Иван Толстой: Наша тема сегодня – русские символисты. Действительно ли это литературная вершина ХХ века? Чьи репутации пережили столетие, кого из символистов читают и переиздают?
В нашей программе участвуют два специалиста по серебряному веку, чьи работы вошли в научную классику, - Сергей Гречишкин и Александр Лавров.
Поводом для нашего разговора послужила лежащая передо мной книга – «Символисты вблизи», петербургское издательство «Скифия». Сборник статей и публикаций последних 30-и лет. Опубликованные в советской подцензурной печати и, в некоторых случаях, в научных изданиях Запада, работы эти сейчас, при перепечатке, не подверглись никаким изменениям. Разве что, слегка обновились ссылки, поскольку кое-что за эти годы из архивных листов превратилось в книжные страницы.
Главные герои книги «Символисты вблизи» – Александр Блок, Валерий Брюсов и Андрей Белый. Помещены работы, ставшие научной классикой: Биографические источники романа Брюсова «Огненный ангел», «Волошин и Ремизов». Публикуются воспоминания Константина Эрберга, письма Блока к Дмитрию Философову, Зиновию Гржебину и другим.
Вначале договоримся о терминах. Каковы границы Серебряного века?
Александр Лавров: Границы Серебряного века мне очертить очень трудно, потому что это, в конечном счете, метафорическое определение, определение вкусового толка. Разве кому-нибудь когда-нибудь придет в голову назвать Серафимовича писателем Серебряного века? А, например, по хронологии он именно писатель Серебряного века. И Горький в Серебряный век в обычных современных артикуляциях не вписывается. Мне предпочтительнее пользоваться определениями символизм и эпоха символизма. Может быть, более широко, эпоха модернизма, потому что это терминологически более точно и охватывает около тридцати-сорока лет истории русской литературы – с 90-х годов XIX века до конца 20-х годов ХХ. Вот, собственно, эпохой символизма мне и Сергею Гречишкину и доводилось заниматься с младых ногтей.
Иван Толстой: Сергей Сергеевич, есть у Вас какие-то поправки?
Сергей Гречишкин: Да, само словосочетание Серебряный век придумал замечательный критик, философ и историк Разумник Васильевич Иванов-Разумник. По аналогии с пушкинским Золотым веком.
Александр Лавров: Я добавлю, что Иванов-Разумник вкладывал в это определение не то, что сейчас принято подразумевать под Серебряным веком. Он разделял две эпохи новейшей литературы. Эпоху символизма он считал Золотым веком, а Серебряным веком он считал литературу постсимволистскую, главным образом, литературу 20-х годов, которую он и назвал Серебряным веком по аналогии с Золотым веком, поскольку серебро похуже, чем золото. Так он и относился к литературе первых советских лет. Вообще, этот сложный вопрос и этот термин хорошо изучил в своей монографии Омри Ронен, который показал, в значительной степени, его фиктивность и противоречивость, как в современном употреблении, так и в генезисе.
Иван Толстой: Но ведь Омри Ронен возвел термин Серебряный век не к Иванову-Разумнику, хотя он и указал в какой именно статье 24-го года Разумник Васильевич так выразился, но он отвел его еще на одиннадцать лет раньше, возведя к 1913-му году употребление этого термина.
Александр Лавров: Метафорические употребления были возможны и раньше 13-го года, если основательно поискать. А канонизировалось это все уже в 30-е годы Николаем Оцупом и вслед за ним Ахматовой. С ее «Поэмой без героя» это окончательно вошло в мифологию русской литературы ХХ века.
Иван Толстой: Видите, мифология получается противоречивая, и здесь все покрыто туманом и терминологически все это не очень ясно. Ну, и пусть неясно?
Александр Лавров: Да, конечно, мифология имеет право на противоречия. Не обязательно только мифологии становиться каноном для историко-литературных штудий.
Иван Толстой: Сергей Сергеевич, эпоха символизма - та эпоха, который Вы отдали несколько десятилетий своих трудов. Книга, которая выпущена совсем недавно по результатам совместных с Александром Васильевичем публикаций, называется «Символисты вблизи» (издательство «Скифия», Издательский дом «Талас»). Какие фигуры символистской эпохи были главными в саму символистскую эпоху, какие пережили свое время, и какие сейчас воспринимаются главными. Одни и те же это лица или нет?
