Собеседники Владимира Юрасова

Владимир Юрасов


Иван Толстой: Собеседники Владимира Юрасова. Сегодня – писательский выпуск. Напомню, что Владимир Иванович Юрасов, наш самый первый сотрудник, работавший в нью-йоркском бюро Свободы, на протяжении тридцати лет вел беседы с новыми эмигрантами, прибывавшими из Советского Союза – особенно плотно в 70-е годы. Большинство этих людей (я имею в виду, конечно, интеллигенцию, а не завмагов и спекулянтов) не хотело никуда уезжать и, скорее всего, осталось бы на родине. Это были профессионалы своего дела, но снимались они со своих мест из-за невозможности реализоваться, бежали от советской раздвоенности. Они не хотели лгать. И отъезд становился крайним шагом.
Чем оказалась для них эмиграция? Конечно, кроме Иосифа Бродского, Нобелевской премии не получил никто, они не возглавили крупных кафедр, не экранизировали свои книги в Голливуде. Прожили весьма скромную жизнь. Скромную – но достойную, свободную (граждански и идеологически свободную). Они смогли забыть, что такое власть, руководящие органы, цензура. Да, иногда они зависели от вкусов и установок редакторов, от их недалекости. Но они могли обратиться в другой журнал, в другое эмигрантское издательство, а иногда открывали и собственное. Потеряв родину, они обрели свободу самовыражения.
Есть ли что-то для писателя важнее?
Начнем с Аркадия Львова, хорошо знакомого нашим радиослушателям по многолетним передачам из нью-йоркской студии Свободы. 13-е февраля 77 года.

Аркадий Львов:
Любовь наша в детстве к советской власти не знала границ - жили в каждодневном ожидании неминуемой схватки с врагом и жаждали встречи с ним. Доходило до курьезов. Однажды утром по школе пронесся слух, что на Старобазарной площади, по соседству с нами, полиция напала на рабочих. Никто не задавался вопросом, откуда на 17-18 году советской власти в Одессе полиция. Все побросали свои сумки и помчались на помощь рабочим. Действительно, прибежали мы вовремя, полиция уже теснила рабочих и если бы мы опоздали хоть на минуту, пролетариям пришлось бы туго. Нас были сотни, мы были вооруженны камнями, эти жалкие трусы в полицейских мундирах пустились наутек, едва почувствовав тяжесть наших камней. Но через несколько минут произошло нечто непонятное. На помощь полицейским бросились милиционеры. Кто из нас получил по затылку, кто - коленом под зад. Оказалось, мы сорвали съемки кинофильма про большевика Максима - помните фильм ''Возвращение Максима''?

Владимир Юрасов: Аркадий Львович, простите, я вас здесь перебью, чтобы сообщить нашим радиослушателям, что идет передача с гостем Радио Свобода писателем Аркадием Львовым. Наш гость - автор 6 книг и более 200 рассказов и очерков, опубликованных в Советском Союзе. Выехал Аркадий Львов из СССР летом 1976 года, сейчас живет в США. Аркадий Львович, значит вы, так сказать, коренной одессит, и эта киносьемка, о которой вы рассказали, происходила в Одессе?

