Иван Толстой: Писателя, историка, библиографа Юрия Ивановича Абызова знавшие люди называли Патриархом, почти в глаза. Он был патриархом изучения русской культуры в Латвии, описал в своих книгах труды и дни русских эмигрантов, два с лишним десятилетия проживших в Риге, одном из важнейших культурных центров российской диаспоры между двумя мировыми войнами.
Живя в Москве или в Великом Устюге, трудно представить себе, с какими сложностями сталкивается человек подобных интересов, живущий в Прибалтике. Хорошо в Париже или в Нью-Йорке – сиди, собирай себе сведения: кто где жил, что писал, что издавал, ройся в архивах, сведения доступны, цензуры не существует. Вышел из читального зала, попил кофейку – и обратно, сиди, зарывшись в бумаги, пока библиотека не закроется. Никому до тебя дела нет – ни до твоих этнических корней, ни до твоей веры, ни до языка твоих предков.
Другое дело – в Прибалтике. Родина наша столько наломала дров в Латвии, Литве, Эстонии, оставила по себе столь трагическую политическую память, что очень хорошо понятны чувства латышей, литовцев, эстонцев, слышащих об изучении русской культуры в их землях.
Это вопрос исторической и психологической оптики. Я, скажем, могу со всей доброжелательностью относиться к российскому культурному наследию в чужой стране, к русскому языку, к памятникам письменности на кириллице. Мне нравятся люди, отдающие этому свое время. Но для жителя Таллина или Каунаса русский язык в сознании навсегда сцеплен с языком оккупанта, с речью людей, принесших горе, разрушение семей, смерть, полуудушение национальной культуры.
Да, конечно, мы с вами – сегодняшние – ничего дурного не делали, мы не топтали прибалтийские земли, мы не сгоняли прикладами несчастных в столыпинские вагоны – для отправки в Сибирь. Но люди, прикладами сгонявшие, кричали по-русски, матерились по-нашему, они навсегда ассоциируются с властью Москвы.
И тот, кто хочет забыть, вытеснить из своей памяти это обстоятельство, пренебречь им, никогда не поймет нашей общей истории и тех сложностей, с которыми сталкивается россиянин, изучающий мирное, дружественное культурное наследие в соседних странах.
Тот не поймет драмы Юрия Ивановича Абызова.
Я говорю об этих вещах грубее и прямее, нежели будут говорить мои собеседники. И потому, что они интеллигентнее меня, и потому, что они тоньше понимают (на примере собственных судеб), что значит нести на себе имперское бремя – пусть и в самом отраженном свете.
Памяти патриарха. Вспоминают друзья писателя, историка, библиографа Юрия Ивановича Абызова.
Историк и библиограф Борис Равдин.
– Борис Анатольевич, расскажите, пожалуйста, что за человек был Юрий Иванович Абызов, как такой человек мог стать самим собой, жить, выживать и делать свое дело в тех обстоятельствах, которые были ему судьбою предложены?
Борис Равдин: Я все пытаюсь понять, где тут свобода воли, а где тут течение реки времени, так называемой. Я думаю, что тут совмещение и того, и другого, и довольно удачное для Юрия Ивановича. Ведь он родился на Урале, в маленьком поселочке или городке Реж, Екатеринбургского уезда, тогда еще Пермской губернии. Учился он в городе Алапаевске, там заслужил звание "ударник учебы", потом собирался поступить в Уральский университет, но был призван в армию, в 1942 году под Харьковом был тяжело ранен, комиссован и после этого поступил в Уральский университет.
Можно считать, что тяжелое ранение и есть основа его научной биографии
Можно считать, что тяжелое ранение и есть основа его научной биографии. Потому что он поступил в Уральский университет, где и получил начало своего предназначения. Юрий Иванович не любил говорить о своем прошлом, он почти никогда не говорил о войне, отмалчивался, не скажу даже отшучивался, потому что любил шутить на разные темы. Не любил вспоминать Уральский университет, где он учился с 1943 по 1946 год, где среди его преподавателей был поэт и переводчик Горфинкель из гумилевской "Звучащей раковины", а преподавателем английского языка и одновременно человеком из их круга был Лев Хвостенко, отец известного Алексея Хвостенко, Хвоста, переводчик и историк литературы. Еще в этом кругу был человек по имени Виктор Рутминский, довольно известный сегодня в Екатеринбурге человек, его именем даже названа одна из улиц в этом городе. А в 1947 году Рутминский был арестован по разным студенческим университетским делам. В частности, его обвинили в том, что он написал антисимоновское стихотворение, ему было тогда семнадцать лет. Позвольте процитировать. Речь идет о стихотворении Симонова "Жди меня".
Брось, она не будет ждать!
