Ссылки для упрощенного доступа

Воспоминания о Киеве


Владимир Орловский. "Над Днепром", 1884
Владимир Орловский. "Над Днепром", 1884

Звуковая панорама мемуаров. Историк Юрий Ольховский о первых месяцах войны 1941-го, Анатолий Кузнецов о Бабьем Яре, Виктор Некрасов о киевской молодости

Иван Толстой: Сегодняшнюю передачу мы назвали "Воспоминания о Киеве". Передача эта архивная. В ней прозвучат голоса, записанные в разные годы и в разных странах, но все участники нашего выпуска – эмигранты. Главное, что объединяет их, – горечь воспоминаний.

Начнем с одной записи, которую мне впервые пришлось дать по случаю кончины рассказчика. Вот фрагмент эфира лета 2009 года.

В Вашингтоне на прошлой неделе скончался Юрий Андреевич Ольховский – историк, многолетний университетский преподаватель, активный общественный деятель, друг и помощник многих деятелей правозащитного движения из Советского Союза. В 1984 году в течение года Юрий Ольховский был заместителем директора Радио Свобода в Мюнхене, но административная работа не пришлась ему по душе, и он вернулся в Вашингтон к преподаванию.
Юрий Андреевич родился 22 июня 1930 года в Харькове в семье профессора Харьковской, а затем – Киевской Консерватории Андрея Ольховского. Как раз в его день рождения, 22 июня, но уже 1941 года, начались мытарства 11-летнего Юрия. У отца наутро, 23-го, должна была поступить в продажу книга, над которой он много лет работал, – "История украинской музыки". Но в Киеве нормальная жизнь закончилась уже в воскресенье 22-го июня. И отец, прихватив семью и сигнальный экземпляр своего труда, вынужден был эвакуироваться. Тираж книги погиб.
Семья прошла через военное лихолетье, переселилась в Соединенные Штаты, Юрий получил высшее образование, Ольховский-старший выпустил по-английски книгу, посвященную на этот раз судьбе музыки и музыкантов при большевиках. На этом труде, разруганном в пух и прах в советских газетах, учились понимать Советский Союз несколько поколений американских советологов. Кстати, на русский язык книга так и не переводилась.
Сегодня, вспоминая Юрия Андреевича Ольховского, мы предлагаем вашему вниманию отрывок из его устных мемуаров, которые я записал девять лет назад в его Вашингтонском доме. Из долгого многочасового рассказа мы отобрали фрагмент, посвященный первым неделям Великой отечественной войны. Лето 41-го глазами 11-летнего мальчишки.

Юрий Ольховский: Мы попали в оккупацию в Харькове, мы были эвакуированы из Киева. В этом эшелоне, который пошел на восток из Киева 4 июля 1941 года, находился весь цвет украинской интеллигенции. Там была Консерватория – два вагона, Опера, киностудия Довженко, какие-то театры. Довольно крупный эшелон, и все самые избранные. В Махачкалу нас должны были отвезти. Но в Махачкалу так и не доехали. То есть, поезд не дошел. Обычно от Киева до Харькова поезд идет часов шесть. Мы ехали до Полтавы, это две трети пути, две недели. Нас ни разу не кормили, ни разу не поили, мы ехали в товарных вагонах, туалетов не было.

Мы ехали до Полтавы, это две трети пути, две недели. Нас ни разу не кормили, ни разу не поили, мы ехали в товарных вагонах, туалетов не было

Иван Толстой: Где пить, где есть доставали?

Юрий Ольховский: Во-первых, пока мы выехали из Киева – это тоже было часов 18. Почти сутки мы ждали, пока поезд отойдет, нас неоднократно бомбили немцы. С товарного вокзала мы уезжали, потому что пассажирский вокзал разбомбили в первый день войны. Все железнодорожные пути были забиты ранеными, которые ехали на Восток, и танками с артиллерией, которая доставлялась на Запад, к фронту. И когда оставалось время и возможность между станциями какими-то нас провезти, тогда наш поезд двигался. Потом приезжает, останавливается и стоит там два дня. Мы никуда не рыпаемся, потому что поезда ходят с ранеными и с танками, а для нашего поезда нет времени.
Вот вы спрашиваете, где пили воду? Вот где поезд останавливается. Помню, на полустанке каком-то остановились, а тут – здоровенное болото. И народ просто бросился в это болото, в чем есть. Одни пьют эту воду, потому что два дня не пили. Июль месяц, пить хочется невероятно, крыша железная на этих вагонах, жарища неописуемая. Просто с головой вниз пошли, купались, барахтались. А в туалет порядок был простой. Женщины налево от поезда идут, а мужчины идут направо от поезда.

Иван Толстой: А у местных жителей что-нибудь можно было купить?

