Иван Толстой: С одной стороны, Пушкин – наше все, с другой стороны – «народ безмолвствует», «народ в ужасе молчит»...
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
И вот, вопреки, наперекор этим стихам, мало кто усомнится, что Пушкин народен. Впрочем, не будем решать за других. Что, собственно, такое – народность? Об истории понятия и его применимости к Пушкину размышляет петербургский историк литературы Наталья Телетова.
Наталья Телетова: Понятие народности, как мне представляется, очень правильная сформулированная мысль и, даже, я бы сказала, хитро сформулированная, я даже начну не с начала этого понятия. Наши революционные демократы - Белинский, Добролюбов - обожали это слово. Прослеживая его дальше, вперед к нашему времени, мы замечаем, что это слово почти всегда отмечает крайних леваков. Им очень хочется сказать это слово. А что за ним стоит?
Размышляя, я пришла к выводу, что три вещи хитро перевиты и встают перед нами. Во-первых, народ как автор. Это эпос, это древнее эпическое полотно, когда, действительно, расчлененность на сословия мало заметна, это народ. Второе – принятое народом, понятое народом, любимое народом. Это совсем другое. Но все-таки около народа. И, наконец, третье, которое, мне думается, самое законное в употреблении. Я тут пересмотрела статьи Наума Яковлевича Берковского, моего учителя. Он пишет через дефис: национально-народное. И все становится на места. Хотя хотелось бы просто сказать: национальное.
Зачем нам употреблять термин, связанный с определенным классом? Народ - это все, что народилось. Но так как левые сословия, группы людей полагают, что за народом стоит простонародье (по-советски считается, что это слово унизительное, а по-моему - ничуть), простой народ – прямой, наивный, не образованный, более душевный, быть может, чем позволяет нам культура выявлять себя. Это все свойство народное. Но литература – большая. Что значит народность? Это значит общеинтересное или общезначимое. Выражение той, порой таинственной сути людей одной национальности, которые, не объяснясь друг с другом, знают, что они одинаково будут реагировать на то-то и то-то. Вот это единство нации. Тут ничего националистического нет. Это закон природы.
Считается, заявил себя этот термин у Гердера, в его двух замечательных огромных трудах. Он не дает этого термина, но он смешивает понятия «интересное для народа» и «создаваемое народом». Ему в голову не приходит, что можно заменить это понятием «национальный», потому что не о том у него речь идет.
У нас этот термин привьется у Добролюбова и Белинского. Белинский пишет: «Роман «Евгений Онегин» - произведение подлинно народное». И вот тут мы и начинаем думать, правильно ли этот термин применяется в 19-м веке? А потом, и в 20-м. В 20-м им спекулируют страшно. Потому что в советское время нужно все время напирать на простонародье, потому что у нас гегемон - рабочий, мастеровой, крестьянин. Значит, нужно говорить о народе. И мы забываем, что народ - это нация.
Насколько фольклор древней Руси выражает полноту всей нации! Но он почти весь утрачен. А дальше уже мы не можем безоговорочно говорить об этом. Потому что национальность определяет дух, а дух определяет полноту по вертикали - от аристократического круга, через духовенство, купечество, разночинство к тем слоям, которые тоже, объективно, принадлежат к этой народности и к этой народной литературе. Не в значении простонародной, а в значении выражающей дух целой нации. Белинский называет «Онегина». Что в «Онегине» народного?
И вот здесь мы останавливаемся перед проблемой необязательности (если мы хотим быть честными), необязательности связи этого понятия с общенациональным явлением. Потому что никакой крестьянин ни на дуэли Онегина присутствовать не будет, не будет рассуждать о том, почему Татьяна плачет в конце. Никого это из крестьян не заинтересует. Вульгарная социология так и ставит вопрос. И мы моментально в тупик заходим. Как же так, Онегин и, вдруг, почему это народность литературы? Только в одном смысле это имеет право на существование – выражение национального духа народа. Эпичность есть у Пушкина, но мы должны в его творчестве не на эту сторону обращать внимание. А на ту прозрачность, ту емкость его языка, его образов, которые, действительно, делают его и доступным для всех сословий, и интересным, и отражающим психологию интеллигента, интеллектуала.
Иван Толстой: По-прежнему ли Пушкин народен? - спросил я у главного редактора петербургского журнала «Сеанс» Любови Аркус.