Сергей Гречишкин: Я думаю, что нет. Не знаю, согласится ли со мной Александр Васильевич, но Андрей Белый - это вселенский литературный гений, человек, который создал непревзойденные образчики художественной прозы, поэзии, критики, трудов по стиховедению, а сейчас он совершенно выпал из читательского внимания. При коммунистах, когда это все было запрещено, люди читали Андрея Белого, других символистов. А сейчас это все ушло. Люди не хотят страдать и думать, а хотят развлекаться. Я думаю, что интерес к Серебряному веку возродится через пару десятилетий потому, что кроме русской классической литературы и литературы Серебряного века нам, в общем-то, миру и предъявить нечего. Есть огромные фигуры - Мандельштам, Клюев, русский национальный гений. Все знают Есенина, но никто не знает Клюева. Это совершенно сказочный поэт. Ходасевич. Список велик. Так получилось, что в первой трети ушедшего века в России была группа гениальных поэтов. Туда надо включить Ахматову, Цветаеву, Михаила Кузьмина, Волошина. Эти люди совершили какой-то переворот в поэзии, и за 20 лет изменили ее так, что русская поэзия и сейчас, видимо, катится по этим рельсам. Правда, сейчас стали очень много Бродскому подражать. Я говорю об этом с грустью, потому что это то, чему мы с Александром Васильевичем отдали долгие годы, довольно-таки кропотливого, а может, даже, и кровопотливого труда. А сейчас это немножко в сторонке. Но ничего, будет и на нашей улице праздник еще.
Иван Толстой: Представлю моих собеседников поподробнее.
Диктор:
Сергей Сергеевич Гречишкин. Историк русской литературы конца 19-начала 20 веков. Поэт, критик, эссеист, член союза писателей Санкт-Петербурга, член Международного ПЕН-клуба. Родился в 1948 году в Берлине. Окончил отделение русского языка и литературы филологического факультета Ленинградского государственного университета. Под псевдонимом Василий Пригодич издал три сборника стихов и книгу статей о новинках современной литературы.
Александр Васильевич Лавров. Историк русской литературы конца 19-начала 20 веков. Член корреспондент Российской Академии наук, доктор филологических наук, член Союза писателей Санкт-Петербурга. Член Международного ПЕН-клуба. Главный научный сотрудник института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии Наук. Родился в Ленинграде в 1949 году. В 1971 окончил отделение русского языка и литературы филологического факультета Ленинградского государственного университета. С 1971 года по настоящее время - сотрудник Пушкинского Дома.
Иван Толстой: Александр Васильевич, как Вы могли бы определить, что, собственно, сделали символисты с русской литературой? Какого типа переворот они в ней произвели и как это получилось, что образовалась, по словам Сергея Сергеевича, целая группа людей одновременно?
Александр Лавров: Трудно здесь, в данном случае, говорить о перевороте. Ведь символисты часто историками литературы воспринимаются как неоромантики. То есть как группа литераторов, которые во многом реанимировали художественное мировидение поэтов, так называемого, Золотого века русской литературы, романтической эпохи. Я не думаю, что здесь можно говорить о перевороте, можно говорить лишь о кодификации новых эстетических представлений.
И, все же, русские символисты, в значительной степени, не были первопроходцами. Потому что они ориентировались на французский символизм, чрезвычайно расцветший в конце 19-го века, на английскую литературу, на Оскара Уайлда, на скандинавскую литературу, на Ибсена и Гамсуна, в Германии на Ницше. То есть, в значительной степени, русский символизм был общеевропейским эстетическим веянием. Но, конечно, в нем была своя специфика. Она заключалась в том, что впервые в творчестве символистов религиозно-философская проблематика стала предметом эстетического претворения. Многие русские символисты были одновременно и философами, представителями русского религиозного ренессанса. Достаточно назвать огромную фигуру Вячеслава Иванова, которого даже трудно назвать поэтом в обычном смысле слова. С легкой руки Владимира Соловьева в их эпоху принято было говорить: теург, культуролог, если переходить на более профессиональные определения. Думаю, что в этом, в связи русского символизма с неохристианской религиозной культурой начала века и заключается его существенное отличие от западноевропейских аналогов.
Сергей Гречишкин: Уникальность символистов в истории русской литературы состоит в том, что они не служили, так называемой, передовой идеологии. Они ее не обслуживали, у них были другие задачи.
Иван Толстой: То есть, занимались искусством ради искусства.
Сергей Гречишкин: Не только ради искусства, а искусством ради жизни. Одно слово - теургия. Они творили жизнь.