Киев, сентябрь 1941-го
Киев, сентябрь 1941-го


Юрий Ольховский: В те времена уже начали обменивать, потому что деньги потеряли какую-либо стоимость. Поэтому жратву меняли на вещи с первого до последнего дня войны, что-то обменивали. Когда мы еще уезжали из Киева, мама сказала… Удивительно, как женщины чувствуют эти вещи. Молотов заявил, что победа будет за нами, товарищи, не беспокойтесь. Директор Консерватории сказал, что на две недели максимум эвакуация. А мама говорит: ну да, они так говорят. Папе она приказала надеть зимнее пальто в июле, мне тоже сама надела зимнее пальто и сказала, что неизвестно, когда мы вернемся, а надо быть готовыми к зиме. И взяла маленький такой мешочек сухарей. Мама всегда держала сухари на черный день. Взяли мы сухарики, все, которые в доме были, и вот так мы пошли из Киева от своей квартиры, а мы жили около Софийского собора. Нужно было идти аж на товарный вокзал, это полдня ходьбы. Жарко было очень. У меня еще был братишка, который еще немножко заболел, потом он умер из-за этой болезни, потому что во время войны ни докторов, ни сестер, ни лекарств – все на фронте. Младше меня на 6 лет. Он умер сразу после войны.
Немцы уже в первый день войны – 22 июня 1941-го – разбомбили в пух и прах единственную электростанцию, которая была в Киеве, и таким образом прекратилось трамвайное движение в городе, и все должны были пешком ходить.

Пришли мы к Киевскому вокзалу. Нашли эшелон, нашли свой вагон, нас кто-то подсадил туда, потому что влезть невозможно – никаких ступенек нет в товарном вагоне. Мы пришли последние в вагон, потому что, во-первых, далеко было идти, во-вторых, брата нужно было нести, ему 5 лет было. Еле втиснулись в вагон, и нам пришлось стоять, сесть было негде. Там были какие-то нары с одной стороны, которые были битком забиты людьми, а все остальные должны были стоять. Нам было приказано взять один небольшой чемоданчик. И вот на 4 человека у нас один небольшой чемоданчик. Мой брат и я чередовались сидеть на этом чемоданчике, а отец и мать должны были стоять все это время. Чуть ли не две недели, пока мы до Полтавы доехали, они стояли. У них ноги опухли, превратились просто в бревна, которые согнуть не было возможности, просто колени не сгибались.

У них ноги опухли, превратились просто в бревна, которые согнуть не было возможности, просто колени не сгибались

В самый первый день, когда поезд еще не отошел, произошел такой случай. Крыша, как я сказал, железная в этих товарных вагонах, пить нам не давали, и спуститься с вагона за водой нельзя было. Наш поезд охранялся товарищами из НКВД с автоматами, которые так мирно прогуливались и смотрели, чтобы никто не сошел с поезда. Два человека, последний вагон был их. Через несколько часов в соседнем вагоне какая-то женщина дико закричала. Выяснилось, что она просто сошла с ума. Это была известная певица Оперы. Через несколько минут ее стащили с этого вагона эти же товарища с автоматами, под ручки взяли ее, она кричит. Повели ее куда-то за наш эшелон. Потом я слышу – бррррр – и она замолчала. Расстреляли.

И вот такие вещи чуть ли не каждый день у нас были. Кто-то просто сходил с ума. Потом другие женщины и мужчины тоже сходили с ума от недостатка влаги. И сколько раз я слышал это брррр – и все, человек уже больше не кричит. И просто там оставляли за поездом – кто-то другой подберет.

Едем мы в этом поезде, доезжаем до Полтавы. Огромный вокзал, 22 пути было. Моросит дождь. Стало, слава богу, как-то прохладно.
Полночь, темно, ничего не видно, ни одной лампы близко нет – вдруг немцы прилетят. И все эти пути забиты поездами. Возле каждого поезда ходят часовые. Отец мне шепчет:
– Я тебя сейчас спущу вниз. Как только ты внизу, сразу прячься под вагон. После этого, если часовых не будет, я тебе дам чемодан. Слушаешь внимательно?
– Слушаю внимательно.
– Спрячь чемодан под вагон. После этого я тебе дам Женю (он как раз спал), ты его возьми и тоже положи его возле себя на землю, чтобы он, не дай бог, не проснулся. После этого спустится мама и я.

Повели ее куда-то за наш эшелон. Потом я слышу – бррррр – и она замолчала. Расстреляли

И, действительно, так это и произошло. Отец просто решил бежать из этого поезда. Просто все думали, кто следующий сойдет с ума. Брат начал просыпаться как раз в тот момент, когда появились часовые. И я так нажал ему на рот рукой и на нос, тот барахтался, но потом я вижу, что он перестал. Мама спустилась. "Что, – говорит, – ты сделал, ты его чуть не задушил!" Начала ему нажимать на грудь и брат ожил, слава богу. Но нельзя же вечно под поездом лежать, потому что поезда двигались без всякого предупреждения. Ни гудка, ничего. Просто стоит два дня и вдруг поехал.
Было где-то час ночи. Ни зги не видать. "Теперь, – говорит отец, – нам надо вылезти в какую-то сторону, но не направо, где железнодорожная станция, а налево, куда-то в лес".
И вот мы, как пластуны, лезли от поезда к поезду под вагонами. Это продолжалось полчаса или дольше. Наконец, мы вылезли совсем с другой стороны, поезда кончились. Какой-то лес. Отец говорит: "Отбой, успокойтесь все, сейчас отдыхаем до рассвета". И тут же все заснули глубоким сном.