Любовь Аркус: Понятие народность, особенно для нас, людей, у которых было советское детство, совершенно превратилось в такой жупел, в котором невозможно отделить суть от тех наслоений, которые существуют. Народен ли он? Я не знаю. Я думаю, что он любим теми, кто в состоянии его оценить. Таких людей очень много. Если это называется народность, то, вероятно, да.
Иван Толстой: А что такое народность в Вашем понимании, несмотря на всю жупельность и советское мрачное детство?
Любовь Аркус: Мое советское детство не было мрачным. Это понятие народности, которое мы изучали все время в школе, -это была одна из мрачных примет. Но я этого очень не люблю, когда советское детство называют мрачным. Любое детство не мрачное - советское ли, крепостное, средневековое. Оно всегда прекрасно. Просто в нем, как всегда, бывают всякие разные события. Вот это понятие народность, по которому определяли по ранжиру поэту. Скажем, возьмем школьный учебник. Николай Алексеевич Некрасов, год рождения, год смерти, а потом мелким петитом поэты-современники Некрасова. Там у нас фигурировал Тютчев, не говоря уже о Майкове и Фете. Вот это вот разделение в связи с народностью, потому что Некрасов написал «Я лиру посвятил народу своему». Вот это разделение и это бесконечное заучивание наизусть стихов, которые подтверждают, удостоверяют народность, оно и послужило причиной того, что последнее, о чем ты думаешь на свете, когда ты берешь в руки книгу или думаешь о каком-нибудь поэте и писателе, народен ли он. Я думаю, что Пушкин, разумеется, самый народный поэт, потому что, во-первых, он создал язык, на котором разговаривают, который калечат и коверкают, и сейчас более, чем когда бы то ни было, но, все равно, основа-то языка его. И поэтому эталон прекрасности все равно остается. Я думаю, что ни одного поэта на свете столько не знают наизусть. Ни у одного поэта такого количества строчек, которые бы знал наизусть любой человек (за исключением каких-то совсем маргинальных слоев или случаев), разбуди его ночью, и он тебе скажет: «Мороз и солнце, день чудесный», или «Буря мглою небо кроет», или «Я помню чудное мгновенье». Ни у одного поэта нет этих строчек, в голове навсегда засевших.
Иван Толстой: В последние годы, когда есть возможность работать с этими мифами и репутациями масскульта, почему-то Пушкин до сих пор не стал героем какого-нибудь киносериала, или площадного романа. Скажем, за Льва Толстого дописывают «Войну и мир» или «Анну Каренину», переиначивая на свой лад, а за Пушкина, почему-то, ничего не дописывают, хотя, по числу незаконченных произведений, по-моему, Пушкин в русской литературе чемпион. Вам не кажется это странным?
Любовь Аркус: Есть понятие народность и есть понятие масскульт. Мне кажется, что это совершенно разные вещи. И мне кажется, что предметом масскульта, объектом масскульта становится человек, который существовал в эпоху масскульта. Как Есенин, например. 20-й век - это век масскульта. В эпоху Пушкина масскульта не было как такового. Мне кажется, что это одна из причин. Я даже не думаю, что дописанные романы «Война и мир» и «Анна Каренина» - это курьезы. Толстой тоже не стал объектом масскульта, в отличие от Есенина или от романа Булгакова «Мастер и Маргарита». Сам Булгаков тоже не стал объектом масскульта. Это касается исключительно одного его романа, по известным причинам.
Иван Толстой: Почему по Пушкину не сняты фильмы?
Любовь Аркус: В нем есть та совершенная гармония, та цельность и совершенство, которые, в принципе, не позволяют никакого вторжения. Он такой, какой он есть. Совершенно не случайно практически никогда не удается его экранизация. Потому что в это пространство невозможно вторгаться. Оно совершенно само в себе. Но, в то же время, сам по себе Александр Сергеевич Пушкин более, чем какой-либо другой поэт, писатель или персонаж культуры и искусства стал объектом бесконечных спекуляций, политических, идеологических и масскультных. Я думаю, что то, что творили с ним, более не творили ни с кем. Есенин в каком смысле стал предметом масскульта? Мы все помним жуткий портрет, который продавался во всех киосках Союзпечати – Есенин с трубкой. Мальчик с белой челкой и с трубкой. Это и «Ты жива еще моя старушка». Сейчас еще сподобились сделать сериал, который повествует о том, как Есенина убили путем сионистского заговора евреи и шпионы американской разведки. Но это, как вы понимаете, сюжет, который является классикой масскульта, и вечный сюжет идеологических спекуляций. Но это и все. С Пушкиным дело гораздо более широко было поставлено, на более широкую ногу. Его тиражировали и издевались над ним. Три раза были просто такие вакханалии, которые принимали всенародный, государственный масштаб. Это было в 1937 году, в год столетия смерти, в 1949 году, когда он понадобился для того, чтобы его именем свидетельствовать верность борьбы с космополитизмом, и совершенно недавно, в 1999 году. Про те юбилеи я только читала и видела фотографии, а это все происходило на моих глазах, когда ежедневно на первой кнопке появлялась надпись: «До юбилея Пушкина осталось 44 дня…43 дня…». Когда продавалась не только водка «Пушкин», но еще такие фигурные бюстики, матрешки Пушкин, спички «Пушкин».