Иван Толстой: Александр Васильевич, сознавали ли сами символисты свое значение, свое особое место, если не величие?
Александр Лавров: Думаю, что, в конечном счете, осознание своего исторического места где-то у них в сознании или в подсознании присутствовало. Об этом можно судить хотя бы по тому, что они, в большинстве своем, занимались очень внимательно самими собой в том смысле, что писали автобиографии, составляли разного рода своды архивных своих материалов. Нет ничего более педантического в архивной практике русских писателей, чем архивы Блока и Федора Соллогуба, которые тщательнейшим образом эти архивы подвергали селекции, разбору. Они все готовили для того, чтобы потомкам было проще в этом разбираться. Андрей Белый составлял подробнейшие автобиографические документальные своды, где расписывал в деталях свою жизнь по дням и по месяцам. Если бы не было такого осознания значительности того, что ими было создано и пережито, едва ли бы они проявляли себя на такой стезе.
Иван Толстой: Сергей Сергеевич, как при советской власти началось изучение эпохи символизма, эпохи модернизма, если говорить о Ваших с Александром Васильевичем совместных работах? Что было дозволено, что было разрешено? Были ли как-то априорно определены правила, куда ходить, куда не ходить, какие двери открыты, какие нет?
Сергей Гречишкин: Нет. Мы с Александром Васильевичем работали честно. Конечно, у нас один раз выбросили из сноски Розанова или Ходасевича. Но это такие мелкие пакости цензуры. Например, во вступительной статье к тому прозы Брюсова, Александра Васильевича там изменили, выкинули Гумилева и написали «поэт-акмеист». Понимаете, Серебряный век, история древнерусской литературы, история русской живописи эпохи авангарда, история древнего мира - это, при советской власти, было неким укрывищем-убежищем от нее. И люди уходили в некую схиму. Причем, это все было довольно-таки не безопасно. Специалисты по Серебряному веку просто сидели. Константин Маркович Азадовский, Миша Мейлах. Список велик.
У меня есть своя версия этого. Например, коммунисты к специалистам по Чехову относились сносно и нейтрально. Но к нам они относились неважно, потому что мы знали о том, что была другая жизнь, не только из книжек и из газет. У нас с Сашей было достаточно много встреч с людьми, которые знали насельников Олимпа Серебряного века. И у Александра Васильевича, и у меня это желание посвятить жизнь Серебряному веку родилось еще в школе. Это совершенно осознанное дело, которому мы посвятили много лет.
Вот эта книжка, которая перед Вами лежит, тираж ее 1000 экземпляров. Это хорошая книжка, хорошая работа. Но если бы такая книжка вышла 20 лет тому назад, то у Дома Книги была бы конная милиция. Тираж был бы 100 000. Никто не поверит, но почему нас с Александром Васильевичем редакторы любили? Да потому, что им там нечего было править. У нас было все сделано. А для издательства «Наука» я, иногда, как человек имевший редакторский опыт, делал разметку за техреда. Конечно, люди боялись цензуры, но это все публиковалось, потому что уже советская власть была на излете.
Иван Толстой: И, все-таки, были какие-то фигуры дозволенные, допущенные, выпущенные пастись на этот луг еще до того, как Вы пришли в эту науку. К таким фигурам принадлежал, прежде всего, Александр Блок.
Сергей Гречишкин: Да, понимаете, ложная биография, он был дурачок, в Господа веровал, в прекрасную даму, а тут раз только поэму «Двенадцать» написал, и можно в РСДРП принимать. Если бы Блоку дали уехать в Финляндию на лечение, он бы конечно остался, и мы с Александром Васильевичем, году в 1975-м, издали бы его первый однотомник, как незаслуженно забытого автора.
Иван Толстой: Скажете, Сергей Сергеевич, что удалось в области блоковедения Вам сделать? Какие ввести новые фаты, новые имена, новые тексты?
Сергей Гречишкин: Вы знаете, я принимал участие только в работе над первым томом. Я имею в виду полное академическое собрание сочинений и писем Блока. Об этом можно долго и много говорить, что сделали. Но самое главное, что мы опубликовали весьма серьезное количество писем Блока к разным людям. Я считаю, что это наш основной вклад. Но Александр Васильевич, как комментатор последующих томов Блока, сделал просто ряд филологических открытий, которые понятны только профессионалам, а массовому читателю - нет.
Иван Толстой: Александр Васильевич, а кто еще был такой дозволенной фигурой, к тому времени, когда Вы пришли в науку?