Утром проснулись, что дальше делать? Отец говорит: "Мы – в Полтаве. Полтава недалеко от Харькова, в Харькове у меня всякие друзья есть, знакомые, я когда-то в институте в Харькове был". Какие-то однокашники его по Ленинграду очутились в этом Харькове. Но тут главная опасность в том, что документ нужен, почему ты оказался в Полтаве, кто тебя послал сюда. Военное время же, могут обвинить в шпионаже. Нам нужно было попасть на вокзал каким-то образом, сесть на дачный поезд или поезд с рабочими и направиться в Харьков.
Мы долго обходили все эти поезда и, наконец, попали на вокзал, где можно было купить в буфете какие-то бутерброды первый раз за весь путь, и был дачный поезд. И поехали в сторону Харькова. Птички поют, солнышко светит, прекрасно, часов 6 утра, поезд набит рабочими, которые ехали работать на Харьковский тракторный завод и другие заводы, которые уже начали работать чуть ли не круглосуточно, а также какими-то беженцами или эвакуированными.

И помню интересный случай. Птички поют, окна открыты и стоят рабочие. Они не сидят, они стоят и смотрят в окно. И вдруг один другому говорит: "Вот он летит!". Папа посмотрел на меня, я на папу, мы на рабочих вместе. "Вот он летит, вынимайте все платочки!" Черные, грязные, вонючие рабочие вынимают белые платочки и начинают махать белыми платочками в окно. Весь поезд.

Черные, грязные, вонючие рабочие вынимают белые платочки и начинают махать белыми платочками в окно. Весь поезд

Действительно, летит немец-бомбардировщик, не спеша, прямо на этот поезд, чуть ли не на бреющем полете, очень низко, колесами мог бы зацепить, если бы хотел, трубу паровоза. Я в ужасе наблюдаю за этим самолетом. Самолет крылышками своими наклонится туда, наклонится сюда, право-лево. Как бы, привет, ребята. И пролетает над нашим поездом и летит дальше. Не стреляет. Знает, что гражданский, не военный поезд. Строго по расписанию поезд движется, и самолет тоже, очевидно, строго по расписанию летит, все друг друга знают.
Самолет был Хайнкель-111, и он пролетал над нашим поездом. И тут в нашем вагоне из тамбура послышались выстрелы, такой пиф-паф. В чем дело? Какой-то молодой человек, 18-летний парнишка, которого только что произвели в младшие лейтенанты, решил стать героем Советского Союза. И он взял свой пистолетик и начал стрелять прямо в самолет. Решил убить какого-то летчика. Конечно, самолета он не сбил, но немцы заметили, что кто-то в них стреляет. Рабочие машут платочками, а тут кто-то стреляет. Рабочее услышали к своему великому ужасу, что кто-то стреляет. Кто такой?

Тем временем самолет пролетел и, смотрим, разворачивается. Такого еще никогда не было. Тут все сказали: вот сейчас он нам даст. Он развернулся и, действительно, как дал из всех пулеметов. Боже, что тут было! Какие-то дети, матери, кровь, везде раненые и убитые, ужас прямо в нашем вагоне. Я в первый раз в жизни это видел. Мне 11 лет было, мне как раз исполнилось 11 лет в первый день войны, 22 июня. Столько крови я в жизни своей не видел. Я был в состоянии шока. Немец пролетел, развернулся и теперь с другой стороны, и опять как даст. Тут уже поезд остановился, потому что был приказ у Молотова, что когда поезд находится под обстрелом, он должен остановиться.

Совершенно дикий приказ, потому что это просто мишень

Совершенно дикий приказ, потому что это просто мишень. Самолет может спокойно летать со всех сторон и расстреливать этот поезд. Но был такой приказ. Обстрелял он нас и потом полетел себе. А лейтенант этот уцелел. И вот тут эта толпа матерей, в основном, дети которых вот тут кричат раненые, а другие убитые лежат, они набросились на этого лейтенантика, и в течение двух минут от него остались рожки да ножки. Разорвали его на части. Они его кусали, они его рвали. Все, тут лежит кусок мяса. Проехал наш поезд до следующего полустанка, остановились, повынимали всех убитых и раненых, тут же их просто на землю положили возле железнодорожного полотна и поехали дальше. Кто уберет эти трупы и раненых заберет – совсем непонятно. А поезд пошел дальше.

Харьков, осень 1941-го
Харьков, осень 1941-го

Иван Толстой: Воспоминания о Киеве. Панорама архивных записей с наших старых пленок. Первое октября 1976 года, программа о еврейской культурной жизни "Шалом". Ведет передачу Галина Зотова.

Галина Зотова: Анатолий Кузнецов – киевлянин, автор книги "Бабий Яр", публиковавшейся в Советском Союзе в изуродованном виде, – рассказывает.

