Александр Горянин: Любой человек, выпорхнув из подготовительного гнезда (то есть из школы, вуза, из армии) и пройдя, двигаясь уже в самостоятельно выбранном направлении, какой-то свой путь, в один прекрасный миг, наверное, спрашивает себя: как я оказался именно в этой позиции, в этом окружении и в этой точке на глобусе, что мною двигало, что привело сюда? О себе скажу, что мною двигали, конечно же, книги. Но прежде всего, как и всеми людьми (тут я уверен), двигали те случайности, которые любят выстраиваться в цепочки.
Попробую вспомнить свою цепочку. Зарабатывать, пусть и неофициально, я начал во время каникул после пятого класса. Партийная школа при ЦК КП Узбекистана постоянно нуждалась в наглядных пособиях. В основном это были карты мира, СССР, Средней Азии, схемы типа "10 сталинских ударов", большие таблицы на тему орошения хлопчатника и так далее. Аудиторий у партшколы было много, но, может быть, она снабжала этими пособиями ещё какие-то, например, парткабинеты на предприятиях. Не берусь гадать, устройство КПСС осталось для меня загадкой, но потребность в пособиях в летние месяцы была велика. Все карты и схемы были на бумажных листах. Готовыми к использованию они становились лишь будучи наклеены на ткань. Эту работу отдавали на сторону, оплачивалась она смехотворно, но при этом требовала сноровки. Ткань – марлю или бязь – надо было распяливать на полу с помощью кнопок. Клеем служил мучной клейстер. Если карта была из четырёх листов, то линии рек и границ при наклеивании четвёртого листа могли трагически не совпасть либо со вторым, либо с третьим, и это означало непоправимый брак и денежный вычет. Карта сохла до утра и, высыхая, натягивалась как барабан. Недосохшая морщилась, и это тоже был брак. Найти желающих делать такую работу за гроши было трудно, к тому же в коммуналках, как правило, трудно было высвободить на ночь большой кусок пола и гарантировать нехождение по нему.
О себе скажу, что мною двигали, конечно же, книги
В тот момент статус религии в СССР казался мне более благостным, чем был на деле. В Ташкенте рядом с Госпитальным рынком в первой половине 50-х годов (сейчас никто не верит) с нуля выросла новая большая церковь, будущая Успенская, но ещё стояла в лесах, золотили купол. Я её видел, бывая у наших родственников, дяди Максима и дяди Никанора, живших рядом. Атеист дядя Максим ворчал: "Подольше бы они там христосиков своих рисовали. Как откроют, повалят старухи дремучие, проходу не будет". У моего одноклассника Вадима Покровского я видел дома Библию ленинградского довоенного издания, огромную, в тысячу страниц. Он кичился ею, когда родителей не было дома, но сразу убирал в какой-то шкафчик.
Тем не менее, я конечно, понимал, что Евангелие открыто нигде не продаётся, и в воскресенье потащился на толкучку в "парк культуры и Горького" (как на полном серьёзе говорила наша соседка) – благо, в двух шагах. Там всегда обретался некий Паша. Недавно я выменял у него за случайный том из знаменитого восьмитомника "1001 ночь" свежеизданных "Трёх мушкетёров", обмен был невыгодный, но у меня не было охоты годами собирать весь комплект. Паша замахал на меня руками: "Опиумом для народа не торгуем". Потоптавшись, я побрёл было обратно, когда меня нагнал вежливый парень моего возраста. "Есть Новый Завет, – сказал он. – Не с собой, дома". Мы пошли к нему домой, он жил в странном районе между железной дорогой и каналом Салар, в переулке неказистого вида, но с каким-то замечательным названием – жаль, не могу вспомнить. Вообще-то в Ташкенте, с его тысячами маленьких улочек, встречалось всякое: тупики Активный, Будничный, Каретный, проезд Дирижабль, улица Грампластинок но забытое название было, мне кажется, краше всех.
За сорок минут пути мы с Борисом стали практически друзьями, но сделка по Новому Завету у нас не состоялась. Книга была издана, во-первых, в Японии, а во-вторых, баптистами. Я сказал, что мой дед её даже в руки не возьмёт. Оказалось, семья Бориса – репатрианты, всего год как из Харбина (или, кажется, он говорил "из ХарбинА"), фамилия у них Владимировы, мать Лариса Кузьмовна (а не Кузьминична), отец инженер, недавно, уже в Ташкенте, ушёл к другой женщине. Библиотечку (я так понял, совсем скромную) бросили в Китае, но в одном из сундуков приехали 5-6 случайных книг. Всё это я узнал потом и постепенно, но одну из приехавших книг приметил сразу и, что поразительно, сумел выпросить на прочтение. Это был мой первый "тамиздат": повесть Николая Байкова "Великий Ван", написанная в 30-е годы. Она рассказывала о маньчжурском тигре, который мстит людям за то, что они уничтожают Шу-Хай, Великий Лес, и тысячелетние кедры помогают ему в этой мести. Уже в другую эпоху я узнал, что Байков переведён на многие языки и числится среди классиков экологической тематики.