Александр Лавров: Кроме Блока, был Брюсов. Но он был дозволен, опять же, на прокрустовом ложе. Не было ни одного более или менее репрезентативного собрания сочинений Брюсова. Нет, кстати казать и до сих пор. И все это по внешним причинам. Потому что Блок с «Двенадцатью», а Брюсов со стихами памяти Ленина и с вступлением в правящую партию, в которую он, конечно, вступал отнюдь не потому, что проникся большевистскими идеями, а исключительно из-за своей исконной любви к России, как к сильному, заявляющему о себе дерзко и смело государству. Вот эти две фигуры. Остальные были в очень малых дозах приемлемы. Некоторые же не были приемлемы вовсе. Это, прежде всего, те, которые, одновременно, были грешны дважды. Как модернисты, непонятные советскому читателю, и как враги советской власти. В этом смысле крупнейшие символисты Мережковский и Зинаида Гиппиус, конечно, не могли издаваться в те годы.
Даже, зачастую, волнами находило на наших редакторов и цензоров, что просто вычеркивались их имена и, даже, нейтральные упоминания. Надо было добавлять к какой-нибудь цитате из проштрафившегося автора ему соответствующую характеристику. Причем, зачастую, это делалось без участия автора. Помню, например, историю с ежегодником рукописного отдела Пушкинского Дома, когда цензура вставила в наш обзор, который мы делали с Романом Давыдовичем Тименчиком, обзор материалов Анны Ахматовой, характеристику Ходасевича: «Ходасевич, впоследствии негативно относившийся к советской власти, писал…», а далее, то, что у нас было, что он не знает, где находится архив Недоброво и куда пропали его бумаги. Вот такое частное комментаторское замечание проходило, при упоминании имени Ходасевича, только при том, что данному автору давалась надлежащая аттестация.
Иван Толстой: Такие шпицрутены были: выживешь – живи.
Александр Лавров: Я протестовал против этого и говорил, что это полная глупость, что отрицательное отношение к советской власти отнюдь не дифференциальный признак Ходасевича по отношению к другим персонажам этого обзора. Так можно о каждом приписать. Но, тем не менее, все могут читать. Книга 1976 года.
Сергей Гречишкин: Я хочу добавить одну смешную штуку. В 1975 году мы опубликовали у Лотмана и Зары Григорьевны Минц статью «Андрей Белый и Федоров». Там у нас были ссылки на Бердяева, на Платонова и, по-моему, на предисловие Бродского к «Чевенгуру» (К «Котловану» - Ив.Т.). И в Эстонии это все прошло. Потому что местную цензуру интересовал только местный буржуазный национализм. Но потом, в Питере, нашелся один дяденька, царствие ему небесное, который на нас написал донос, что мы в своей работе правее Бердяева. Кстати, это и верно было.
Иван Толстой: Давайте для смены жанра я попрошу Сергея Сергеевича почитать стихи, имеющие отношение к эпохе модернизма.
Сергей Гречишкин: У меня много текстов написанных разным насельникам Серебряного века. Я прочитаю такой стишок.
Поэтам проклятым.
Мещанская драма, холуйский смешок,
Судьба Мандельштама - барак и мешок,
Морщины, седины, скандальная гнусь,
Гортанью Марины пред Богом клянусь.
Партийных буржуев имперские сны,
Бугаев и Клюев, молитесь за ны,
Как майская пчелка, зароюсь в песок,
Ахматовой челка щекочет висок.
Подобие знака мне выжег палач.
Шаги Пастернака, шушуканье, плач.
Приятель, налей так на четверть стопца,
Кузьминская флейта дославит творца.
Наветы, запреты досудного дня,
Большие поэты, простите меня,
Хоть ростом я вышел, умом не дошел,
Позвольте, как мыши, проникнуть в подпол,
Дворцов химеричных, что грезились вам.
В трудах горемычных российский бедлам,
Дурдом вездесущий, советский Парнас,
Где райские кущи взрастили для нас,
Где нож и веревку в изящный букет
Сплести с поллитровкой сумеет поэт.
2 мая 1979 года.
Это не совсем были тогда актуальные стихи. Но очень многие стихи мои проникнуты таким вот трагизмом. Потому что было жить очень душно. Александр Васильевич подтвердит. Приду на работу в Пушкинский Дом, шу-шу-шу-шу, у того-то обыск, того-то арестовали, такой-то уехал. Это все было. Только бы не вернулось никогда. Остальное - ради Бога.