Анатолий Кузнецов: Если центром Киева считать Крещатик, а центром Крещатика – нынешнюю площадь имени Калинина, бывшую Думскую, то отсюда до Бабьего Яра по прямой что-то от четырех до пяти километров. И прямо с площади Калинина, без пересадки, можно доехать прямым троллейбусом минут за пятнадцать. Но на троллейбусе не указано, что его конечный пункт – Бабий Яр. Значится какая-то никому не известная улица. И ни на одном плане города Киева не найти слов Бабий Яр. На месте страшного концлагеря выстроили в 60-х годах жилой район, этакие киевские Черемушки. Асфальт, газоны, однотипные дома-муравейники – все это стоит на пепле и костях. Когда рыли котлованы, все натыкались на скопление костей. Говорят, у иных скелетов кости рук были скручены проволокой.

Анатолий Кузнецов
Анатолий Кузнецов

Я что-то не представляю себе жилого района со скверами, кинотеатрами, детскими площадками, полными резвящейся детворы, на месте, скажем, лагеря смерти Бухенвальд. Концлагерь Бабьего Яра был не так велик, как Бухенвальд или Освенцим, но на оккупированной фашистами территории Советского Союза это был самый крупный лагерь смерти. Правда, в нем не было газовых камер и крематория, в нем просто расстреливали, выводя в овраг, и, когда накапливалось достаточно трупов, подрывали взрывчаткой крутой склон оврага и обвалом трупы засыпало. На плоском, почти голом плато по одну сторону от оврага тянулись огороды, пустыри, мусорные свалки, в роще по другую сторону, ту, что ближе к центру Киева, образовалось обширное еврейское кладбище.

Кадр из фильма "Бабий Яр", 2003
Кадр из фильма "Бабий Яр", 2003

В 1941 году, заняв Киев, нацисты развесили приказ: всем евреям города явиться 29 сентября в район этого кладбища. Поскольку там неподалеку есть товарная станция железной дороги, казалось, что евреев будут сажать в поезда и куда-то вывозить. Они собрались, что-то тысяч семьдесят людей. Фашисты погнали их мимо кладбища цепочками в овраг Бабий Яр и расстреливали там несколько дней. Общее число убитых не поддается исчислению, потому что, во-первых, отступая, фашисты разрывали могилы в овраге, сжигали трупы, а пепел рассыпали по пустырям и огородам вокруг концлагеря. Во-вторых, убивали и зарывали не только в овраге, но и вокруг, в том числе на самой территории концлагеря, так что можно сказать – там земля полна костями. По Бабьему Яру и по земле даже далеко вокруг него, надо ходить в молчании, обнажив голову.

Это не было единственное пригодное для застройки место здесь. И слева, и справа, и дальше так и остались огороды, пустыри, но массив жилых домов торчит именно и точно на месте концлагеря. Здесь виден замысел, видна цель. Своим фронтом массив выходит, конечно, на Бабий Яр, из окон и с балконов жильцы могут смотреть прямо на то место, в полусотне метров от них, где происходили массовые расстрелы. А когда их дети выбегают из парадных и одолевают эти пятьдесят метров, чтобы перед домом поиграть в мяч, то они каждый раз проделывают тот путь, который проделывали смертники, гонимые цепочкой из лагеря, через ворота в колючей проволоке, в овраг. На противоположенной стороне оврага, как уже сказано было – еврейское кладбище. Сперва его разрушали фашисты. Охрана концлагеря ходила туда развлекаться – упражняться в стрельбе. А потом, когда сжигали трупы, понадобился камень для постройки печей. Каменные памятники с кладбища пошли на эти печи.

А потом, когда сжигали трупы, понадобился камень для постройки печей. Каменные памятники с кладбища пошли на эти печи

После отступления немцев кладбище представляло собой сплошные руины и хаос. Далее лет двадцать пять на нем не разрешалось хоронить, а затем, в 1968 году, пущены были на него бульдозеры, которые своими ножами срывали остатки могил, плиты, выворачивали оцинкованные гробы, сгребали кучи костей (эту картину я наблюдал тогда своими глазами) и на месте кладбища построили здания для Киевского Телецентра. Опять-таки, вокруг много места – кустарники, рощи, пустыри. Нет, телецентру мешало кладбище, только тут ему нужно быть, нигде больше. А сам овраг между теперь Телецентром и жилым массивом засыпали. Это была большая и трагическая история. Справа замывали, превратили в озеро, плотину прорвало, жидкая лавина в марте 1961 года погребла дома, людей. Когда грязь подсохла, ее опять водворили в Яр.

Несколько лет работала самая передовая техника, пока чудовищный овраг засыпали по края. Планировали здесь разбить стадион и увеселительный комплекс. Стихийные митинги в годовщины расстрелов, вообще общественное мнение нужно считать причиной, почему от этого последнего, на мой взгляд, уже верха кощунства, власти отказались. А сперва поставили где-то сбоку, отнюдь не на том месте, где следовало бы, закладной камень.