Иван Толстой: А теперь отправимся в сам народ, благо несколько дней назад в Петербурге снималась массовая историческая сцена: толпа горожан у квартиры умирающего поэта. В гуще народа побывала наш корреспондент Анна Александрова.
Анна Александрова: Первое, что пытаются сделать хранители, когда дверь музея-квартиры поэта на Мойке 12 открывают кинематографисты, отговорить от съемок в самом доме и во дворе. Чтобы не нести ответственность за художественную выдумку и историческое вранье о жизни поэта, известную исследователям в иные его дни буквально по минутам. На фоне Пушкина снимается семейство – что ж, коли есть нужда, но как можно дальше. Но вот закрыть двери перед горожанами музейщики не могут. Массовку на съемочный воскресный день ожидали тысячную, поэтому еще не рассвело, а сотрудники музея были готовы принять и обогреть в теплых фойе людей, прибывающих с разных концов Петербурга. В воскресенье снимали две массовые сцены: известие о смерти поэта и прощание Петербурга с Пушкиным.
Участница: Я снимаюсь с большим удовольствием, поскольку я учусь на филологическом факультете.
Анна Александрова: Не боитесь морозов?
Участница: Нет, нисколько.
Участница: Я, во-первых, очень поклоняюсь Пушкину, пишу о нем стихи, а когда узнала, что Бондарчук здесь начинает снимать о Пушкине, я ждала уже целый месяц. У меня нет радио, я всех спрашивала «Когда, когда, когда…» И Бондарчук тоже имя, которое меня интересует. Поэтому я с удовольствием пришла и буду здесь до конца.
Участница: Александр Сергеевич - это родная частица каждого из присутствующих здесь. Поэтому мы пришли сюда.
Участница: У меня все немного проще. Я просто очень люблю прикоснуться хоть чем-то к Пушкину. Мы 10-го числа сюда всегда приходим, а тут - немного раньше. Надо обязательно принять участие, если есть возможность.
Участница : Помочь снять фильм.
Участница: Я счастлива, что буду принимать в такой грандиозной съемке участие.
Участник: Мне надоело, что снимают очень много фильмов не на те темы, которые людям нужны. Снимают про бандитов, про милиционеров, боевики непонятные. А вот на такой фильм очень обидно, что не нашлось достаточно денег. Люди пришли просто помочь, чем могут. Я давно хотел сняться в фильме, плюс сейчас мы в школе интенсивно проходим Пушкина. Вот я и пришел с другом.
Анна Александрова: Опыт работы на Ленфильме дают возможность, беглым взглядом окинув прибывших, понять, что эти добровольцы никогда прежде в кино не снимались: девушки в сапожках на каблучках, юноши в легких курточках, дамы хотя и постарались одеться потеплее, но не понимают, что через час стояния на двадцатиградусном морозе, всякая игра в кино заканчивается. И самое восторженное желание помочь съемкам или тайное – непременно попасть в кадр крупным планом и остаться в вечности рядом с Пушкиным - будет раздавлено голосом разума: хватит, идем домой.
Пока же царит возбужденное оживление, пришедшие, коротая время, знакомятся, одна дама предусмотрительно захватила книжку, кто-то предприимчивый за спиной у мраморного Пушкина раздает газеты: почему-то только двух видов - красного цвета «Правду», и черного – «Время». Да, во истину
«Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум…»
Любопытствующие все сильнее сплачивают кольцо вокруг съемочной группы в подворотне, где будет сниматься
первый эпизод: камердинер, дядька поэта Никита Козлов, открывает дверь почтальону.