Борис хотел со мной дружить, но дружба получалась вялой: в школьном возрасте для этого надо жить рядом или учиться вместе, иметь выраженное общее увлечение. Я его расспрашивал про Китай, но он как-то не вспоминал в Китае ничего особо интересного, кроме пустяковых странностей. Мы виделись всё реже, но как-то в конце летних каникул, кажется, после восьмого класса, я оказался в двух шагах от его переулка и зашёл в их двор. На стук в дверь никто не ответил. Детина с волосами до плеч, сосед Владимировых, пояснил: "Уехали они в Харьков, насовсем", взглянул на меня ещё раз и добавил: "Тебе Борька записку оставил, если зайдёшь". Это был адрес в Харькове и слово: "Напиши!". Когда я повернулся уходить, длинноволосый спросил: "Тебе Библия ещё нужна? Могу устроить".
Его звали Олег и он работал в ташкентской епархии чем-то вроде помощника завхоза. Только что, после громадного перерыва вышло "советское" издание Ветхого и Нового завета и, конечно, открыто не продавалось, но "устроить это дело" было можно. Воспользоваться столь замечательным предложением сразу я не смог, цена кусалась, но уже год спустя купил для себя, а затем много лет, благодаря Олегу, не имел проблем с подарком хорошим людям.
Тема православия, начавшаяся с этих маленьких случайностей, уже не покидала меня. Как-то само собой получилось, что первая написанная мною книга была о возведении и разрушении храма Христа Спасителя, что в советские годы я участвовал в негласном распространении в СССР книг Нового Завета, долгие годы общался с церковными диссидентами, политзэками и писателями Глебом Якуниным и Владимиром Русаком, был посетителем "четвергов", которые знаменитый Антоний Сурожский устраивал в задней комнате русской церкви на Эннисмор Гарденз в Лондоне, целый месяц прожил в качестве гостя в Синоде Русской Зарубежной Православной церкви в Нью-Йорке и беседовал с её первоиерархом Виталием, много лет был в дружеских отношениях с такой яркой фигурой, как отец Всеволод Чаплин.
Другой "красной нитью" для меня стала тема тамиздата и русской эмиграции вообще. И её мне тоже следует отсчитывать от юного репатрианта Бори Владимирова, которому я так и не написал в Харьков. Просто не придумал, о чём.
Картина с русскими эмигрантами в Китае прояснилась для меня нескоро. Китайская Восточная железная дорога или КВЖД была принадлежащим России спрямлением Транссибирской магистрали через китайскую Маньчжурию. Уже на стыке веков, на стадии прокладки дороги, вдоль неё закипела жизнь, вырос цветущий город Харбин. Полоса отчуждения КВЖД шириной 40 вёрст протянулась на 1700 км от Забайкалья до Приморья, став, по сути, государством в государстве, длинным и узким, его часто называли "Счастливой Хорватией" по имени управляющего КВЖД Дмитрия Леонидовича Хорвата. Уровень жизни здесь был несопоставимо выше, чем в землях на входе и выходе дороги в собственно Россию и из России. Каждого сотрудника здесь обеспечивали казенной квартирой, для этого было построено огромное количество краснокирпичных домов, жизнь при китайских ценах была дешёвой. Гражданская война сюда не перекинулась, здесь нашли спасение тысячи беженцев. Какое-то время на КВЖД даже ходила своя валюта – красивые деньги с паровозами, их называли "хорватовки", причём не только рубли, на некоторых было написано по-русски "пять долларов", "сто долларов".
В 1924 году СССР добился у Китая возвращения большей части российских прав на КВЖД. Началась усиленная замена "царских" кадров на советские. Занятые на дороге и в сопутствующей инфраструктуре, чтобы не лишиться работы, стали массово брать паспорта СССР. К 1934 году число советских граждан в Маньчжурии достигло 150 тысяч человек, превысив число так называемых "белогвардейцев" в полтора раза. Советский паспорт привлекал и тем, что с ним можно было законно и (пока) без страха ездить на родину – к родным, в отпуск.