Галина Зотова: У этого закладного камня, который многие годы торчал среди зарослей бурьяна и репейника как немое обвинение местным и не местным властям, которым нет ровно никакого дела до национального чувства евреев, в страшную сентябрьскую годовщину собирались люди – евреи, украинцы русские. Они приходили сюда почить память погибших, вспомнить о них, помолчать. Их молчание было молчанием скорби. А официальное замалчивание еврейской трагедии? А отсутствие памятника? А милицейские разгоны тех, кто пришел помолчать в скорби? Чем было это? Сегодня памятник стоит уже в Бабьем Яре. Все, кто был расстрелян в этом овраге, заслуживают памяти, но, воздав память всем погибшим, почему нужно было вновь надругаться над национальной памятью евреев, даже и словом, и надписью не помянув их на памятнике этом? Что символизирует это молчание? Десять лет назад, 29 сентября 1966 года, украинец Иван Дзюба, в двадцать пятую годовщину расстрела в Бабьем Яре говорил:

"Есть вещи, есть трагедии, перед безмерностью которых любое слово бессильно и о которых больше скажет молчание – великое молчание тысяч людей. Может быть, и нам пристало бы тут обойтись без слов и молча думать об одном и том же. Однако молчание много говорит там, где все, что можно сказать, уже сказано. Когда же сказано еще далеко не все, когда еще ничего не сказано, – тогда молчание становится сообщником неправды и несвободы".

Есть вещи, есть трагедии, перед безмерностью которых любое слово бессильно и о которых больше скажет молчание – великое молчание тысяч людей

Тогда же выступил в Бабьем Яре и писатель Виктор Некрасов, широко известный своими книгами "В окопах Сталинграда", "Кира Георгиевна", очерками "По обе стороны океана", "Дом Турбинных" и многими другими мастерски написанными вещами. Два года назад Некрасов вынужден был эмигрировать. Сейчас он живет в Париже. Писатель вспоминает:

Виктор Некрасов: Десять лет тому назад, 29 сентября 1966 года, я был в Бабьем Яру. Там собрались люди, у которых кто-то погиб – дети, братья, отцы, деды… Они стояли, не зная, куда положить свои цветы, они плакали, и глядя на них, я вдруг почувствовал, что надо сказать несколько слов. Я не могу точно их воспроизвести, но я помню, что я в своем выступлении говорил о том, что не может быть, чтобы на этом месте этого варварского расстрела не было бы памятника. Памятник будет. Мне потом за это крепко досталось, меня таскали на партбюро – зачем я выступаю на сионистском сборище? На это мне было легко ответить: не я должен был выступить, а должны были в этот святой день, в двадцать пятую годовщину, выступить кто-то и ЦК, из обкома и райкома, хотя бы. Никого не было. Тем не менее, это выступление, особенно Ивана Дзюбы, настолько сильно прозвучало, что через десять дней на этом месте появился камень, который десять лет стоял. Сейчас – памятник. На котором мы видим подпольщика, смело глядящего куда-то спокойно, мы видим женщину, которая олицетворение тоже какой-то ясности. Но мы не видим маленького еврейского мальчика, старого еврея, старую бабушку. Нет их. Мускулы, мускулы, мускулы! И протесты! И ясное видение победы! И это-то в сентябре 1941 года? Но памятник есть. Есть, куда положить цветы.

Двадцать пять евреев молились не у безликого памятника, а в стороне

Галина Зотова: По сообщению зарубежных информационных агентств, советские власти позволили группе евреев возложить венки в Бабьем Яре и произнести поминальную молитву. Двадцать пять евреев молились не у безликого памятника, а в стороне. Пятерых евреев киевлян, нескольких рижан и москвичей милиция не допустила в Бабий Яр вообще. А чем помянула советская печать эту трагедию? Словом сочувствия, сострадания? Нет, молчат. Впрочем, помянули косвенно. В сентябрьском номере журнала "Молодая гвардия" (и месяц словно специально выбрала редколлегия) помещены главы из новой книги Цезаря Солодаря "Дикая полынь". Родился Солодарь в Виннице, в еврейской семье. Начинает он сам свою книгу с воспоминаний детства. И врезалось ему в память, как сговаривались сионисты с петлюровцами, устраивавшими погромы еврейской бедноты. И как же заподозрить еврея Солодаря в антисемитизме? Никак. И чернит он имена Жаботинского, Бен Гуриона, Вейцмана, Визенталя, чтобы доказать читателю, а главное, издателю – сами евреи, а особенно сионисты, везде и всегда организовывали истребление еврейского народа. Мы попросили поэта Александра Галича поделиться своими соображениями об этой публикации журнала "Молодая гвардия".

Александр Галич: Мне доводилось встречаться с Цезарем Солодарем. Когда-то мы были членами одной секции, Секции драматургов Союза советских писателей. И всякий раз, когда на трибуне появлялся Цезарь Солодарь, можно было ожидать самой погромной, самой бестактной, самой черносотенной речи. Цезарю Солодарю – под семьдесят лет. Я вспоминаю рассказ Джека Лондона, как в каком-то северном селении произошла кража, вождь племени собрал всех у себя, и в юрте темной всем раздал палочки одинакового размера и сказал: "Тот, кто украл, у того палочка вырастет". Потом дали свет и увидели, что у одного человека самая коротка палочка. Это был вор, и он обстругивал ее. Вот у меня такое впечатление, что он, семидесятилетний человек, которому, как говорится, давно уже пора подумать о Боге, он все остругивает и остругивает эту палочку, все будит его по ночам его нечистая совесть, и он пытается снова повторять все те гадости, облекая их в научную форму, которую он проповедовал всю свою безобразную жизнь.