Истины – грубы.
Не пытайся побеждать
Логику судьбы…
Только вряд ли, мой пиит,
Твой слащавый бред
Каплей меда подсластит
Деготь наших лет.
В обвинительном заключении это стихотворение рассматривалось как клевета на советскую женщину
В обвинительном заключении это, в частности, стихотворение рассматривалось как клевета на советскую женщину. И не случайно, когда я разбирал бумаги Юрия Ивановича, я увидел там маленькие книжечки, переписанные Юрием Ивановичем от руки. Это была Цветаева, Ахматова, Шершеневич, Мариенгоф и внизу было указано издательство "Стилос". Вот в Свердловском университете в 1944-46 годах было такое неподцензурное издательство "Стилос", которое занималось переписыванием поэтов, вышедших тогда из советского употребления, а также оформлением собственных стишков или стихов. У Юрия Ивановича сохранились эти книжечки издательства "Стилос", а также сохранился неожиданный для меня фесшрифт, посвящённый 25-летнему Юрию Ивановичу, изданный в 1946 году в Свердловске. И в этом фесшрифте на голубом глазу упоминались имена Георгия Иванова, Ходасевича, Клюева, Мандельштама. Не предполагал, не мог предположить, что в открытом или почти в открытом виде в городе Свердловске-Екатеринбурге эти имена были в ходу.
Так вот, никогда я от Юрия Ивановича не слышал об этом свердловском периоде его жизни, но что-то от свердловской жизни Юрий Иванович все же сохранил, например, сохранилась университетская газета "Сталинец" с переводом Юлиана Тувима. Началом своей переводческой деятельности, а Юрий Иванович начинал как переводчик, он считал свой перевод в сборнике Тувима 1946 года вместе с Асеевым, Зенкевичем Кирсановым, Левиком, Маршаком, Сельвинским, Сурковым и так далее. Еще в студенческие годы Юрий Иванович переводил Роберта Сервиса, так называемого "канадского Киплинга", и Джона Лили, современника Шекспира. Почти ничего из этого в архиве Юрия Ивановича не сохранилось, он чистил свой архив не хуже, чем многие известные нам люди. Не любил вспоминать, не любил, не любил…
Иван Толстой: Понимаю, что Юрий Иванович переехал в Латвию глубоко подготовленным человеком, что ничего случайного не бывает в этом отношении в смысле познаний, интересов, глубины…
Борис Равдин: Да, но как он оказался в Риге? Дело в том, что у него были братья, один из братьев оказался в Риге в военкомате каким-то военкоматским чиновником, и постепенно зазвал свою семью, семью Абызовых – и мать, и отца, и одного брата, и другого брата – в Ригу. Не будь этого брата в Риге, не оказался бы Юрий Иванович в Риге. Я пытаюсь доказать, что это цепь случайностей, которая стала совершенно закономерной.
Юрий Иванович занимался историческими сюжетами, но от истории своей биографии он предпочитал уклоняться. Так, например, он никогда не говорил об одном довольно важном сюжете в его биографии. 7 мая 1957 года у него в доме в Риге был совершен обыск КГБ, обнаружены и изъяты "печатные тексты, выполненные на пишущей машинке русским шрифтом". Всего 28 единиц. Я их переписал. Я цитирую по протоколу обыска, где указаны только первые строчки изъятого стихотворения. Тексты такие: "Будьте здоровы…", "Был Ларошфуко…", "В зоопарке как-то…", "В турнирный день…", "Вдоль деревни мы пойдем…", "Ворона сыр у фраера…", "Все ударники торопятся…", "Где-то за Днепром…", "Гоп со смыком…", "Двенадцать милиционеров…", "И вот опять…", "Из-за леса…", "Как по-нашему…", "М. Светлов на семинаре…", "Милый Вася…", "Мы живем в век…", "На виноградниках Шабли…", "С Новым Годом…", "Спящий профессор…", "Судьба во всем…", "Сурков, якобы, сказал…", "У Саши ишиас…", "Что ни говорите…", "Шлю тебе, Валюша…", "Я – веселый комплектовщик…", "Я девчонку…", "Я – сын рабочего…", "Я помню тот Ванинский порт…". Вот эти 28 текстов, которые следователь не очень аккуратным почерком занес в протокол обыска.