В марте 1935 года СССР вынужденно продал железную дорогу созданному японцами марионеточному государству Маньчжоу-Го. После этого большинство обладателей советских паспортов были вместе с имуществом вывезены в СССР и по возможности рассеяны по стране. Чтобы меньше кучковались. Для большевиков эти люди были опасны своей привычкой к другому уровню жизни, они долго жили среди "белых", не знали карточной системы, читали эмигрантскую прессу и их сразу начинало тошнить от Агитпропа. Повязали их не сразу, два года думали. Согласно тайному приказу НКВД от 20 сентября 1937 года большинство репатриантов были на протяжении нескольких месяцев арестованы как японские шпионы.
Большинство репатриантов были на протяжении нескольких месяцев арестованы как японские шпионы
Дополнительным стимулом и мотивом было, конечно же, их имущество – слишком броское и соблазнительное в быстро нищавшем СССР. Доктор исторических наук Наталья Николаевна Аблажей в своей книге "С востока на восток" (вышла в 2007 году) приводит страшные цифры: всего в ходе так называемой "харбинской операции" с сентября 1937 по ноябрь 1938 г. было арестовано 42 507 мужчин и женщин, из них 28 348 приговорено к расстрелу. По данным Координационного совета соотечественников в Китае успели расстрелять всё же меньше, 19 312 человек. Избежал всяких репрессий, как я слышал от старых харбинцев, всего один человек из десяти возвращенцев.
Но почти каждый харбинец успел за отпущенное ему время жизни на родине внести – на воле или в лагере – какое-то смущение в умы жителей советской утопии, репатрианты 30-х годов не молчали. Вернее так: не молчали, пока их не заставили умолкнуть. А слова и идеи подобны монетам – будучи однажды выпущены в обращение, изъяты полностью они уже не могут быть никогда, это вам подтвердит любой нумизмат.
Слова и идеи подобны монетам – будучи однажды выпущены в обращение, изъяты полностью они уже не могут быть никогда
Те, кто продолжают уверять, что ни о каком воздействии Внешней России на закупоренный СССР 30-х годов не может быть и речи, пусть вспомнят о спутанном сознании населения страны тех лет и о тех ферментах несогласия, которые репатрианты неизбежно привносили в это сознание.
К началу Второй мировой число русских в Маньчжурии сократилось до 90 тысяч (по другим данным, до 55 – этот показатель вообще сильно "гуляет" в разных источниках). В августе 1945 сюда пришла Красная Армия. Пробыла она здесь недолго, но времени на выявление эмигрантов-"антисоветчиков", хватило. Их увезли в СССР в арестантских вагонах и мало кто из них избежал ГУЛага, но часть эмиграции вскоре потянулась на родину по своей воле. Их называют "второй волной кавежединцев", хотя на этот раз добрую половину из них составляли выходцы из Шанхая и других очагов русского рассеяния в Китае.
Тут есть какая-то загадка, ведь послевоенным репатриантам была хорошо известна печальная участь "первой волны". Почему, например, в 1947 году в страну большевиков доверчиво отправляется Олег Лундстрем? Зная судьбу своего отца, уехавшего на родину с первой волной в середине 30-х и сгинувшего в ГУЛаге. Понимая, что едет по билету в один конец. И едет не сам по себе, а со всем своим джаз-оркестром, который он, видимо, как-то сумел убедить, что это правильное решение! У русских шанхайцев был выбор: Австралия, Бразилия, Штаты. Ответа нет.
Приходится, впрочем, признать, что "второй волне" скорее повезло, всё вполне могло обернуться по сценарию первой. В замечательной мемуарной (с изменением имён) книге "Ложится мгла на старые ступени" Александр Чудаков вспоминает "кавежединцев", которых в конце 40-х "распределили" в маленький городок его детства в степном Казахстане. Один из них, по фамилии Баранов, стал на новом месте учителем физики, "а до того жил в Харбине – весёлый, мелкокудрявый, носивший роскошную серую тройку японского шевиота". Менее удачливая возвращенка "Маруся Карась прибыла без всяких вещей и почему-то, рассказывали, без юбки под пальто. Подала заявление, в техникуме ей выписали материю, но был только белый мадаполам, и она долго ещё ходила, как невеста, зимой и летом в белоснежных платьях".