И 29 января 1837 года в день смерти поэта подъезд с утра был атакован публикой до такой степени, что Данзас должен был обратиться в Преображенский полк с просьбой поставить у крыльца часовых, чтобы восстановить хоть какой-нибудь порядок…
Во двор маршем входит колонна курсантов. Она кажется нескончаемой. Наталье Бондарчук в Петербурге обещали помощь, и в случае, если не придет массовка, то ее спасут военные. Курсанты все в ботинках и сапогах. Уже пришли замерзшие, а как они будут стоять во время съемки?
«Отечество почти я ненавидел…
( Неужели страна не в силах обуть своих солдат по погоде в валенки!)
Но я вчера Голицыну увидел
И примирен с Отечеством своим…
Во двор вошли дамы и молоденькие девушки в меховых шубках, капорах, отороченных мехом. Мужчины в крылатках. Непременные бакенбарды и цилиндры. Защелкали фотоаппараты у массовки горожан-волонтеров: можно фотографию на память?
Вот он момент истины: пусть в костюмах и гриме Ленфильма, но вошел в пушкинский двор 19 век, и двор ожил как мечта по пушкинскому Петербургу, где мы слышим только: город пышный, вьется локон золотой…
Недоуменно озираются, входят в пушкинский двор обычные посетители музея – большей частью это дети с родителями. На подходе к дому – военные в камуфляже на джипах, суетятся крепкие ребята из съемочной группы в масках с прорезями для глаз. Сюжет из сериала «Захват». День воскресный, люди пришли в музей-квартиру поэта. И тут вдруг…
Я замечаю на снегу гроб, обитый темно-зеленым с золотом шелком, коричневые кисти. Понимаю, что его уже приготовили для съемки второго эпизода. Но нельзя же так бесстыдно в этом доме, во дворе просто выставить
на снег…
В течение четырех часов потом я натыкалась на тот гроб постоянно. На него ставили подсвечник со свечой, уже не нужной камердинеру, затем перенесли на набережную под стену дома, когда съемочная площадка с рельсами,
краном и кабелем переместилась туда. Если может быть реквизит укором, то он им был.
На набережной Мойки зажгли костры. Курсанты в зимних шапках звездочкой назад с заложенными ушками, шарфы надеты по студенчески поверх пальто под воротники. Они - общий план, компьютер уберет и дорисует, что надо. Самые
смелые отбежали подальше и греются в ближайшей булочной. Мужики в зипунах. Жандармы с палашами верхом. Блестящие каски с плюмажем. Седьмой дубль, потому что в кадр то попадает особенно настойчивая камера какого-то
телевизионного канала, то вдруг кто-то из массовки тайком вынул фотоаппарат и его выдала вспышка, то снега мало на плечах толпы, то крупный план не умеет во время перекреститься. Камера все скользит над Мойкой: по команде
режиссера разносчик все роняет уже не нужный Пушкину лед, мужчины стаскивают шапки и цилиндры, первые ряды плачут, незнакомые люди утыкаются друг другу в плечо. Еще на один дубль замерзшую массовку подбадривают обещанием снять
непременно всех крупным планом.
Свиридовская музыка из «Метели» звучит уже по второму кругу. От съемочной площадки не оторваться, и так и остается загадкой большая вывеска на другом берегу Мойки над аркой: «Артефакты».
Две девчушки шепчутся сзади меня, гадая здесь ли Сергей Безруков, ведь он играет Пушкина. Неужели ты думаешь, что его понесут по такому морозу?
После перерыва, получив пригласительный на премьеру, массовка из волонтеров-горожан поредела, но оставшиеся сомкнули ряды, на первый план вынесли, наконец, реквизит. Зажгли свечи. Но это было уже не страшно. Снимали тоже на Мойке, но уже далеко от дома, и поэтому это была совершенно другая, не пушкинская история.
Иван Толстой: Есть ли понятие народности в других культурах? Можно ли применять его, скажем, в Англии? Я позвонил в Лондон историку литературы профессору Дональду Рейфилду.
Дональд Рейфилд: Можно, может быть, для русского человека, но для англичанина это затруднительно. Слово народность просто не переводится. Есть просто поэты, которых считают поистине английскими, британскими, у которых есть любовь к отечеству. Но народность - это странное понятие для нас. Мы даже не знаем, кто мы такие, англичане или британцы.
Иван Толстой: А если понимать под народностью то, что понимают, как правило, в России? То есть, некое выражение общенационального духа, духа культуры страны, духа каких-то представлений о высоком и низком, о добре и зле?