Иван Толстой: Александр Васильевич, как добывались необходимые сведения для введения в комментарий, в ту эпоху, когда эмигрантские книжки были недоступны, архивы, по-видимому, раскрывались не все? Как Вы действовали для того, чтобы быть ответственным перед читателем ваших публикаций?
Александр Лавров: Тогда сочинение комментария по нашему материалу было в прямом соседстве со статьями 70-й и 190-й прим уголовного кодекса – хранение и распространение антисоветской литературы. И действительно, многие, кто тогда старался заниматься более или менее всерьез литературой этой эпохи, ходили по острию ножа и многие, даже, и поплатились за это. У нашего коллеги и друга Александра Ефимовича Парниса устроили обыск, в ходе которого изъяли ряд ценнейших собранных им архивных материалов, в частности, редчайших документов, связанных с биографией Хлебникова, которые так и пропали, их больше не существует в природе. Например, походные красноармейские газеты персидского похода, в котором участвовал Хлебников. Все это сгинуло после обыска. Нас, к счастью, такая участь миновала, но, конечно, все время были опасения, что какие-то неприятности могут последовать. Дело в том, что как сотрудники Пушкинского Дома мы допуск к спецхрану получали, но и в спецхране не было многого из того, что было нужно для работы. Поэтому приходилось использовать нелегальные каналы получения информации. Правда, это не распространяется на архивы, которыми мы занимались сразу, как только поступили в университет. Со второго или с третьего курса, мы уже ходили в рукописные отделы. И там, все-таки, мы нашли то, что стало предметом наших первых публикаций. В основном, мы тогда старались публиковать неизданные материалы. Во-первых, их было очень много, это была просто невспаханная целина. Материалы были первоклассные. И, во-вторых, потому что для публикатора не требовалось давать тех глобальных оценок идеологического свойства, которые тогда были нормой высказывания. Публикатор мог ограничиться толкованием конкретных публикуемых текстов и не писать о том, что Брюсов принял Октябрь по велению сердца, что символизм - это реакционное буржуазное течение. Сейчас это все смешно слышать, но тогда без этого не выходила ни одна более или менее общего характера статья как о символизме в целом, так и об отдельных его представителях.
Иван Толстой: Из книги Сергея Гречишкина и Александра Лаврова.
«Читатель, предпочитающий в историко-литературных исследованиях глобальные подходы и обобщающие характеристики, вправе предъявить избираемым нами сюжетам упрек в мелкотемье. Отчасти эта особенность объясняется, опять же, временем написания работ. Оставаясь в рамках частных, сугубо фактографических аспектов, можно было иногда не прибегать к тем идеологическим шорам, которые были непременным условием для появления в советской печати трактовок более широкого звучания. Но в предпочтении, которое мы отдавали мелкотемью, сказывалась и принципиальная установка. Нам представлялось, что все попытки воссоздания общей картины символистской литературной эпохи, даже воображаемых условиях полной свободы от внешних ограничений и предписаний, обречены оставаться неполными, не четкими и приблизительными до тех пор, пока не будут устранены белые пятна на поверхности изучаемого культурного пространства. То пространство, которое нас интересовало, и состояло тогда, в основном, из белых пятен, которые невозможно было изучать с высоты птичьего полета. Мы предпочитали ориентироваться непосредственно на местности – двигаться небольшими шажками, обнаруживать неизвестное, копаться в архивах, вглядываться не только в великих, но и в малых, поскольку и в малых авторах, и в малозначительных явлениях и событиях на свой лад запечатлелась эпоха.
Один из наших университетских наставников, замечательный ученый Ямпольский, подчеркивал, во вступлении к сборнику своих работ: «Я всегда считал, что одной из существенных задач историка литературы является расширение фактического материала, на котором основываются его наблюдения и выводы, при помощи которого они уточняются и совершенствуются. Я считаю эту задачу насущной и в наши дни, поскольку мы нередко сталкиваемся с демонстративным пренебрежением к фактам и эффектными концепциями, обнаруживающими свою несостоятельность при первой проверке». Эти слова, в сегодняшних условиях ставшие, может быть, еще более актуальными, кажутся самой удачной формулировкой тех подходов, которыми мы руководствовались в нашей работе».