Потом дали свет и увидели, что у одного человека самая коротка палочка. Это был вор, и он обстругивал ее

Я не стану приводить цитаты из отрывков его повести "Дикая полынь". Он там, придерживаясь наукообразности, сыпет всевозможными именами, датами, фактами. И все это – ложь. И ложь эту особенно выдают последние слова, которые напечатаны в отрывках из этой повести. Слова такие: "Лидеров сионизма приводит в бешенство то, что именно в социалистических странах, как подчеркивает ЦК Компартии Израиля, уничтожены социальные и политические основы антисемитизма". Это говорит человек, на памяти которого уничтожение еврейской культуры в Советском Союзе, физическое истребление актеров Еврейского театра, физическое истребление Еврейского антифашистского комитета, расстрел ведущих еврейских писателей! Просто иногда диву даешься, как поворачивается язык, как поворачивается рука написать подобные слова! Какое жестокое мародерство процветает в мире так называемой "социалистической культуры", где все победы, чужие, присваиваются себе, а все несчастья, все горести людей, оборачиваются себе же на пользу. Вот те впечатления, которые вызвала у меня публикация этого документа. Мародерство!

Слушайте марш мародеров…

(Песня)

Иван Толстой: Певцом Киева называли Виктора Платоновича Некрасова. О любимой Украине он писал и рассказывал у нашего микрофона много. Вот два некрасовских очерка (или эссе, или этюда). Радио Свобода, эфир 9-го января 1986 года. Ведущая – Виктория Мондич.

Виктория Мондич: Сегодня писатель Виктор Некрасов, киевлянин, вспоминает о Днепре, этой по его, да и не только по его словам самой красивой реке в мире. самой красивой реке в мире. А во второй части передачи Виктор Платонович расскажет о том, как изуродован его любимый Киев при советской власти.

Виктор Некрасов: "Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно несёт сквозь леса и горы полные воды свои... Чуден Днепр и при тёплой летней ночи, когда всё засыпает – и человек, и зверь, и птица... Звёзды горят и светят над миром, и все разом отдаются в Днепре... Нет реки ему равной в мире..."

Так считал, так писал о нём Николай Васильевич Гоголь, величайший русский писатель, украинец по происхождению. Никому, кроме него, не удалось с такой любовью рассказать о Малороссии, как называлась тогда Украина, о её чубатых парубках и весёлых черноглазых девчатах, о её легендах, поверьях, русалках и чертях. Гоголь любил этот красивый, приветливый край, любил Днепр, любил Киев. И никто не может понять, почему в Киеве, в котором столько памятников, свергнутых и не свергнутых (Николая I на что-то переплавили, а Александр II до сих пор печально стоит во дворе Русского музея), столько бронзовых фигур писателей, композиторов, философов, героев и жертв, а вот Гоголю нет. Неужели не заслужил?

Киев, вид на Днепр
Киев, вид на Днепр

(Скажу по секрету, кое-кто в Киеве считает его изменником – почему писал по-русски, когда родители украинские помещики и сам родился под Миргородом, на Полтавщине?). Но Гоголю хоть в Москве есть, (даже два и почти рядом) а вот Михаилу Булгакову ни в Москве, ни в Киеве, а события-то в "Белой гвардии" и "Днях Турбиных" развиваются именно в Киеве. Нет и Константину Паустовскому, прекрасному писателю, тоже киевлянину. Нет Шолом-Алейхему, выдающемуся еврейскому (вероятно, именно поэтому) писателю, пережившему ужасы погрома в 1905 г. именно в Киеве и бежавшему в Америку. Ну, они, допустим, не свои, чужие, русские, евреи, но почему нет (правда, на кладбище бюст) Михаилу Грушевскому, наиболее выдающемуся из всех украинских историков, нет Лесю Курбасу, украинскому Мейерхольду, создателю самого интересного на Украине театра "Березiль", погибшему при Сталине в лагерях? И многим, многим другим. Но спешу успокоить – ожидалось нечто новое.

Я шел по Институтской вверх – это было незадолго до моего отъезда. Шёл и любовался осенним Киевом. И думал о чём-то печальном, осеннем. И вдруг…

– Молодой человек, – окликнул кто-то меня. – О чём задумался?

Передо мной вырос приятель, скорее знакомый, довольно известный киевский художник. Он был навеселе. Даже более, чем навеселе.

– Давай зайдём куда-нибудь, пропустим по стаканчику.

Мне не очень хотелось, но я согласился.

– Вижу, ты уже малость того... – заметил я.

– Даже не малость, – признался он. – К вечеру буду совсем готов.

– Есть причина?