Обнаружены и изъяты "печатные тексты, выполненные на пишущей машинке русским шрифтом". Всего 28 единиц
Юрий Иванович не отрицал факта сбора, и печатания даже, соответствующих текстов, но виновным себя в этой части (там были какие-то еще мотивы для обвинения) не признал и заявил, что собранный им материал "необходим в литературоведческих целях, поэтому он считает себя вправе собирать и печатать любой материал и не ограничивать себя в содержании". Я был знаком еще с одним человеком, фольклористом, Борисом Федоровичем Инфантьевым, которому в этом году тоже исполняется сто лет, и он рассказывал, что им в Институт фольклора из КГБ пришла заявка – оценить все эти тексты и заявить или опровергнуть, имеют ли они отношение к фольклору. И вот Борис Федорович сказал, что мы написали текст, где сказали, что собранные Юрием Ивановичем материалы имеют отношение к фольклору, но советский фольклорист его не соберет.
Странная история произошла дальше. Юрий Иванович был арестован, если не ошибаюсь, в мае, а летом был суд и по суду большинству участников (там, кстати, был еще и Самойлов, известный карикатурист позднее из журнала "Крокодил") дали год исправительно-трудовых работ по месту работы сроком на один год с удержанием из зарплаты 25 процентов ежемесячно. Тут еще один любопытный сюжет, совершенно непонятный. Вообще считается, что это последствия попытки осадить интеллигенцию после ХХ Съезда партии 1956 года. Дали всего-то навсего год с удержанием 25 процентов из заработной платы! Необычайно мягкий судебный приговор оставил в полном недоумении КГБ Латвии, и председатель КГБ Латвии, некто Веверс, написал письмо в ЦК, которое заканчивалось фразой: "Я полагаю, что Верховный суд необходимо обязать пересмотреть вынесенный позорный приговор по данному делу". Но ЦК КПСС Латвии отказало председателю КГБ в иске.
Не понятно, для кого этот сюжет был более впечатляющим, для Юрия Ивановича или для председателя КГБ, который стал терять возможности какого бы то ни было воздействия на ЦК в важных, ответственных сюжетах. Как бы то ни было, несмотря на мягкий приговор, Юрия Ивановича в 1957 году отлучили от печати приблизительно на четыре года.
Хорошо это или плохо? Казалось бы, плохо. Юрий Иванович из этих четырех лет какое-то время работал в типографии корректором, где он занимался корректурой газет, которые издавалась компартией Латвии и Коммунистическим союзом молодежи Латвии. Я говорил с одним из корректоров, который одновременно с Юрием Ивановичем занимался этим делом, и он говорил, что Юрий Иванович не удовлетворялся корректорским значками, а всегда еще оставлял какие-нибудь язвительные замечания на полях, которые раздражали и метранпажа, и авторов, и редакторов, и техредов. И вот если бы Юрий Иванович не занимался я этой рутинной корректорской работой и не получил длительного опыта общения с периодической печатью, стал бы он потом заниматься межвоенной русской печатью, которая издавалась на территории Латвии с 1918 по 1944 год? Сложно, трудно представить себе, был бы у нас в руках четырехтомник биобиблиографического указателя русской печати Латвии межвоенных лет, если бы он эти четыре года, или сколько там ему отвелось, не занимался в типографии ЦК КПСС корректорской работой.
Между прочим, я говорил с дамой, которая была корректором в той же газете, где и был Юрий Иванович, и она как-то выказала уже в 90-е годы довольно хорошее знание журнала "Для вас", любопытный был журнальчик, который в 1930-е годы издавался в Риге. Я спросил ее: "А что, это Юрий Иванович вас снабжал этими журналами? Вы из рук Юрия Ивановича получали этот журнал?" На что она сказала: "Нет, Юрий Иванович мне их не давал, это папа с работы приносил". Потом я выяснил, где работал папа коллеги Юрия Ивановича. Папа работал в латвийском КГБ и материалы по ходу следствия он относил дочери, которой, видимо, доверял, которая без ума была от писательницы Сабуровой, это жена Перфильева, которая печаталась в этой газете.
Еще нужно сказать, что еще до ареста, примерно с 1949 года, Юрий Иванович занимался переводами с латышского языка на русский. Ему доверяли даже такие важные фигуры как Янис Райнис или Андрей Упит. Он переводил и прозу, и стихи, хотя стихотворцем себя не считал. Но после ареста переводы и переводческий заработок кончился, не было денег. Но, надо сказать, что кончился в Латвии, и тогда Юрий Иванович стал нащупывать ходы в Москве, где его имя было не столь одиозным, сколь в Латвии и, может быть, не все знали, чем был Юрий Иванович с 1957 года по начало 60-х годов.
С помощью разных людей, полагаю, что с помощью Давида Самойлова, Бориса Грибанова, Щуплецова, Майи Коневой и других людей Юрий Иванович вошел в московский переводческий цех и стал заниматься переводами с английского, но больше с польского – Брандыс, Вышицкая, Ивашкевич, Лем, Парницкий, и так далее. Потом Юрию Ивановичу разрешили вернуться в Ригу и он продолжал заниматься переводами с латышского языка, перемежая Ригу с Москвой.