Сергей Гречишкин: Хотел дополнить. Слушатели, наверное, не знают, а кто знает, тот не забудет. В конце 70-х годов некий господин получил срок в Новосибирске по статье 190 за антисоветские высказывания о том, что в СССР нет свободы слова. Константин Маркович Азадовский сидел, замечательный историк литературы, специалист по русско-немецким связям и по Серебряному веку, лучший в мире специалист по Клюеву. Но Вы ведь тоже дышали этим воздухом, Иван Никитич, и, как сказал Александр Васильевич на поминках по моей матушке: «Жили тогда, как подпольщики». Увы, это так. Это какие-то полупотаенные штудии. Но мы жили и еще поживем, если Бог даст.
Иван Толстой: Александр Васильевич, правильно ли я помню, что, например, держателем западных изданий, собраний сочинений вполне академических, претендующих быть академическими - Ахматовой, Мандельштама, Гумилева, Клюева - инкриминировались предисловия в этих изданиях. А если из первого тома вырвать это предисловие, то, собственно говоря, власти и особенно не цеплялись к хранителям таких книг.
Александр Лавров: Я истязанием книг не занимался и, признаться, не видел ни одного подобного экземпляра. Однако эти книги циркулировали тогда достаточно широко, и некоторые имеются в моей личной библиотеке. Однако знаю, что в библиотечную практику тогда входило вырезание даже из спецхрановских периодических изданий (какого-нибудь «Нового Журнала») тех статей, которые казались совершенно не пригодными для чтения, даже в отделе специальной литературы. Иногда это было половина, а то и большая часть объема книги. Но добровольцев я, признаться, не припоминаю.
Иван Толстой: Давайте продолжим путешествие по тем фигурам, которые в эпоху модернизма казались титанами и которые потом, почему-то, стушевались по тем или иным причинам. Мы назвали Блока и Брюсова. Кто были еще те фигуры, которые пережили время и до сих пор считаются крупными в модернистской эпохе?
Сергей Гречишкин:
Я пописываю статейки о книжных новинках, и являюсь частым гостем книжных развалов, лотков. Там нет никакого Пушкина, никакого Лермонтова. Но там есть поэты Серебряного века – Мандельштам, Цветаева, Ахматова, Ходасевич, Пастернак.
Иван Толстой: Волошин.
Сергей Гречишкин: Волошина что-то я давненько не видел. Но если эти книги на лотках у Московского вокзала, в Петергофе, в Ораниенбауме, то, значит, у них есть покупатели. Потому что это ведь не Дом Книги, где можно, как теперь принято изъясняться, понты кидать. А это люди, которым нужны горячие деньги. Вот такое у меня наблюдение.
Иван Толстой: Мы несколько раз упоминали в нашем сегодняшнем разговоре имя Николая Клюева, и Вы, Сергей Сергеевич, обмолвились, что Есенина читают, а такого великана, как Клюева, - нет. У вас есть объяснение?
Сергей Гречишкин: После 1956 года вышел первый однотомник Есенина (я его хорошо помню, я его читал ночи напролет, мне было 8 лет). Потом его стали «вводить принудительно, как картофель при Екатерине» (это фраза Пастернака о Маяковском). И я думаю, что это и продолжается. Сейчас был фильм о Есенине. Клюев очень сложен, надо много знать, надо читать комментарии. А Есенин передал в своем творчестве какие-то потаенные эманации русского национального сознания. Но, может, когда-нибудь, и время Клюева придет. Совершенно замечательный поэт. Как, Александр Васильевич, согласитесь со мной?
Александр Лавров: Разумеется, Клюев на десять голов выше Сергея Есенина, и это для меня было всегда ясно, не только благодаря тому, что Клюева не печатали, не потому, что запретный плод сладок, а введенный при Екатерине картофель не желателен для потребления. Популярность Есенина, и по сей день весьма широкая, во многом подогревается его биографией - его самоубийством, историей с Айседорой Дункан, его всевозможными яркими житейскими эскападами. У Клюева, в этом смысле, биография была более тусклая. Именно биографические факты зачастую стимулируют интерес к автору, а зачастую и заслоняют его. Не случайно очень многие интересуются дуэлью Пушкина, но мало кто лишний раз перечтет «Бориса Годунова».
Иван Толстой: Репутация кого из модернистов рухнула за эти годы, не выдержала испытания временем?
Александр Лавров: Не совсем ясно, о какой репутации Вы, в данном случае, говорите.
Иван Толстой: Высокого литературного таланта.