Дональд Рейфилд: Англичане вообще определяют себя довольно отрицательно, отсутствием вспыльчивости… Народных черт у нас очень мало, я бы сказал. Мы просто отличаемся от других тем, чего мы не делаем. Мы не болтаем руками, мы не кричим. Это отсутствие тех черт, которые мы находим у французов или у немцев. Может быть, мы хвалим только собственный юмор. В этом, может быть, наша народность.
Иван Толстой: Откуда тогда могли взяться представления о великом англичанине Шекспире или великом англичанине Байроне? Они что же, не выразители народного духа? А если другого духа, то какого, интересно?
Дональд Рейфилд: Духа, вообще. Шекспир удивителен для англичан тем, что он интеллигент, что у него огромный запас знания. Байрон так мало народен, что он дальше жить в Англии не мог, он должен был уехать навсегда. Так что наши самые великие поэты меньше всего отражают нормальные народные черты.
Иван Толстой: Если же иностранцу задаться таким вопросом: кого нужно прочитать, чтобы понять, что такое Англия и англичане, какой совет даст такому человеку английский профессор?
Дональд Рейфилд: Читать не самых великих писателей, но второстепенных писателей. Из романистов обязательно Троллопа 19-го века, из 20-го века Энтони Пауэлла. Это не Пруст, это гораздо ниже, с точки зрения художественности. Но это дает больше преставления о нормальном англичанине, о его вкусе, о его времени. Точно так же, как Троллопа не сравнишь с Толстым, даже с Лесковым. Но они лучше дают образ англичанина, чем великие писатели, которые у нас, вообще, исключение из правил.
Иван Толстой: А кого из английских авторов любите читать Вы?
Дональд Рейфилд: Это очень зависит от настроения, но, наверное, Ивлина Во. Я его так часто перечитываю, что почти его знаю наизусть.
Иван Толстой: Продолжим путешествие. Мой собеседник - Мишель Окутюрье, один из самых известных славистов Франции. Можно ли кого-то во французской культуре назвать писателем народным, есть ли вообще такое понятие применительно к каким-то французским авторам, так как это применяется в России к русским?
Мишель Окутюрье: Я бы сказал, вряд ли. Потому что, собственно, есть писатели, которые, более или менее, считаются выразителями какого-то национального духа, но, во-первых, их несколько, нет одного, который выделялся бы, а потом это вопрос… Скажем, когда я учился, то таким поэтом считался Виктор Гюго. Было время, когда Мольера считали таким представителем французского духа в литературе. Скажем, Монтень. Но чтобы была такая авторская личность, которая выделялась в таком качестве представителя народного духа, такого, пожалуй, нет.
Иван Толстой: Во французской культуре понятно такое выражение, как народность писателя? Понимается ли под этим то же самое, что и в России?
Мишель Окутюрье: Такого существительного нет. Мы различаем понятие национальности, как этнической и народности, как социальной принадлежности к низшему классу общества. А в русском понятии народности эти два понятия сливаются, я думаю.
Иван Толстой: Вы рассказали о том, что выступали недавно на конференции, посвященной творчеству Андрея Синявского. Вам пришлось размышлять на тему о Пушкине у Синявского. Вы не могли бы поделиться с нашими слушателями соображениями как раз на эту тему.
Мишель Окутюрье: Я хотел сказать, что Пушкин у Синявского - это просто представитель чистого искусства, самого возвышенного понимания искусства. Я говорил о том, как эта книга была не понята, прежде всего, в русской эмигрантской критике. Потом, уже в России, было почти то же самое. Но тогда в русской эмигрантской критике этого значения не поняли. И я связывал непонимание этой книги с ее такой развязной формой, я связывал это именно с какой-то сакрализацией образа Пушкина, очень характерной именно для русской литературы и для русских. То есть, что Пушкин это не просто писатель, как другие, а это какая-то икона. С ней связана какая-то сакрализация в литературе, очень характерная, кстати… Во-первых, Пушкин - писатель огромный, и он, я бы сказал, заслуженно пользуется таким почтением русского читателя. И, во-вторых, конечно, у него есть то качество, что он является для русской литературы родоначальником или основоположником русской литературы нового времени. Но, кроме того, есть в русском сознании именно сакрализация образа писателя. И Пушкин совпадает с этой сакрализацией. Он представляет святого именно из-за того, что он тот выразитель, тот писатель, который больше всех выразил это значение литературы, эти качества литературы. Так что есть именно это явление почти религиозного почтения, которое исключает любой более фамильярный подход к его творчеству, который очень характерен именно для русской литературы, которого у нас совсем нет.