– Более чем достаточная. Я только что присутствовал при акте убийства горячо любимого нашего Киева.

– Не понимаю.

– Вот зайдем сюда, сядем за столик, и ты все поймёшь. К вечеру тоже с горя напьёшься.

Я попытался взять бутылку вина, но он потребовал водки.

– Так вот... Не больше часа тому назад в Выставочном зале Союза художников – всех нас туда пригласили – был подписан, под гром аплодисментов, смертный приговор Киеву, его единственному, ни с чем несравнимому силуэту.

– Какому силуэту? При чём тут силуэт?

– А при том, что партия и правительство, в лице Первого секретаря Украины тов. Щербицкого, приняли только что решение о сооружении в Киеве, городе-герое, памятника матери-Родине, Великой Отечественной войне, героической обороне и всем героям вместе взятым. Как в Сталинграде, на твоём Мамаевом кургане.
Я давно об этом слышал, но не верил.

– И кому поручено? Вучетичу, небось?

– А кому же! Он сам демонстрировал свой проект. Фигура сто метров высотой. И вся золотая. И с мечом в руках. Над Днепром. Рядом с Лаврской колокольней. Только ещё выше. На 10 метров. Ему тискали руки, обнимали, даже целовали...

Это был удар в самое сердце. К вечеру я тоже был пьян.

Это был удар в самое сердце. К вечеру я тоже был пьян

Силуэт Киева, если смотреть на него с левого берега Днепра, действительно один из красивейших, который я когда-либо видел. Крутые обрывы густо заросли зеленью. И из этого моря зелени вырастают купола. Золотые купола монастырей – Выдубецкого и Лавры. Других домов не видно, только купола, да справа чуть-чуть нарушает гармонию здание Совета Министров, но оно далеко и почти полностью закрыто садами. И вот по только что под аплодисменты принятому проекту рядом с колокольней – всё нарушено. Выросло-таки золотое чудовище.

Автор – Евгений Вучетич – создатель сотен памятников, портретов и символических аллегорий. Это его "Перекуем мечи на орала" стоит возле здания ООН в Нью-Йорке, это его "Солдат-освободитель" в Трептов-Парке в Берлине, и, наконец, это по его проекту воздвигнут Мемориал в Сталинграде, на Мамаевом кургане, где шли наиболее ожесточенные бои. Грандиозная лестница, бассейн, сотни фигур героев и защитников, барельефы, высеченные надписи, звуки Грига и Шопена в Пантеоне, и над всем этим с мечом в руке стометровая Мать-Родина. Как раз на том месте, где долгие пять с половиной месяцев сражался мой полк. Где окопы вырыты моими сапёрами...

И вот теперь Киев...

Как хорошо, что меня там нет.

Да... Чуден Днепр при тихой погоде... Нет реки ему равной в мире…

Не буду спорить с Гоголем. Нет такой реки! И будет она вольно и плавно мчать сквозь леса и горы полные воды свои, как встарь. Не замечая ни заводов, ни плотин, ни стометровых тёток с мечом в руке. Днепр... Славутич... Борисфен.

Иван Толстой: А теперь Виктор Платонович расскажет, как изуродовали Киев при советской власти.

Виктор Некрасов: Я впервые переплыл Днепр, когда мне было 16 лет. Это было величайшим событием в моей жизни. Переплыть реку, широкую, почти как Волга, с быстрым течением, водоворотами, пароходами, поверьте мне, это не шутка. Готовился я тайно, чтобы не знали родители, в Крыму, затем на Днепре. Очень важно выбрать место так, чтобы вынесло тебя на правый берег выше Цепного моста – под ним никакое движение не разрешалось, кроме пароходов. В тайну мою был посвящен только ближайший друг Валька Цупник. Нужен был свидетель, иначе не поверят. В назначенный день я стащил у родителей пакетик масла (дома его потом долго искали – в те годы оно было на вес золота) и по всем правилам рекордсменов обмазался им с головы до ног. "Готов?" – "Готов!" – "Давай!". Я решился.

Киев, начало 1960-х
Киев, начало 1960-х

Не надо смеяться. Когда продрогший, несмотря на масло, выкарабкался, наконец, на берег, я чувствовал себя героем. Нет, у меня не было единоборства с пароходными плицами, но случилось непредвиденное – мне преградили дорогу плоты. О, эти плоты! Откуда они вдруг взялись? Три плота, сцепленные между собой. Они настигли меня, когда я только добрался до середины реки. Ждать, когда они проплывут, я не мог – меня снесло бы к мосту. Можно было бы, конечно, забраться на плот, пробежать и опять нырнуть, но это уже нарушение всех спортивных правил. И я решился. Это был самый и, пожалуй, единственный героический поступок в моей жизни. Я нырнул под плот, а они, плоты, широкие, метров 8-10, и я проплыл под ним. Если бы не Валька, никто бы не поверил. И не только переплыл, но умудрился в разрыве между двумя плотами высунуть голову, набрать воздух и опять нырнуть. Это были самые ужасные минуты в моей жизни, – говорил потом Валька. Сейчас он смотрел на меня замерзшего, с трудом попадавшего в штанину и завидовал. Даже родители простили масло (пришлось признаться). И только один Женька Захаревич, над всеми всегда подтрунивавший, иронизировал: Великое событие! Можно подумать – Волга, Миссисипи. Вот там плоты, так плоты. Я вспомнил его и его слова, когда впервые переплывал Волгу. В этот раз не вплавь, а на битком набитом солдатами пароходе "Ласточка", доставлявшем подкрепление в пылающий, застланный черным дымом Сталинград. С тех пор, со дня покорения Днепра, прошло 50 с лишним лет. Валя погиб на фронте, Женя умер в эмиграции, в Аргентине. Я пока еще жив на берегах Сены.