Теперь, с билетом члена Союза писателей, он получил доступ в спецхран
В середине 60-х годов Юрия Ивановича приняли в Союз писателей. Это была важная для него отметка, потому что теперь, с билетом члена Союза писателей, он получил доступ в спецхран. Как важно было ему получить этот билет! И важно не потому, что изменился его статус, а потому, что этот статус дал ему возможность пользоваться спецхраном библиотек. Как мы знаем, спецхраны были не в каждой библиотеке, но он был в библиотеке Академии наук, в Национальной и в университетской, и всюду Юрий Иванович ходил и, как ни странно, а может, ничего странного в этом нет, библиографы давали ему многое из того, что оставалось даже не описанным, валялось за разными углами. Я говорил с людьми, которые были библиотекарями еще в 1940 году, они говорили нам о том, что, конечно, были приказы об изъятии той или иной литературы, но они старались засовывать книжки по разным углам, запихивать их в разные шкафчики, потому что рука не подымалась увязывать их в пачки и оставлять для грузчика, который увезет их в макулатуру. Между прочим, такая же история была и в 1941 году, когда цензурой занималась немецкая администрация и, опять-таки, библиотекари прятали от немецких "изъятелей" книжки, которые предполагались к уничтожению или к определению в спецхран.
Иван Толстой: Продолжит разговор филолог и литературовед Павел Лавринец, профессор Вильнюсского университета.
Павел Лавринец: Мое знакомство с Юрием Ивановичем было сначала заочное, это когда в конце 80-х годов в "Даугаве", в рижском литературном журнале, стали появляться его статьи и републикации текстов эмигрантов, главным образом, связанных с Латвией, в сопровождении его же заметок, статей. Это была такая пора – возвращенная литература, возвращенные имена. Для меня больше звучало имя Романа Тименчика, а Юрий Абызов… Я не обращал особенного внимания на переводы латышской литературы, хотя Парницкого я, например, читал, но как-то не обратил внимания, что Теодора Парницкого Юрий Абызов с польского переводил. И там же, в "Даугаве", появились какие-то публицистические статьи касательно положения русской культуры в Латвии, ее перспектив в тогда уже брезжившей независимой Латвии.
А я в это же время участвовал в Вильнюсе в создании такой небольшой, но заметной русской организации, Русский культурный центр, которая вполне сочувствовала движению Литвы к независимости. Я и мои ближайшие коллеги верили, что настоящая русская культура без искажений, без каких-то извращений идеологических может существовать только в нормальных условиях демократического, независимого государства. Но потом я отвлекся на учебу в аспирантуре, на диссертацию, а когда снова в Вильнюсе примкнул к Русскому культурному центру уже в начале 90-х, то я не раз слышал от своих единомышленников имя Юрия Ивановича, и это имя произносилось с таким пиететом, его иначе как Патриархом не называли. Он побывал в Вильнюсе в мое отсутствие, выступил на конференции "Русские Прибалтики" с замечательным докладом "Русское самосознание и Прибалтика". Этот доклад был частью напечатан в вильнюсской газете "Согласие".
Уже в это время у меня образ Юрия Ивановича начал двоиться. Один лик – неутомимого публикатора забытых текстов, воскресителя имен, некоторые из них для меня вообще внове звучали, трудолюбивого библиографа периодических и книжных изданий, а, с другой стороны, – яркий общественный деятель, лидер близкого по духу Русскому культурному центру в Вильнюсе Общества русской культуры в Латвии. И потом мы не раз виделись на конференциях, семинарах академического и общественно-политического характера и в Вильнюсе, и в Риге, и в Даугавпилсе, и в других городах, переписывались сначала бумажными письмами, потом электронными. Обычно – по делам "Балтийского архива". Как известно, Ирина Белобровцева из Таллина выпустила три тома материалов по русской культуре из трех балтийских стран. И как-то представлялось, что на этом все эти и закончится, материал будет в основном исчерпан.
Но у Юрия Ивановича накопилось и наметилось столько всего по архивам и периодике, что он предложил продолжить это предприятие поочередно в Риге, в Вильнюсе, в Таллинне. И надо сказать, что Абызов стал для меня в каком-то смысле примером, образцом и такой укоризной. При встречах и в письмах Юрий Иванович все приговаривал: "Не спи, не спи, художник". И иногда, цитируя другого русского писателя, говорил: "Что ж такое? У вас чего не хватишься, ничего у вас нет. Нет ни росписей русской периодики Литвы, никакого библиобиографического справочника по русской печатной продукции Литвы, межвоенного Виленского края, что же вы тут, в Вильнюсе, спите, что ли?". Действительно, становилось не то, чтобы стыдно, но как-то неудобно, когда перед глазами такой образец неутомимости и трудолюбия. Так что эти памятные укоризны, призывы не спать до сих пор всплывают в памяти, звучат, заставляют пошевеливаться.