Иван Толстой: Профессор Окутюрье, а понятно ли французскому читателю, почему Пушкин возведен в России в миф?
Мишель Окутюрье: Нет, не очень. Потому что его значение настолько связано с формальной стороной его творчества, с тем, что он гений, который так узко связан с гением русского языка, что он вообще непереводим и, в особенности, по-французски. Конечно, его переводили, только недавно появился новый перевод «Евгения Онегина», очень хороший перевод, но даже в очень хорошем переводе это не то. Именно из-за связи с гением русского языка это от французского читателя будет всегда ускользать.
Иван Толстой: Кому принадлежит этот новый перевод «Онегина»?
Мишель Окутюрье: Это Андрей Маркович - очень хороший переводчик.
Иван Толстой: Как Вы, в целом, оцените вклад Ефима Григорьевича Эткинда в продвижение Пушкина во французскую культуру? В результате, ему больше удалось или больше не удалось сделать то, что он задумывал?
Мишель Окутюрье: Я думаю, что если сравнить с его желанием или мечтой, то можно сказать, что, скорее, не удалось. Может быть, его желание и мечта были слишком высокими. Он, именно, хотел включить Пушкина во французскую культуру гораздо больше, чем это было до сих пор. И он, конечно, для этого сделал очень много. То, что он возглавил целую группу хороших переводчиков, которые издали полное собрание переводов Пушкина, это дело огромной важности. Но, тем не менее, если сравнить это с этой идеальной мечтой, которая была у него, то я думаю, что удача не полная.
Иван Толстой: Можно ли сказать, что провал, собственно говоря, приходится на поэтическую часть пушкинского наследия? Ведь прозаическая переведена, по-видимому, адекватно?
Мишель Окутюрье: Да, конечно, прозаическая переведена. Но я думаю, что в общем наследии Пушкина его проза не столь значительна. И если, скажем, наш читатель сравнивает «Капитанскую дочку» с «Войной и миром», «Преступлением и наказанием» или «Братьями Карамазовыми», то, конечно, Пушкин кажется ему писателем, скорее, второстепенным, если его ограничить его прозой.
Иван Толстой: Профессор Окутюрье, маленький последний вопрос: перечитываете ли Вы Пушкина, и если да, то что?
Мишель Окутюрье: Я перечитываю с огромным удовольствием, с огромной пользой именно потому, что я думаю, что я пользуюсь тем преимуществом, которое принадлежит людям, знающим русский язык, которые способны оценить понимание Пушкина, как Моцарта, скажем, Моцарта в области поэзии и словесного искусства. По-моему, это доступно только людям, которые знают русский язык. В этом, я считаю, моя привилегия.
Иван Толстой: Движемся в Италию. Журналист Марио Корти, мой бывший коллега.
Марио Корти: Это довольно сложный вопрос. В Риме, например, на всех памятниках и люках канализации можно заметить надпись-акроним SPQR – senatuspopolusqueromanus . В переводе: римский Сенат и народ. Это указывает на общность Сената и римского народа. Когда, в свое время, говорили «флорентийский народ», то подразумевались те, кто участвовал в политической, социальной и культурной жизни республики. То есть, налогоплательщики. Раб, например, - не народ и никак им быть не может. В России крепостные – народ.
У Пушкина есть понятие народность, как физиономия народа, образ мыслей, чувствований, обычаев, поверий, принадлежащих какому-нибудь народу. Но есть вещи сугубо русские и сугубо романтические. У немецких предромантиков и романтиков – Гердера, Новалиса, Фихте – понятие народ иногда сливается с понятием нации. Это и ведет к возникновению национализма и поведет нас очень далеко. Впрочем, нужно учитывать особенность исторического опыта. В Италии не только нет понятия народность, но и нет понятия интеллигенции, соборности и так далее. Интеллигенция – тоже сугубо русское явление.
В итальянской культуре понятия народность, как некоей высшей эманации народа и, соответственно, идеализированного образа народа нет. Итальянская литература не ставит себе проблему народности. Нет в литературной критике таких названий вроде «О степени участия народности в развитии русской литературы», как, например, у Добролюбова. Нет такого слова народность.
Если даже пытаться делать перевод с русского на итальянский слова народность (в итальянском народ – popolo ), то получится popolarita , а в обратном переводе будет - популярность, но никак не народность.