Александр Лавров: Я затрудняюсь назвать такое имя. Скорее, наоборот, вырастали какие-то фигуры. Скажем, Кузмин, которого не очень высоко ценили современники, совершенно не знали и не помнили десятилетиями, сейчас вырос в фигуру, соизмеримую с самыми крупными литературными величинами начала ХХ века. То же самое можно сказать о Ходасевиче. Я, скорее, наблюдаю противоположную тенденцию. Конечно, остаются на периферии писатели второго ряда. Но, собственно, и при жизни они также пользовались достаточно скромной известностью, вполне заслуженно.
Иван Толстой: Назовите, пожалуйста, какие-то имена.
Александр Лавров: Скажем, Виктор Гофман, Юрий Верховский, Борис Садовской. Десятки имен можно назвать. По-своему, это все замечательные литературные явления. Просто тогда был такой урожай на великих, что те, которые моли бы выглядеть великими в другую эпоху, в данном случае оказывались оттесненными куда-то в сторону и на задний план.
Иван Толстой: Сергей Сергеевич, что сделала перестройка с картой русского модернизма, как она ее перекроила?
Сергей Гречишкин: Да никак. Просто то, что было запрещено, за что давали сроки и отправляли в лагеря, это стало появляться вначале в толстых журналах, а потом в виде книг. Тогда их жадно все хватали. Я хотел бы добавить к тому, что сказал Александр Васильевич, что из небытия возник писатель Скалдин. Танечка Царькова, наша университетская подруга, издала вот такой кирпич. Там архивные работы, разыскания. Его никто не знал. А сейчас этот человек вернулся. Конечно, это человек второго ряда той великой эпохи. Но, все равно, появился целый писатель, которого не было. Потому, что он умер в ссылке.
Александр Лавров: Эта фигура показательна еще в одном отношении. Ведь он написал много прозы в 20-30-е годы. Эта проза не сохранилась потому, что родственники выбросили. Считали, что это никому не нужно, никому не интересно.
Сергей Гречишкин: Я писал рецензию на Скалдина. При каком-то обыске ОГПУ у него пропало 11 романов.
Иван Толстой: А остальное родственники, просто испугавшись, выкинули.
Сергей Гречишкин: Это уже происходило после смерти, насколько я знаю, и уже в сравнительно недавнее время, когда уже не было большого террора. Просто по причине невостребованности. Они сами не понимали, что то, что у них где-то пылится в сундуке, имеет ценность.
Иван Толстой: Люди эпохи модернизма не случайно назывались теургами. Они желали превратить творческую потенцию в жизненную силу. Поэтому так интересна жизнь той эпохи. Что Вы посоветовали бы юноше, вступающему в жизнь, читать из той эпохи, какие-то мемуарные свидетельства или документальные книги историко-литературной направленности? Давайте, с Вашей помощью, создадим маленькую библиотеку.
Сергей Гречишкин: Краткий курс ВКП(б), перед тем, как заниматься символизмом. Это хорошая книжка, бодрит. У меня стоит дома на полке, и иногда я ее в руки беру.
Александр Лавров: Я бы предложил, как одно из самых совершенный мемуарных сочинений, описывающих эту эпоху, книгу Федора Степуна «Бывшее и несбывшееся». По глубине и тонкости осмысления того времени, в которое он жил, это, пожалуй, сопоставимо с «Былым и Думами» Герцена для 19-го века. Конечно, мемуары Андрея Белого нужно читать всякому. Но нужно помнить, что в этих мемуарах Белый больше всего воплощает в себя, а уж эпоху только через себя и, зачастую, в кривых зеркалах. И с поправкой на время создания, и на то, что эти мемуары планировались для советских издательств в конце 20-х начале 30-х годов. Прекрасная книга Бердяева «Самосознание», которая может являться введением в интеллектуальную культуру начала века. Если мемуары, то скромные, но яркие, по-своему, полезные мемуары Пяста, Чулкова. «Некрополь» Ходасевича не должен быть здесь забыт. Это одна из лучших мемуарных книг и лучше других осмысляющих феномен символистского мировидения и символистского жизнетворчества.
Сергей Гречишкин: «На Парнасе Серебряного века» Сергея Маковского - яркая книга. Когда-то, в университетские годы, она на нас произвела большое впечатление.
Иван Толстой: Сергей Сергеевич, Ваши три фигуры эпохи символизма?
Сергей Гречишкин: Андрей Белый, Брюсов и Блок.
Иван Толстой: Александр Васильевич, Ваши?
Александр Лавров: Андрей Белый, Брюсов, Вячеслав Иванов.