Он был сравнительно невысокого роста, крепкий, широкоплечий, с широким открытым лицом, голос у него был не громкий, но когда он что-то говорил, это так весомо всегда звучало, на конференциях, особенно на собраниях общественно-политического характера и свойства, он стоял за трибуной так убедительно и так непоколебимо… Я помню, как в Риге на одной такой панельной дискуссии, на семинаре, посвященном проблемам русского меньшинства в Латвии и других балтийских странах, собралась очень пестрая публика, в том числе и ностальгирующая по СССР, недовольная всем происходящим. Абызов был модератором, но он сумел с самого начала взять зал в руки, видно было, что человек честный, принципиальный, у него есть крепкий внутренний стрежень, его и не собьешь, и не смутишь.
Надо еще сказать, что он это впечатление производил и своим устными выступлениями, и своим текстами. То, чего лишены многие профессиональные ученые, преподаватели. Это все-таки профессиональный литератур, очень опытный переводчик с большим опытом, мастер слова. Когда он устно говорил, он так точно и неожиданно смешно формулировал, давал такие незабываемые образные характеристики… Скажем, характеристики газетного мира Латвии 1920-х годов, когда писал о том, что это какая-то "вереница мыльных пузырей, вроде робкого подобия эротического журнала или какого-то беспомощного, по современным меркам, журнальчика", или какая-то "газетная сплетница с шантажистским уклоном".
И вот такая особенность была, может быть, из-за того, что не один год он потратил для того, чтобы перелистать страницу за страницей все, что выходило на русском языке в Латвии, начиная с 1918 года и по 1944-й, может быть, от того, что он как-то прикоснулся к живой, горячей повседневности, которая, казалось бы, должна была за эти десятилетия уже остыть, у него было такое глубокое двойное зрение, он ситуацию нашу нынешнюю, тогдашних 90-х годов, когда, с одной стороны, с таким энтузиазмом поддержали движение балтийских стран к независимости, но тут же оказались многие разочарованы законами о гражданстве в Латвии, в Эстонии особенно, он смотрел на эту ситуацию с какой-то высокой исторической точки, а может, и надисторической точки. Он видел, вроде бы, то же самое, что чувствовали, ощущали, замечали другие, но в каком-то неожиданном ракурсе, и в этом было что-то от писательского таланта, там срабатывало что-то вроде механизма метафоры, когда в ситуациях межвоенных Юрию Ивановичу открывалось что-то созвучное современному положению 1980-90-х годов. И, наоборот, в этом свойстве, которое позволяло делать такие метафорические переносы, которое позволяло сравнивать одно с другим, он очень глубоко углядывал, например, какой-то фундаментальный русский эскапизм, какую-то тягу русских к бегству.
У него есть статья "Эскапизм как подоснова русско-балтийского бытия". Речь идет и о реальном бегстве, о физическом перемещении на окраины империи, за ее пределы, подальше от государства, и о бегстве другого рода. Скажем, в том же тексте он вспоминал и своего друга Давида Самойлова, бежавшего из Москвы в Пярну, или как у Аксенова – бегство в джаз, в Ремарка с его загадочным кальвадосом.
За латинским алфавитом что-то там мерещится, что-то вроде римского права или Кодекса Наполеона, закон и порядок
Из этих рассуждений вырастало такое предположение, что если есть такие широкие русские люди, широкие, как их земля, если вспоминать Достоевского, стремящиеся к широте, к размаху, к какому-то приволью, безграничности, то должны же быть и русские, которые стремятся к узости, к порядку, к разумно устроенной жизни. Может быть, он и свою собственную жизнь проецировал в этих своих рассуждениях. Вот этот его переезд в Латвию, где он там в других случаях говорил – "в жизнь в окружении латинского алфавита", за которым, как он писал, за латинским алфавитом "что-то там мерещится, что-то вроде римского права или Кодекса Наполеона, закон и порядок". И вот это такая человеческая его сторона, то, что, казалось бы, носит такой отвлеченный от современной жизни, от бурных событий 1980-90-х годов характер, на самом деле тогда как раз оказалось чрезвычайно правильно.
Иван Толстой: Близким другом Абызова на протяжении многих лет был Роман Тименчик, один из самых известных специалистов по Серебряному веку, ныне профессор Иерусалимского университета. Бывший рижанин.