Социальная мобильность в историческом опыте Италии даже не позволяет выделить народ, фиксировать его, как некую вечную философскую категорию. Нет народа в отрыве от чего-то. В русской культуре понятие народ имеет некий особый смысл. Когда говорят: русский народ, сюда не включают всех русских. Царь, аристократия, разночинцы, интеллигенция – не народ. Народность в русской и немецкой культуре - это даже не воплощение добродетелей народа или народной мудрости и даже не квинтэссенция, а в высшей степени некая абстракция.
Может быть, в Италии нет понятия народности в том мистическом смысле, в каком она есть в России, и в каком она была в мышлении романтиков начала 19-го века в немецкой культуре. Потому что народность, включая народность литературы, это нечто само собой разумеющееся. Народное искусство - это то, что народ чувствует своим. Если называть примеры народности в итальянской культуре в русском смысле, в смысле Пушкина, то это, скорее, не Ариосто, а Алессандро Манзони в романе «Обрученные», скорее оперы Джузеппе Верди. Или можно еще называть Комедию дель арте. Русские литературоведы ссылаются на итальянского философа Джамбаттиста Вико, как на одного из первых мыслителей, у которого можно найти концепцию народного искусства. Но Вико, например, установил, что гомеровские поэмы написаны разными авторами и в различные эпохи. И, в этом смысле, можно сказать, что подлинное народное искусство - оно анонимное.
Иван Толстой: И – опять в народ. Какие пушкинские произведения вы читали в последнее время? – такой вопрос задавал петербуржцам наш корреспондент Александр Дядин.
- Я в прошлом году писала реферат по литературе на тему романтическая поэма - Рылеев, Баратынский, соответственно, Пушкин. Я считаю, что у него был какой-то свой романтизм. К Пушкину я отношусь очень хорошо, считаю, что он трогает.
- Давненько ничего не читал. А так маленькие повести особенно запомнились. Слог у него очень приятный. У меня сейчас совершенно другой круг литературы, которую я читаю, просто другие интересы.
- У меня вся семья связана с Пушкиным. Крестная у меня экскурсовод на Мойке, 12. И мама там водила экскурсии. Пушкина я очень люблю. Мне кажется, что там ответы на все вопросы можно найти. Мне очень нравится его одно стихотворение:
Нет ни в чем вам благодати,
С счастием у вас разлад,
И красивы вы некстати,
И умны вы невпопад.
- «Евгения Онегина» недавно открыл, прочитал. Мне нравится Татьяна. Такая цельная женщина, хорошая, умная. Знаете, мне не нравится в Пушкине, что он не сделал карьеру. Зачем он жил в полунищете? Если бы он, как другие его товарищи, занимал должности, хорошо бы жил. А он занимал долги. Непрактичный человек был.
- Год назад я перечитывала «Маленькие трагедии», готовясь к экзамену. Это было и по учебе, и по душе. Но мне его проза ближе, чем поэзия, за исключением пьес. Пьесы я перечитываю периодически.
- Не читаю такое. В детстве читал, по школе задавали. Я читаю более современную литературу.
- Мне очень стыдно в этом признаться, но не перечитывала ничего давным-давно. Конечно, очень интересно вернуться и к Пушкину, и к Булгакову. Но, к сожалению, наверное, жизнь такая, что просто не хватает времени даже на одну строчечку.
- Полгода назад «Евгения Онегина» читал, еще «Маленькие трагедии». Он, наверное, один из столпов русской культуры. Но я не поклонник ни поэзии, ни русской литературы. Я вырос на западноевропейской философии – Камю, Сартр, Хайдеггер. Но не Пушкин.
- Я Пушкина вообще-то очень люблю, «Онегина» до сих пор помню. Но сейчас как-то некогда читать совершенно. У меня сейчас муж в больнице лежит.
- Я читала «Три царицы под окном пряли поздно вечерком». Мне не очень понравилось, что одну из девушек, которая пряла, обманули. Сказали королю, что она родила не ребенка, а какую-то неведомую зверюшку. А понравилось мне, то что там есть волшебство. Как он убил коршуна, а оказалось что это не коршун, а чародей. А спас лебедь – красивую принцессу.
- У меня есть полное собрание, я иногда читаю стихи. Поднимает настроение. Я вообще считаю, что Пушкин, Лермонтов - это самое лучшее.
Быть может, уж не долго мне
В изгнаньи мирном оставаться,
Вздыхать о милой старине
И сельской музе в тишине
Душой беспечной предаваться.
Но и в дали, в краю чужом
Я буду мыслию всегдашней,
Бродить Тригорского кругом,
В лугах у речки, над холмом,
В саду под сенью лип домашних.
Когда ж померкнет ясный день,
Со дна из глубины могильной,
Как иногда в родную сень
Летит тоскующая тень
На милых бросить взор умильный.
Иван Толстой: Как видим, многие читают, а некоторые не показным образом любят и знают. Значит – по-прежнему народен? Писатель и историк Яков Гордин.
Яков Гордин: Да нет, вы знаете. Более того, народность Пушкина советских времен тоже явление, в значительной степени, искусственное. Поскольку он был объявлен народным поэтом, официально объявлен нашим всем, во всяком случае, в таком советском понимании, то эта народность всячески и нагнеталась. И народная тропа, которая не зарастала в Михайловское, куда везли по профсоюзным путевкам сотни тысяч людей, из которых, как минимум, две трети вовсе не жаждало там оказаться. А приехав, менее всего интересовались тем, ради чего их туда привезли. И людей смешно в этом обвинять. Но, тем не менее, конечно же, был очень широкий круг людей, особенно в 60-70-е годы, для которых Пушкин и в самом деле был важнейшим явлением в их жизни, таких фанатов Пушкина.
Я думаю, что теперь все довольно существенно изменилось. Во-первых, нет официального нажима, и поэтому ситуация гораздо естественнее. Разумеется, есть слой наших граждан в высшей степени неравнодушных к Пушкину, думаю, что в основном это люди среднего и пожилого возраста. Но дело не только в этом. Пушкин был очень важным в советское время элементом традиции, которая еще существовала, которую советская власть сломать не могла. Это был такой блоковский Пушкин, «Пушкин, тайную свободу пели мы вослед тебе». Еще до 60-х годов была мощная инерция, шедшая из Серебряного века. А Пушкин для людей Серебряного века был чрезвычайно важной фигурой. В 70-80-е годы эта инерция иссякла, потому что люди ушли, связь времен порвалась. И поэтому этого представления о Пушкине, этого блоковского представления о Пушкине, в общем, сейчас нет, и надобности в этом нет. Потому что, несмотря ни на что, политическая ситуация другая. Поэтому Пушкин, как певец тайной свободы, уже для оппозиционно настроенных людей не актуален. А что касается его поэзии, то ведь не так просто осознать ее глубину и важность для человека, как может показаться по школьной программе. Поэтому, конечно, той массовости, массовой любви к Пушкину, теперь нет, это естественно и это нормально. Это здоровое явление.
Иван Толстой : Яков Аркадьевич, оказало ли влияние на миф о Пушкине издание так называемых новых книг о поэте – новых биографий, «разоблачающих» Пушкина.
Яков Гордин: Думаю, что нет. Во-первых, ничего принципиально нового сколько-нибудь всерьез там сказано не было. Когда у «Захарова» вышла такая эротическая биография Пушкина, то каждый серьезный человек понимает, что это прямого отношения к делу не имеет. Так ли Пушкин любил женщин – сильно, или менее сильно, или очень сильно – ну и что из этого. Совершенно так же, как в ситуации с декабристами, есть, тем не менее, категория настоящих ценителей Пушкина, на которых это не действует. А те люди, на которых эти «разоблачительные» сочинения о Пушкине действуют, так уверяю вас, что и до этого Пушкин был им достаточно безразличен.
Иван Толстой: Если из Пушкина ушла некая народность или разошлись пути его читателей и самого поэта в гораздо большей степени, чем расходились прежде, то кто, с вашей точки зрения, теперь народен? Кто заменил Пушкина?
Яков Гордин: Никто не заменил Пушкина, естественно. Более того, главного народного поэта и главного народного писателя быть не должно, да и не может. Я хочу еще раз сказать, что значение Пушкина для нашего общества очевидно не стало меньше, оно стало естественней. Потому что вал любви к Пушкину в советское время, особенно, после 1937 года, после юбилея, он многих и раздражал. Так что сейчас гораздо более выгодная для Пушкина ситуация. Он важен для тех, для кого он, действительно, может и должен быть важен.
Иван Толстой: Мой последний вопрос Любови Аркус. Знаете ли вы людей, которые постоянно читают Пушкина?
Любовь Аркус: Знаю.
Иван Толстой: Кто? И что читают?
Любовь Аркус: Я, например, моя дочь.
Иван Толстой: Что вы перечитываете?
Любовь Аркус: Я читаю «Евгения Онегина» раз в полгода. У меня от него головная боль проходит. И, вообще, настроение поднять. Я не вчитываюсь в смысл давно, который я знаю наизусть. Это строй языка, который лечит.