Кто-то из великих сказал, что вид текущей перед тобой воды успокаивает, спасает от всех неприятностей. У меня не так уж их много, но я люблю сидеть под старым платаном у Pont Royal с сигаретой в зубах и смотреть на Сену. Я полюбил ее, привык к ней, к ее мостам, баржам, bateaux-mouches, но, да не обидится она на меня, куда ей до Днепра!

Днепр... Днипро по-украински. При князе Владимире – Славутич. Греки называли его Борисфен.

Красив ли он, наш Днепр? Киевляне считают, что красивее его нет реки. Я тоже киевлянин. Рек на своем веку повидал немало. Если не считать Амазонки и Миссисипи, все самые знаменитые. Ганг и Нил, правда, из окна самолета. Конго и Замбези еще впереди. Рубикон пересекал только в переносном смысле, да Феллини видал.

Днепр красив... Нет, поверьте мне, не потому, что я родился на его берегах и мальчишкой переплыл, а потому, что он, действительно, красив.

Виктор Некрасов в Париже
Виктор Некрасов в Париже

Правый берег крутой, высокий, левый – луга. Если вы попадете в Киев и подыметесь на Владимирскую горку или прогуляетесь по Царскому саду (теперь он Первомайский, но все киевляне в пику кому-то называют его по-старому), а из него перейдете в Мариинский парк, где бывший царский дворец (ныне в нем пьянствуют, принимая гостей, правители Советской Украины), то перед вами откроются дали такой шири и красоты, что даже итальянцы, которых красотой особенно не удивишь, стоя над днепровскими обрывами, только и могут, что закатывать глаза – "Манифико! Манифико!"

Днепр поуже Волги, хотя Гоголь и считал, что не всякая птица долетит до его середины. Но сама излучина его, серебристый песок Труханова острова, заросли кустарника, осенью горящие золотом и дальние, до самого горизонта, голубые леса – от всего этого простора, неба, корабликов, лодок и катеров, снующих вдоль и поперек – нет, куда там Сене, даже Луаре со всеми ее замками. Если, к тому же, вы попадете к восходу солнца, тут уж "Манифико" не отделаешься. (Только однажды мне удалось, в день Победы, 9 мая 1945 г., когда всю ночь, пьяные, шатались мы по городу и последнюю бутылку распили на склонах Владимирской горки, приветствуя первые лучи солнца с наступившим, наконец, миром...).

Но Днепр не только красив. Он славен своими пляжами. Таких я нигде не видал. Не знаю, как американцы, но европейцы, чудаки, в своих реках не купаются – грязные, мол. Думаю, Днепр не многим чище, но киевлян это не пугает. В погожий, солнечный летний день пол Киева – это значит миллион – на пляже. Непонятно, кто ж работает.

Пляжи прекрасные, что и говорить, но только рано утром. Днем – пытка. К воде протискиваешься как в автобусе в часы пик. Чтоб найти относительно свободное место, надо переться по раскаленному песку не меньше километра. Что поделаешь, загар сейчас моден.

Это теперь. В дни моей молодости подобного не было и все свободное время мы проводили на пляже, на "Трухашке". Я не спортсмен. Даже не болельщик. Не люблю и не понимаю футбола, выключаю телевизор, когда начинаемся хоккей, никогда не увлекался ни волейболом, ни баскетболом, в шахматах просто туп – но в двух видах спорта был на нашем пляже не последним – в плавании и гребле. (С какой тоской и грустью любовался я и завидовал на Гаваях бронзовым ребятам на дощечках – будь в мои годы в моей стране "серфинг", ей-богу, удивил бы человечество.)

Нет, рекордсменами мы с моими друзьями не были, но наш полутригер (так назывались тогда длинные, узкие, очень легкие лодки с выносными уключинами и подвижными сидениями) был одним из самых быстрых на Днепре. Ходили мы и под парусом. На последнем курсе института совершили поход на двух парусных лодках от Киева до Черного моря. С погодой повезло, была, правда, и буря с настоящими волнами, и мы малость струхнули, но когда худые и загорелые, добрались, наконец, до Херсона, мы чувствовали себя Магелланами. Тысяча километров за десять дней – не так уж плохо. В институте, в вестибюле, вывешена была карта нашего перехода и на ней флажками отмечалось наше движение. В Херсоне на почте ждала телеграмма – институтское начальство поздравило с победой – в нашей стране это любимое слово.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG