ее детства эпизод, этого не может быть. Это сделано, казалось бы, очень просто.
Потом Набоков будет делать эти вещи гораздо сложнее и тоньше. Но меня интересует здесь это наличие ключа. Что он завел некоторую задачу этим ключом и ключик рядом тут и положил, при помощи которого ее открыть. Только и всего. Потому что ни прелести, ни силы этот рассказ не имеет. Но имеет некоторый интерес некоторых изменений действительности. При том, что есть элемент игры. Именно потому, что есть разгадка, есть игра. Это не мистический рассказ, это рассказ о том, что иногда трудно различить, происходят ли какие-то вещи только в наших мыслях или на самом деле. Это тревожное состояние, и мне кажется, что это рассказ Набокова, когда он еще не был Сириным. Как ребенок проходит какое-то внутриутробное развитие, в течение какого-то периода он дышит жабрами, здесь это именно такой случай. Этот писатель пока что тут дышит жабрами, употребляет очень наивные средства и кажется косноязычным. Что самое главное: чему Набоков научился и почему он стал Набоковым? Потому что он научился не писать ни одного лишнего слова. А здесь довольно много лишних слов, и явно эта вещь брошена на половине потому, что ему показалось, что очень много лишних слов, и проще написать новую вещь уже такими словами, среди которых ни одного лишнего не будет. И, в конце концов, это превратилось в «Машеньку» и «Дар», так мне кажется.
Иван Толстой: Датировка рассказа «Наташа» в американской публикации (в «Нью-Йоркере») и в московской «Новой газете» разная. Так, все же, 21-й или 24-й год? Андрей Бабиков.
Андрей Бабиков: Рассказ датирован самим Набоковым, но датирован, к сожалению, не четко, и последняя цифра в году, в 1921-м, была несколько раз переправлена. Все-таки окончательно рукой Набокова поставлена единица в конце – 21-й год. Но ряд ученых исследователей, с которыми завязалась дискуссия по этому поводу, такие, как Геннадий Барабтарло, Дитер Циммер и Дмитрий Набоков, склоняются к тому, что рассказ был написан в 24-м году, поскольку слишком уж он сложен для Набокова-кембриджского студента 21-го года. Я же все-таки считаю, что рассказ написан был в 21-м году. Я основываюсь на том, что, по моему ощущению и по моему знанию руки Набокова, это довольно ранняя рука, его почерк, самый ранний, который я знаю, поскольку я рассматривал его руку 19-го года, крымские его писания.
И, кроме того, ведь мы же знаем, какое трагическое событие было в жизни Набокова, связанное со смертью его отца в Берлине, в марте 1922 года. И я боюсь, что не смог бы Набоков написать в 1924 году рассказ о смерти отца, пусть даже взяв героиню-девушку, как бы абстрагируясь от этой ситуации. Я боюсь, он бы не смог написать столь абстрактный и отстраненный рассказ. Я думаю, что он был написан перед этим, то есть в 1921 году и, возможно, именно из-за этого он хранил его столь долгое время и не уничтожал, несмотря на то, что он довольно слабый в художественном отношении. Поскольку он в этом, возможно, видел какое-то предвосхищение этого события. Но это мое субъективное мнение и, разумеется, я не делал почерковедческую экспертизу, я не исследовал рукопись специальными техническими методами, у меня не было ни возможности, ни времени для этого. Но вот то, что можно сказать при первом ознакомлении, при изучении сочинений этого времени набоковских, а ведь он уже написал к этому времени драму «Скитальцы» и множество стихотворений, мне кажется, что это середина 21-го года.
Иван Толстой: Набоковский ли это рассказ? Я задаю этот вопрос эссеисту Петру Вайлю.
Петр Вайль: И да, и нет. То есть, рассказ, по-моему, очень хороший. И, судя по всему, если он действительно написан в начале 20-х годов, то есть это получается года за три-четыре до «Машеньки», и в нем вся драма российской эмиграции, проживающей в Берлине, уже выражена и, на мой взгляд, лаконичнее, четче, чем в «Машеньке», хотя и «Машенька» тоже роман совсем недурной. И набоковщина во всей ткани рассказа - безусловная, включая даже его характерные погрешности по части русского языка, я не думал, что они у него так рано появились. Скажем, «поднял на себя простыню» или «она ходит, шурша босыми ногами». Как можно шуршать босыми ногами по полу? Это же все-таки не по листьям и не по траве ходишь. Действительно, такие характерные набоковские небрежности. В этом смысле рассказ весь набоковский.
Почему все-таки, нет? Потому что здесь гораздо сильнее, чем в позднейшем Набокове, видна классическая русская традиция – Чехова, Бунина, Куприна. Любой из названных авторов мог бы написать этот рассказ, за одним исключением, где мы опять возвращается к Набокову – в концовке. В концовке, когда появляется оттенок фантастики, такого наваждения. Это, конечно, совершенно не характерно ни для кого из этих троих, которые были сугубыми реалистами. А Набоков выдерживает этот реализм буквально до последнего абзаца, и вдруг делает такой легкий поворот, который предсказывает нам, что впереди что-то вроде «Приглашения на казнь» маячит. Так что рассказ страшно любопытный, мне кажется, для любителей Набокова. Виден его генезис, просматривается более четко, чем это было раньше, на этих нескольких страницах.
Иван Толстой: Тогда позвольте вас спросить: а что для вас есть Набоков в целом, какие приемы должны быть развиты, как они должны быть уменьшены, смоделированы в рассказе, чтобы рассказ был без сомнения набоковский? Не «и да, и нет», как вы вначале ответили, а чтобы четкое «да» было. Как должен быть этот мир построен?
Петр Вайль: Набоков в рамках чистого реализма - это не совсем Набоков. Вот это, пожалуй, его главное отличие при том, что стилистически это верный ученик этой замечательной плеяды самого конца 19-го века.
Иван Толстой: В предисловии к этой публикации сам публикатор Андрей Бабиков, который обнаружил этот рассказ в набоковском архиве в Вашингтоне, говорит, что, по его мнению, рассказ написан до убийства отца. По мнению других исследователей - позже. Какое у вас ощущение - отец убит в душе этого писателя или еще нет?
Петр Вайль: Конечно, эта аллюзия может быть. Мне это, честно говоря, не приходило в голову. Возможно, да, поскольку речь идет об умирающем и являющимся наяву умершем отце, хотя и не героя. Так что, вполне может быть.
Диктор:
За один квартал до дома Вольф вдруг остановился. Наташа легко пролетела вперед. Потом стала тоже. Обернулась. Вольф, подняв плечи и глубоко засунув руки в карманы просторных штанов, согнув по-<бычьи?> голубую голову свою, – сказал: «Наташа – вниманье». Он посмотрел вбок и сказал, что любит ее. Тотчас же повернулся, быстро пошел от нее и с <деловитым?> видом завернул в табачную лавку.
Наташа постояла немного, словно пови<снув?> в воздухе, и потом тихо пошла к дому. «И это я скажу отцу», – подумала она, двигаясь вперед в каком-то синем тумане счастья, среди которого фонари зажигались, как драгоценные камни. Она почувствовала, что слабеет, что по спине скользят тихие горячие волны. Когда она очути<лась> у дома, она увидела, как ее отец в черном пиджаке, прикрыв одной рукой отсутствие воротничка и в другой раскачивая дверн<ые> ключи, торопливо вышел и направился, чуть горбясь в тумане вечера, к будке газетчицы.
– Папочка, – позвала она и пошла за ним. Он остановился на краю панели и глянул со знакомой, чуть лукавой улыбкой, нагнув голову набок. – Совсем седой петушок. Ах, ты не должен выходить, – сказала Наташа.
Отец ее нагнул голову в другую сторону и очень тихо, очень взволнованно сказал:
– Душенька, сегодня в газете есть что-то изумительное. Только вот я деньги забыл. Сбегай за ними наверх. Я подожду.
Она толкнула дверь, сердясь на отца, и вместе с тем радуясь, что он такой бодрый. По лестнице она поднялась быстро, воздушно, как во сне. Вошла в коридор. Торопилась. «Он там еще простудится, ожидая меня».
Коридор почему-то был освещен. Наташа подошла к своей двери и одновременно услышала за ней свист тихих голосов. Быстро отворила. На столе стояла керосиновая ла<м>па и сильно коптила. Хозяйка, горничная, какой-то незнакомый человек загораживали постель. Все обернулись, когда Наташа вошла, и хозяйка, охнув, хлынула к ней…
Только тогда Наташа заметила, что на постели лежит отец, – совсем не такой, каким она видела его только что: маленький <слово – нрзб> старик с восковым носом.