С группой населяющих книгу репатриантов мирно уживаются ссыльные и высланные (оцените разницу!). Вот бывший дипломат Крышевич, попавший в СССР, как поясняет ироничный автор, "после добровольного присоединения Латвии". В казахской глуши Крышевич становится учителем немецкого, но вдобавок рассказывает своим ученикам – хоть и неосторожно, но без грустных последствий для себя, может быть, просто повезло – немало такого о "несоветской" жизни, что на стыке 40-х и 50-х вряд ли одобрило бы министерство просвещения. Такие люди основательно раскрывали глаза провинциальным комсомольцам, а порой и перенастраивали их.
Ещё осенью 1945 года КВЖД перешла под совместное советско-китайское управление. Русское население Маньчжурии, решившее остаться, всё ещё исчислялось здесь десятками тысяч человек. Гражданская война в Китае почти не затронула север страны и, по воспоминаниям старожилов, Харбин почти десять следующих лет оставался островом спокойствия и крупным культурным центром – космополитичным, но с преобладанием русского элемента, притом советский идеологический пресс здесь ощущался мало. Христианский союз молодёжи и Союз советской молодёжи располагались по соседству. Даже после победы Мао Цзедуна китайцы во всё это практически не вмешивались.
Большая часть русского персонала КВЖД, как и русской диаспоры Китая в целом, до конца 50-х переселилась за океаны либо репатриировалась в СССР
За несколько недель до смерти Сталина (видимо, это была одна из его последних политических инициатив) СССР решил "исправить историческую несправедливость" и передал КВЖД, как тогда говорили, "в полную собственность китайского народа". Большая часть русского персонала КВЖД, как и русской диаспоры Китая в целом, до конца 50-х переселилась за океаны либо репатриировалась в СССР. Это была "третья волна" русского исхода из Маньчжурии. Мой приятель Боря Владимиров был её участником.
В 1960 году, юнцом, но уже вооруженным кое-какими познаниями, я оказался в непривычном для себя обществе, дома у профессора Ташкентской консерватории. Среди гостей было двое репатриантов, бывших харбинцев. Я дружил с дочкой хозяина и в этом качестве оказался за столом. Хорошо помню сидевшего против меня старого худощавого господина (назвать его "товарищем" не повернулся бы язык) с пробором посреди головы, в прошлом на протяжении, кажется, двадцати лет дирижера оперного театра в Харбине. Несмотря на барственный вид, он без всякой спеси отвечал на мои вопросы. В "столице КВЖД", как он выразился, сохранялась прослойка, считавшая для себя статусно обязательным ходить на оперные и балетные спектакли. Остальному населению такое и в голову бы не пришло. Промежуточного слоя практически не было. Поэтому ни одна постановка не могла выдержать больше десяти (кажется) представлений. На одиннадцатом в зале могло не оказаться публики. Этот фактор определял частоту премьер и интенсивность репетиций. "Мы почти исчерпали весь мировой репертуар. Это был конвейер, потогонная система. Но только так можно было выжить. Зато какая была школа!" Артисты харбинского театра были востребованы затем повсюду – везде знали их закалку, работоспособность, привычку к дисциплине. Прозвучало несколько имен, прославившихся после Харбина, но они мне тогда ничего не говорили. Помню лишь, что в Харбине ещё до своей знаменитости какое-то время пел Лемешев, да одна из харбинских балерин стала звездой французского балета.
Я задавал вопросы об эмигрантских поэтах и слышал в ответ стихи… До сих пор помню это чувство прикосновения к невыразимо – по контрасту – прекрасному миру, для которого чудом нашлось место на земле, а могло и не найтись. Пусть я его не увижу – главное, что он был и продолжает быть. Мне удалось тогда на два или три часа заглянуть во Вторую Россию, никуда не перемещаясь физически.
Много позже, уже в Москве, у нас сложились наилучшие отношения с Георгием Борисовичем (для друзей Жоржем) Рыбаковым, он репатриировался из Шанхая вместе с пожилой мамой в 1954 году. Именно мама, Лидия Дмитриевна, настояла ехать в СССР, хотя сын был настроен на Канаду. Кем только не был Жорж на вновь обретённой родине! Даже администратором у прославленного Вертинского. А ещё мастером киноэпизода. Из-за выраженно "несоветской" внешности его приглашали сыграть то агента иностранной разведки, то британского дипломата, то белогвардейского полковника.
Из-за выраженно "несоветской" внешности его приглашали сыграть то агента иностранной разведки, то британского дипломата, то белогвардейского полковника
Отвлекусь на такое наблюдение: в долгие годы заката советского кино "белые" становились всё обаятельнее, а "красные" всё более топорными внешне – это как-то складывалось само, никто сверху такого, понятно, не предписывал.
Когда мы познакомились, Жорж был, среди прочего, старостой храма Воскресения Словущего на Ваганьковском кладбище. Он буквально просиял, когда я случайно упомянул, что читал Байкова. Оказалось, "Великий Ван" был любимой книгой его юных лет. Не могу не упомянуть, что Жорж стал крёстным отцом моей дочки Даши.
Я, конечно, забежал вперёд, но единственно ради того, чтобы не разрывать сюжет о КВЖД и репатриантах из Китая. Возвращаюсь к своей второй "красной нити". Следующие, после Байкова, эмигрантские тексты я прочёл лишь через несколько лет, уже студентом. Ольга Юрьевна Пославская, профессор кафедры геоморфологии, под страшным секретом дала мне перепечатанный на машинке сборник поэта Ивана Елагина "Отсветы ночные". До сих пор помню стихи "Мне незнакома горечь ностальгии, мне нравится чужая сторона…", "Отпускаю в дорогу с Богом, отдаю тебя всем дорогам…", "Тут волна ко мне подходит вкрадчивая, камушки у ног переворачивая… Мне отсюда уходить не хочется, море как большое одиночество" и ещё несколько, поэму "Льдина".
Другой профессор, Николай Иванович Леонов, дал мне прочесть, но без выноса из дому, "Белый коридор" Ходасевича, тоже в виде машинописи. На свою беду, читаю я медленно, и всегда читал медленно, так что замечательный текст одолел за отведённое время едва до половины, в связи с чем был оставлен ночевать(!) на большой лоджии, благо было лето. Птицы орали так, что я проснулся в половине пятого утра и к завтраку "Коридор" был дочитан. (Очень советская история, на мой взгляд).
Некоторые места оттуда я помню, словно читал вчера. Например, главу "Законодатель" – о том, как сочинялись первые советские законы и, конечно же, всё связанное с Луначарским, "либеральным министром нелиберального правительства". Ядовитое перо Ходасевича нарисовало совершеннейшего болвана (достаточно вспомнить описание того, как Луначарский читает разными голосами за разных персонажей, включая животных, насквозь графоманскую пьесу своего друга Ивана Рукавишникова). Я не верил в правдивость этого образа, пока не прочёл в каком-то советском журнале 20-х годов рассуждения Луначарского о полном реформировании семейной жизни в ближайшем социалистическом будущем.
Уже не машинопись, а настоящая типографская, изданная за пределами соцлагеря и Варшавского договора книга мне впервые (не считая "Великого Вана") попалась уже в середине 60-х. Это был однотомник (в мягкой обложке) Евгения Замятина. Он включал неоконченный роман "Бич Божий" об Аттиле, правителе гуннов и грозе Европы (в памяти не осталось ни строчки!) и воспоминания. Этот сборник, сам по себе далеко не первого ряда, словно пробил плотину, книги потекли ко мне сами, попутно отворяя многие двери, создавая отношения, привязанности, дружбы уже за пределами книжного обмена, некоторые из них длятся до сих пор. Спасибо за познания, которые иначе неоткуда было бы почерпнуть, за неожиданные возможности и желанные повороты судьбы, за прекрасные путешествия, за идеи и затеи. К примеру, я сильно сомневаюсь, что без опосредованной и невычисляемой поддержки тамиздатского силового поля мне с семьёй удалось бы перебраться в Москву.
У этой интеллектуальной отрасли были свои бескорыстные рыцари. Вспоминаю с благодарностью среди прочих (ограничусь одним примером) Мишу Утевского. Он появлялся в дверях с толстенным портфелем и спрашивал с порога: "Как?! Ты не читал Авторханова "Происхождение партократии"?!! Ну, ты даёшь! Щас соображу. Сегодня вторник? Значит, так. Ты в четверг в четыре часа дома? Я буду практически тут за углом, могу заскочить, только учти: это два тома, 700 и 500 страниц, а дать я могу только до понедельника, подвезёшь мне до девяти утра на "Электрозаводскую". Нет, он ещё капризничает! О десяти днях не может быть и речи… В таком случае жди до отпуска хозяина, это будет в конце мая. И будет Солоневич, ты же мне все уши прожужжал".
Если я и сгущаю, то совсем слегка. Миша, немного похожий на Винни-Пуха, воодушевлённый и неутомимый, не дожил до старости. Надеюсь, его душа беседует сегодня на небесах с душами тех, чьи труды и мысли он доносил до нас – как до жаждущих, так и до ленивых.