Роман Тименчик: Дело в том, что Юрий Иванович верил в некоторое светлое будущее, верил в те годы, когда, по слову из песни Высоцкого, "Казалось нам – кругом сплошная ночь. Тем более, что так оно и было", когда было, словцом из его любимого польского языка, "неяко". Назвать это историческим оптимизмом я боюсь, это было бы каким-то сентиментальным сюсюком, я думаю, что точнее было бы сказать фразой из блоковской "Незнакомки" – "отчаяние не предавайте", или идиомой из его любимого английского – "hope against hope".
Это началось у него задолго до 1965 года, когда я с ним познакомился, в Свердловске в 1940-е годы, когда он переписывал Гумилева и Мандельштама, он предполагал, что в этом будущем понадобится и его антология русской поэзии ХХ века, очищенная от процентной нормы казенной лирики, что нужна будет роспись русской эмигрантской печати в Латвии между мировыми войнами, что нужен будет составлявшийся им с упорством, казалось бы, достойным лучшего применения, словарь политической брани и поношений советской эпохи, от Ленина до питомцев Суслова. Я помню, как высоко оценила эту затею покойная Мариэтта Чудакова, задумывавшая создать коллективную историю советской цивилизации еще в те годы, когда эта цивилизация была жива и здорова.
А еще его хроника оттепели и заморозков в вырезках, которые хранятся в Бременском архиве Восточной Европы. И какая удача, что архивариус Гарик Суперфин оценил значение этих материалов и продлил их сохранность.
И еще был мотив. Он был просветителем. Это довольно простой мотив, но он его исповедовал. Я в студенческие годы, как принято выражаться, вырос на его библиотеке. Я помню беспрестанную цепочку посетителей из Дома творчества в Дубулты к его даче, которая находилась поблизости, цепочку, уносящую и возвращающую эмигрантские книжки. Я помню, например, из таких читателей Олега Чухонцева. Ну, если вкратце, для энциклопедической справки, то – просветитель и скептический оптимист.
Иван Толстой: Роман Давыдович, а в чем была особенность деятельности такого человека как Юрий Иванович именно в латвийских обстоятельствах? Все мы знаем, что такое копать прошлое в метрополии, в Ленинграде да в Москве или где-нибудь еще в Российской Федерации, а вот в Латвии, в чем была особенность? Труднее было? Чуть полегче в чем-то?
Роман Тименчик: Тут было и труднее, и полегче, как водится. То есть, все, что вытекает из понятия оккупированной провинции, прислушивающейся к голосу Москвы и не всегда довольной этим голосом. И тут в поисках единственного примера глаза разбегаются. Эти раскопки, как в вы говорите, состояли только из трудностей, что придавало им основной интерес, отчасти романтический. Я выберу пример покороче. Для меня, как и для Юрия Ивановича, основным местом для раскопок были три рижских библиотечных спецхрана.
И вот к 1980 году, когда я стал сотрудничать с советской печатью в связи со столетием Блока, я пошел в один из этих спецфондов, как они назывались в Риге, пошел с отношением из отдела культуры рижской молодёжной газеты со знаменитым прошлым. Там, между прочим, некогда подвизались Соломон Волков, Вайль, Генис и другие славные сотрудники, и, эпизодически, Юрий Иванович.
И вот, заказывая подряд эмигрантские мемуары на предмет упоминания Блока, я выписал и пражскую книжку 1930-х годов, книжку баронессы Аничковой-Таубе "Загадки Ленина". Я помню, что, выводя название на требовании, я подумал: ох не надо бы! И правда, работницы спецфонда позвонили редактору газеты, запредельному трусу, надо сказать, и тот завизжал, что "не надо нам такого материала, гоните его". Меня и погнали, и я не совался туда до времени перестройки. Тогда, в перестройку, я и прочел книжку Софьи Ивановны Таубе-Аничковой, увидел, что Ленина на титуле она привлекла исключительно в рекламистских целях. Бывало, что я подделывал отношения в спецхраны и в архивы, но, в отличие от моего покойного друга и коллеги Сени Рогинского, я не попался.
Иван Толстой: Скажите, существовали ли у исследователя всяких тайных вещей, тайного знания, современным языком говоря, какие-то невидимки (по солженицынскому слову)? Кто помогал Абызову в его поисках, были ли у него, как у Шерлока Холмса, мальчики, которые обегали Лондон и сообщали то, что нужно сообщить?
Роман Тименчик: Мальчиков не было, хотя на своей четырехтомной библиографии латвийской русской периодики он написал: "Труд этот, Рома, был страшно громаден, не по плечу одному. В этом труде есть и капля вашего меда". Но особенных мальчиков у него, кажется, не было. Но, чтобы уравновесить предыдущую историю, я расскажу кратко о другом рижском спецхране. Я, между прочим, рассказал этот эпизод именно в интервью Юрию Ивановичу для журнала "Даугава" в 90-е годы. В богатейшем спецфонде Латвийской Академии наук заведующая Рива Григорьевна Иоффе как-то в начале 70-х вывела меня на лестницу и шепотом сказала, что скоро она должна будет отдать на уничтожение дубликаты спецфондовских книг, и вот она подумала, что, может быть, какие-то мемуары нужны Солженицыну.
Может быть, какие-то мемуары нужны Солженицыну
Я через того же Гарика получил от заинтересованного лица список его дезидерат и унес два портфеля книг. Целую ночь мы с покойным братом в ванной комнате вырезали щедро наштемпелеванные библиотечные печати и жгли эти кружочки к удивлению нашей мамы, которую удивил запах в ванной. Солженицын имени этой невидимки, естественно, не узнал, и Елена Цезаревна Чуковская, Люша, через несколько месяцев сказала: "Представляете, Александру Исаевичу в Риге у букинистов (!) нашли самые нужные ему источники". Это – Рива Григорьевна Иоффе. Она и давала Юрию Ивановичу, как и мне, потихоньку на ночь эмигрантику.
Иван Толстой: Хороший сюжет! Какие у Юрия Ивановича, как у человека бывалого и, как мы знаем, любившего хорошие шутки, хорошую литературу, хороший table talk, какие были свои любимые пластинки, разговоры, коллекционерские пристрастия? Может быть, он как-то формулировал даже свое кредо?
Роман Тименчик: Кредо было одно: люблю интересные книжки. У Юрия Ивановича была отборная коллекция поэзии ХХ века. При этом, без всякого коллекционерского неистовства. Он мне отдавал какие-то книжки, необходимые мне, навсегда, а недавно мой соавтор приобрел "Чистилище" Адамовича, подаренное Абызовым Александру Галичу в 1954 году.
Из его рассказов, что называется, навскидку, в связи с оживившимся в последнее время интересом к биографии Николая Асеева, я вспоминаю такую историко-литературную картинку. На пляже в Дубултах, в один из первых заездов писателей в Дом творчества в первый послевоенный год, лежит Абызов, загорает с Асеевым, и тот лениво цедит: "Нет, я и в первую войну убежал на Дальний Восток, и в эту решил – нет, увольте!".
Мне, между прочим, Абызов веселый, Абызов с прибаутками иногда снится. Например, как он в застолье со своими сверстниками поет "Здесь вы в казарме, мистер Джон" – песенку Ирвинга Берлина, которую в оригинале в кино пел Рональд Рейган. Если бы сейчас эту музыку запустить в эфир, она была бы удивительно созвучна темпераменту Юрия Ивановича.
Иван Толстой: 20 лет назад, когда Юрию Ивановичу исполнилось 80, интервью с ним для нашего радио записал рижанин Михаил Бомбин. Беседа сохранилась в нашем архиве. Рассказывает Патриарх.
Юрий Абызов: Когда перебрался я в Ригу в 1946-м, я же перевелся просто из Свердловского университета в Рижский, влез в латышский язык, книг тридцать на полке переводов выстраиваются, вот материал из переводимых книг и подсобный материал, вспомогательный, помогли мне выстроить социум, в котором обреталась местная эмиграция.
Кроме того, повсюду осколки этого разбитого мира валялись – журнал "Перезвоны", журнал "Для вас", стихи Александра Ли, романы Эдгара Уоллеса… В общем, я начал составлять из этих обломков нечто целое, но материалов было маловато. Но когда, благодаря переводам, я стал членом Союза писателей, это дало мне возможность проникнуть в закрома спецхрана, потому что там надо было иметь справку от учреждения, которое за тебя ручается, и обязательно указать тему, потому что, ежели не по теме ты что-то запросишь, то тебе откажут. Я выбрал себе тему как безразмерный носок – книгоиздательская деятельность в Латвии в 1920–30-е годы. Туда можно было впихнуть все, что хочешь. Я прикинул и мне захотелось самому познакомиться и составить опись, что же было, какое русское печатное слово в Латвии в 1920–30-е годы себя показало.
Я видел, что материал обильный, но не бесконечный, потому что он ограничен рамками времени и места – 1920-30-е и кончается. Так сказать, in vitro, в пробирке. И я с головой ушел в то, что настрогала здесь русская среда. Оглядываясь, я сейчас невольно пужаюсь просто. Работа была на пещерном уровне, потому что самым прогрессивным методом, традиционным, были карточки. Приходилось каждое имя и позицию заносить на отдельную карточку, потом по каким-то общим признакам, потом уже написанный черновик, потом беспощадная правка и дополнения, потом новая перепечатка. Пока не возникла рукопись в две с лишним тысячи страниц, которую я так и назвал "Русское печатное слово в Латвии с 1917 по 1944 год".