Сергей Гречишкин: Вопреки этим всем большевистским ужасам, наше с Александром Васильевичем поколение гуманитариев сохранило культуру, которую нам передали наши старшие друзья, такие, как Виктор Васильевич Жирмунский. И совсем недавно мне казалось, что нам культуру передать некому. Сейчас все меняется. Я подарил Александру Васильевичу роман одной московской барышни о московском символизме. Кажется, что мы начинаем передавать эту культуру. Лет на 15 все замерзло, а сейчас вроде как идет.
Иван Толстой: Вам кажется, что надвигается какая-то волна нового серьезного интереса к эпохе модернизма?
Александр Лавров: Мне не казалось, что она как-то угасала. Конечно, в прежние годы это был интерес к недозволенному и малоизвестному. Но теперь достаточно широко изучаются эти авторы. Конечно, это все входит в свои, зачастую узко профессиональные рамки, это не какой-то поток информации, а это ручейки. Но каждый может найти свой ручеек и испить из него. Так что думаю, что еще очень много остается неразработанного, невостребованного, неизданного надлежащим образом. До сих пор нет грамотно подготовленного собрания сочинений Мережковского, Федора Соллогуба. А это гиганты этой эпохи. Вячеслав Иванов еще не издан надлежащим образом. Для новых поколений исследователей первое дело - это овладевать профессией, чтобы готовить грамотные, квалифицированные издания. Потому что, к сожалению, девять десятых изданий литературы этой эпохи, которые сейчас выброшены на книжный рынок, это полная халтура. Это просто спекуляция на именах и недоброкачественная продукция.
Иван Толстой: И, в завершение, глас народа. «Кого из поэтов Серебряного века вы читаете?», - Такой вопрос на улицах Петербурга задавал наш корреспондент Александр Дядин.
- Серебряков (так! – Ив.Т.), Мандельштам, Одоевцева, Гумилев, Зиппиус (так! – Ив.Т.). Мне вообще было интересно, в каких условиях они оказались. Переломный момент, такие очень яркие картины вставали – разруха, голод и такая насыщенная духовная жизнь, несмотря ни на какие лишения. Почему называется Серебряный век, не могу сказать.
- Из поэтов Серебряного века я знаю Есенина, Мандельштама, Блока, Ахматову, Цветаеву. Был Золотой век поэзии – Пушкин, Лермонтов. А этот век - Серебряный. Хотя их вклад в поэзию мне кажется очень большим, потому что поэты Серебряного века мне ближе и интересней. Я очень люблю Блока, Есенина очень люблю. Вот такая залихваткость, разудалость… Блок, он, может быть, более интеллектуальный и сосредоточенный, но в его стихах потрясающий, захватывающий ритм.
- Проходили, точно. Если не ошибаюсь, Лермонтов был из Серебряного века.
- Я знаю, но я сейчас старый и поэзией не очень интересуюсь.
- Блок, Ахматова. Наверное, Золотой век - это Пушкин, а это что-то следующее. Мне кажется, что они отличались тем, что это был период 30-х годов. Я думаю, что их нельзя сравнивать, потому что каждые писали в свое время.
- Конечно, знаю. Александр Блок, Маяковский. Поэты Серебряного века подразделяются на имажинистов, футуристов, акмеистов и символистов. Больше всего мне нравятся поэты акмеисты и имажинисты. Сначала Блок был, по-моему, символистом, а потом стал акмеистом. И мне он больше всего нравится.
- Я только Блока знаю, и то, я могу ошибаться. Я не специалист. У меня такая ассоциация идет с веком модерн, когда стремились к утонченности, к красоте, и в быту, и везде.
- Блок, наверное. Ссылка на школу, не более. Каких-то личных пристрастий к Блоку нет.
- Марина Цветаева - не знаю, к Серебряному веку относится или нет, потому что я давно русской литературой не занималась, только в школе. Я долго время после этого зарубежной литературой занималась.
- Это начало ХХ века, плеяда поэтов начиная с Блока и заканчивая Гумилевым, когда экономика стала развиваться, появились новые горизонты, когда хотелось дышать полной грудью и мечтать о будущем. Мне нравится Гумилев стилем мышления. Его называли поэтом-воином, и мне это по душе.
- Мне стыдно, но я не знаю никого. Мне кажется, это до или после 17-го года.
- Есенин. Но, вообще, в то время было очень много разных направлений в поэзии. Взять, к примеру, имажинистов.
- Поэтов помню много, но что они именно к Серебряному веку относятся, не могу сказать. К сожалению, я поэтов по времени не разграничиваю. Они у меня вне времени.