Михаил Бомбин: По словам Юрия Абызова, город Алапаевск, где и прошло его детство, жил как бы с ощущением разыгравшейся там в 1918 году трагедии.
Юрий Абызов: Если кто знает историю, там были расстреляны Великие князья, и город как-то жил все время с ощущением этого. Но он был интересен тем, что там была горная инженерия, такая образованная среда, врачи, учителя такой хорошей кондиции. А я с детства был книгочеем, так что из суммы всего этого прочитанного мне западали в память и Тэффи, и Аверченко, и Бальмонт, и Куприн, я уже имел представление о них. Поэтому, когда я после фронта, после госпиталя поступил в Свердловский университет, это еще во время войны было, там нахватанность эта помогла мне сблизиться со моими сверстниками, такая сбилась своя среда: "Вот, я Ходасевича достал…", "А вот Цветаева у кого-то есть?", "Вдруг Анатолия Каменского достал…". Как говорил Самойлов, "это все в меня запало и лишь потом во мне очнулось".
Там в это время прообраз самиздата какой-то у нас был, потому что мы переписывали от руки Ахматову, Шершеневича, "Дьяволиаду" Булгакова, издавали друг друга такими маленькими рукописными книжечками. Уцелевшие рукописные издания у меня не были выброшены, сейчас они уехали в Бремен к Суперфину. Переписывали то, что не рекомендовалось, но очень хотелось. Там был Даниил Михайлович Горфинкель, ученик Гумилева по студии "Звучащая раковина", это тоже меня как-то заражало. Находившиеся в Свердловске поляки приобщили меня к польской поэзии, к Тувиму, и я тоже стал переводить.
Михаил Бомбин: О дальнейших перспективах русской культуры в Латвии говорят разное. По утверждениям скептиков курс на построение национального государства, существующие законы о языке и образовании, предполагают значительное снижение роли русской интеллигенции и даже ее полное исчезновение. В этом смысле Юрий Иванович оптимист и, по его мнению, у русской культуры в Латвии все же есть будущее.
Юрий Абызов: Я не смотрю так трагически на судьбу русской культуры, ведь в России тоже все время слышатся ламентации: ах, русская культура гибнет! Я с большим удовлетворением увидел в книге Гаспарова "Записи и выписки" такое: погибает русская культура, а погибает ведь не Пушкин и Гоголь, а мы с вами погибаем. И, положа руку на сердце: а разве нам не поделом? Значит, мы допустили это. А то, что составляет суть русской культуры, она остается, просто она не востребована, может быть, и не продолжена. Ведь тот же Гаспаров говорит, что культура в чем? Я додумываю чужие мысли. Значит, мы перестали додумывать эти чужие мысли, но спохватимся, поток дальше пойдет опять.
Михаил Бомбин: То есть, вот эта преемственность, не останется ли она на книжных полках в виде томов Пушкина, Гоголя, и так далее, как вы говорите, некому будет читать просто эти книги по той простой причине, что русские превратятся в латышей?
Юрий Абызов: Для этого нужно очень длительное время, нужно, чтобы сошло одно, потом другое поколение. Сейчас только-только колебание некоторое, я уверен, что не будет перехода на обязательный государственный язык. Дело в том, что добьется совместными усилиями русское население, ежели оно, положа руку на сердце, поймет, что это от него зависит, оно добьется того, что знать латышский язык это одно, а учиться на латышском языке это другое.
Михаил Бомбин: У вас есть рецепт как этого добиться?
Юрий Абызов: Просто так ставить вопрос – мы, весь учительский состав и вся интеллигенция, вам гарантируем, мы обеспечим это. А уж на каком языке изучать историю, это, извините, нам лучше знать. Потому что то, чем вы грозите, что люмпенизация произойдет русского населения, от этого только латышам хуже будет. Они сейчас имеют дело с более или менее культурной, цивилизованной средой, а так они будут иметь дело с босяками и с полуграмотными людьми, потому что все равно при обучении на чужом языке не будет вырабатываться процесс рождения мыслей.
Михаил Бомбин: Не означает это гибель интеллигенции в таком случае?
Юрий Абызов: Да нет, божьи жернова мелят медленно. В общем, все зависит от нас самих. Поэтому до сих пор у нас родители пассивно к этому относились, учителя боялись, чтобы не пикнуть, директора – то же самое. Ну, так вы пожинаете то, что вы посеяли сами. Я с интересом слежу за тем, как будет проходить эта конференция родителей, потому что, наконец, нашли правильный подход: это ваши дети, думайте о том, кем им быть.
Иван Толстой: Голос Юрия Абызова, записанный Михаилом Бомбиным в 2001 году.