Аркадий Львов: Да, я родился в 1927 году под Одессой, в бедной еврейской семье. Отец мой был рабочим, мать - швеей (в то время говорили ''модисткой''). В том же году семья наша переехала на постоянное жительство в Одессу. Все свои одесские годы мы провели в одном переулке — Овчинниковском - на углу Троицкой улицы (ныне Ярославского), в доме, который жильцы по старой памяти называют ''домом Котляревского''.
Из самых ярких воспоминаний раннего детства, в первую очередь, вспомню два: голод 1932-33 годов и взорванная годом позже Покровская церковь на Проспекте мира, бывшем Александровском, по соседству с нынешним Управлением госбезопасности.
Жизнь была неимоверно тяжелой, отец отдал в Торгсин единственную нашу семейную ценность - серебряные часы, доставшиеся ему от покойного моего деда. Но мешочка отрубей, который он получил, едва хватило на неделю, и в доме не осталось не только, что куска хлеба, но и огрызка прессованной семечковой лузги. Года-два спустя, когда в магазинах появился хлеб, эту самую семечковую лузгу мы использовали как топливо. Она взрывалась в печи, словно порох. Пожарное ведомство под угрозой штрафа категорически запрещало топить голландки лузгой, но дрова и уголь оставались для нас недосягаемой роскошью - по доступным ценам их можно был получить только в специальных распредах, куда имели доступ лишь ответственные работники обкома, облисполкома, НКВД. Самое поразительное, что никто в доме у нас не сетовал на тяжкую жизнь, а систему распределения жилья (у нас на четверых было меньше 12 метров!), продуктов и одежды считали справедливой. Но во всех бедах советской власти винили врагов советской власти — нэпманов, куркулей, бывших буржуев, диверсантов, которых в СССР и, особенно, в нашу Одессу (во- первых, мы - порт, во-вторых, в сорока километрах - Румыния, знаменитая сигуранца) засылало капиталистическое окружение. Семи лет я поступил в школу, через три года был принят в пионеры. Мы маршировали строем по городу и звонкими голосами распевали самую пионерскую в мире песню:

Наш паровоз, вперед лети,
В коммуне остановка.
Другого нет у нас пути,
В руках у нас винтовка.


Владимир Юрасов: И что же было дальше? Вы продолжали жить в Одессе?

Аркадий Львов: Так продолжалось до начала войны. До 1941 года я, как и все мои сверстники, рос в незыблемом сознании абсолютного превосходства СССР над всеми его врагами, и точно знал, что пролетарии всего мира с нетерпением ждут того светлого мгновения, когда рабочие СССР во главе с товарищем Сталиным придут и освободят их от ненавистных эксплуататоров - капиталистов и буржуев.
Что все трудящиеся во всем мире хотят советской власти - в этом сомнений не было. Процессы 30-х годов внушали тревогу. Репродукторы дрожали от нервных голосов дикторов Радиостанции имени Коминтерна (так называлась тогда радиостанция в Москве): ''Расстрелять! Расстрелять!''. Но над всеми страхами брал верх здравый смысл обывателя: вас же не расстреляли, меня не расстреляли, значит, если расстреливают, есть за что.
Летом 1941 года мы эвакуировались в Туркмению. И еще одно. Крах великих иллюзий о беззаветной любви пролетариата всего мира к стране Советов, о неодолимой силе Красной армии, которая не уступит врагу и пяди родной земли. В мае 1945 пришел долгожданный день победы над Гитлером, пришел мир. Мы вернулись в Одессу, в родной город. В Одесский университет на исторический факультет я поступил еще в эвакуации, в 1943 году, когда мы находились в Байрам-Али, в Туркмении. В университетские годы во мне произошел некий духовный перелом.

Владимир Юрасов: Что вы имеете в виду - ''духовный перелом''?

Аркадий Львов: Говоря общими словами, Октябрьская революция провозгласила лозунги, которые она не в силах реализовать. Но это была, так сказать, первая стадия, стадия объективной демагогии. На смену ей пришла вторая стадия, стадия субъективной демагогии верхов, которые во всей полноте продолжали использовать революционную фразеологию, обещали в ближайшие 10-20 лет построить коммунизм в одной отдельно взятой стране, хотя утратили не только определений пыл преобразователей мира, но и былую честность пусть фанатичных и путь жестоких, но все же нередко искренних и преданных своему делу партийцев.
Ныне советское общество, на мой взгляд, переживает третью стадию своего духовного становления, стадию субъективной демагогии низов. Иными словами, уже не только руководители, но и рядовые граждане в массе своей используют коммунистическую фразеологию лишь как ширму, за которой правит воистину всенародное воровство и безоглядное стяжательство.

Владимир Юрасов: Аркадий Львович, вот и расскажите подробнее, пожалуйста, о своем литературном творчестве, о книгах, и так далее.

Аркадий Львов: Писать я начал давно, десяти лет от роду, печататься стал позднее, 20 лет спустя. Первые рукописи я предложил издательству в Одессе в 1954 году, однако до выхода первой книги, хотя отзывы были похвальные, прошло 12 лет. Формальный мотив отказа — ''нет бумаги'', фактически - автор еврей.
С 1965 года я стал регулярно печататься в московских периодических изданиях - в ''Неделе'', в ''Юности'', в ''Нашем современнике'' во всесоюзных альманахах ''Фантастика''. Осенью 1966 года, наконец, вышла моя первая книга в моем родном городе Одессе, книга называлась ''Крах патента''. В следующем году, в 1967, издательство ''Молодая гвардия'' в Москве выпустило в свет мой научно-фантастический сборник ''Бульвар Целакантус''. Вслед за этим в издательстве ''Советский писатель'' вышла моя третья книга - ''Большое солнце Одессы''.
В апреле 1973 года председатель Президиума Верховного совета Украины, член Политбюро Иван Грушевский с трибуны партийного актива адресовал мне сразу два грозных обвинения: писатель Аркадий Львов отказывается утверждать в своих произведениях социалистические дела нашей родины, вместо этого (то есть, утверждения идеалов) он предпочитает укреплять свои связи с зарубежными сионистами. Этого заявления украинского президента, никак не подкрепленного конкретными фактами, даже намеками на факты, было более чем достаточно, чтобы закрыть для меня дорогу в издательства. Месяц спустя решился и другой важный для меня вопрос. Хотя я был принят в Союз писателей по высоким рекомендациям Константина Симонова и Бориса Полевого (впоследствии к этим рекомендациям присоединился и Валентин Катаев), правление в Киеве отказалось утвердить этот прием.

Владимир Юрасов: Аркадий Львович, а почему вы решили ухать из Советского Союза, вы, писатель, который пишет на русском языке?

Аркадий Львов: На этот вопрос самый главный ответ уже дан, хочу только добавить, что с годами росло чувство ответственности перед людьми, мучительно хотелось сказать самое главное, то есть правду, как видишь ее своими глазами, а не подсказанную коллективной мудростью партии. И хотя для писателя печататься это жизненная необходимость, но с годами сам факт публикации (а я публиковался, как уже было сказано), факт публикации, повторяю, жизненно необходимый, доставлял все меньшее удовлетворение. Наряду с опубликованными росла груда неопубликованных вещей и, разумеется, она в несколько раз превосходила первую и, разумеется, адрес у нее был один - стол.

Иван Толстой:
Писатель Аркадий Львов. Запись 13 февраля 77 года. За прошедшие с тех пор 35 лет Аркадий Львов выпустил свои старые книги и написал новые. Его переводили на иностранные языки и включали в число лучших прозаиков русского зарубежья. Нашим радиослушателям он хорошо знаком по множеству программ, подготовленных в нью-йоркской студии. На волнах РС программа Поверх Барьеров. Собеседники Владимира Юрасова. Сегодня – писательский выпуск. Следующий гость – Людмила Штерн.

Людмила Штерн: Ну, вот таким образом отца арестовали по доносу в 1941 году. Мой отец был профессором Истории государства и права Ленинградского университета и, арестованный в начале блокады, он всю блокадную зиму провел в, так называемом, ДПЗ - Доме предварительного заключения. Он счастливо вышел оттуда, потому что прошения его попали в руки прокурора Ленинградского военного округа, который был папиным учеником и кончил университет всего за два года до начала войны. Таким образом, отцу удалось выйти из тюрьмы спустя 8 месяцев всего с несколькими шрамами на голове. Следователь на допросах бил его томом ''Капитала'', потому что, очевидно, под рукой у него не было пресс-папье.

Владимир Юрасов: Простите, Людмила Яковлевна, я на минутку прерву вас, чтобы сообщить нашим радиослушателям, что передается беседа с сегодняшним гостем Радио Свобода Людмилой Штерн. Гостье нашей 38 лет, она ленинградка, окончила геолого-разведочный факультет Горного института, в 1975 году вместе мужем и дочерью выехали из Советского Союза, теперь они живут в США. А теперь, Людмила Яковлевна, продолжайте, пожалуйста. Как же сложилась жизнь вашего отца после выхода из тюрьмы?

Людмила Штерн:
После выхода из тюрьмы отец в дистрофическом состоянии был отправлен на Урал, куда я была эвакуирована с интернатом Ленинградского Союза писателей. Со мной была мама, журналистка и переводчица, которая работала в интернате уборщицей. Отец на Урале преподавал в Педагогическом институте трудовое право и историю, а в 1944 году, еще до конца войны, мы вернулись в Ленинград. В 1947 году, во время кампании против космополитов, отец был уволен из университета, а в 1952 году - из Библиотеки Академии наук, где он был страшим научным сотрудником. Последняя травля была причиной инфаркта, который сделал моего отца (в ту пору еще довольно молодого человека) инвалидом второй группы. Он умер в 1964 году.
Вы видите, что жизнь его, сравнительно с другими интеллигентами, сложилась сравнительно счастливо: его не сгноили в тюрьме, он не был в лагере, он умер в возрасте 64 лет в своем доме. Я говорю ''счастливо'' даже без сарказма, потому что из огромного числа наших друзей - папиных друзей, маминых — наверное, 70 процентов были арестованы, были в лагерях, большинство из них не вернулось.

Владимир Юрасов: Людмила Яковлевна, а как же сложилась ваша личная жизнь?

Людмила Штерн:
Личная жизнь моя сложилась не совсем так, как я бы хотела. Я очень люблю литературу, языки и историю, но когда я кончила школу, папа очень настоятельно советовал, даже просил меня идти в технический вуз. Он говорил, что в этой стране нельзя быть честным филологом, искусствоведом, социологом, историком, а гранит состоит из полевого шпата, кварца и слюды при всех режимах. И я кончила геолого-разведочный факультет Горного института. Надо сказать, что моя личная, так называемая, карьера сложилась очень удачно. Я работала в ленинградских институтах, сперва в проектном, потом в научно-исследовательском, принимала участие в конференциях, совещаниях, очень много ездила по стране. Затем я кончила аспирантуру Ленинградского университета, защитила диссертацию и была оставлена работать на своей кафедре. Моя профессия, которая, как всякая геологическая профессия связана с экспедициями, давала мне возможность путешествовать: я работала в Прибалтике, в горной Армении, на Украине, на Севере, в Архангельской области, в Карельской АССР. Мой муж, тоже выпускник Горного института, работал в Караганде, в Сибири, на Алтае, в Воркуте.

Владимир Юрасов:
Людмила Яковлевна, вот за время работы в экспедициях, какое впечатление на вас произвела жизнь советской провинции, как и чем живут там люди?

Людмила Штерн:
Это очень большой и сложный вопрос. Я хочу, может быть, привести пример из двух моих экспедиций. Первая - Архангельская область, Холмогорский район, родина Ломоносова. Там сейчас находится богатейший совхоз Холмогорский, который поставляет племенной скот для всех совхозов страны. Казалось бы, сотрудники этого совхоза вполне могли бы быть обеспечены материально, имели бы и удовлетворяли бы все свои и моральные, и материальные запросы. Однако жизнь в Архангельской области в, так называемой, ''глубинке'', выглядит очень худо, очень трагично. Например, в селении Ильинка, где я работала три месяца, нет ни кино, ни кафе, ни библиотеки. В одном холодном неуютном клубе, который называется Дом культуры, раз в месяц заезжий лектор дает всем известные сведения из международного положения, всем наскучившие и неинтересные. А грязь на дорогах такая, что даже мощные наши БЕЛАЗы и МАЗы (так называются крупные сорокатонные грузовики) не могут там пройти.
Но вот, например, каждую пятницу, каждую субботу мощные тягачи тянут туда водку - 70 ящиков водки каждую субботу в маленькую деревню, где, может быть, всего 30-40 мужчин. Инвалиды войны, люди с костылями (там, в основном, из мужчин только инвалиды с костылями, с протезами) через час совершенно пьяные. Маленькие дети и жены прячутся по двое-трое суток в коровниках и в телятниках от своих мужей. Я была свидетельницей двух убийств там. Поэтому естественно, что молодежь пытается оттуда уехать. Поэтому никаким силами, никакими высоким зарплатами (а зарплаты там высокие) нельзя удержать молодежь в этой глубинке. Деньги тратятся только на пьянство, и это все производит впечатление абсолютно безнадежного и какого-то ужасного существования, которое сравнимо с тем, как овощи живут в грядке.
Теперь я могу привести пример из большого промышленного комплекса на Урале — Березняки, Нефтекамск. Крупнейший центр калийных комбинатов нашей страны. Там находится крупнейший калийный комбинат и огромное количество химических заводов, которые работают на отходах. Страшный воздух, никто не заботится об очистке, разные вредные дымы, которые идут из заводов, люди шутливо окрестили разными именами: например, желтый дым это ''лисий хвост'', черный дым - ''черная смерть'', белый дым - ''млечный путь''. Поэтому все вокруг, что может расти, все гибнет. Никто не принимает меры к тому, чтобы очистить как-то воздух, чтобы принять какие-то меры по сохранности среды.
В этом городе, например, в Березняках, где 400 тысяч населения, есть два ресторана. В эти рестораны после 5 часов вчера заходить физически опасно. И я должна сказать опять о пьянстве. После 5 часов вечера на улицы страшно выходить. В три часа дня шел наш сотрудник с магнитофоном, его сзади ударили по голове, раскроили череп и украли дешёвый магнитофон. В 10 утра привозят огромные цистерны с вином, самым дешевым, которое называется ''бормотуха'' - яблочный портвейн, и люди покупают его в целлофановые мешки. И вот они идут, в целлофановых мешках у них эта ''бормотуха'', которая потом капает и течет на тротуар, до ближайшей скамейки, и через полчаса лежат по улицам просто трупы. В магазинах нет ни колбасы, ни мяса, ни масла, ни сыра. Нельзя себе представить, как 400-тысячный промышленный город все это терпит и как рабочие работают в трудных, в действительно трудных условиях в калийных закрытых рудниках. Вот это то, что я хотела сказать о впечатлениях от провинциальной России.

Владимир Юрасов:
Людмила Яковлевна, а что вас лично и вашего мужа заставило уехать из Советского Союза?

Людмила Штерн:
Многим нашим знакомым, и даже близким друзьям, наше решение эмигрировать показалось и, наверное, кажется до сих пор странным и необъяснимым. Мы сами не подвергались преследованиям, оба работали, не знали нужды, у нас была прекрасная квартира на Мойке, около Исаакиевского собора, автомобиль, хорошие зарплаты. Мы не были диссидентами и, будь мы продажными конформистами, наверное, прожили бы в России безбедно до конца дней. Но мы не могли, нам в этой стране было просто жить стыдно. Чего мы, собственно, стыдились? Прежде всего, всех ужасов и бесчинств, которые творились и творятся по сей день в нашей стране. А мы не боролись, мы келейно дома многое обсуждали, возмущались, старались не идти на сделки с режимом, но вот мы сами своим бездействием, так или иначе, потакали всему этому произволу, размах которого становился с каждым днем все более очевидным, даже для Запада.

Владимир Юрасов: Что вы имеете в виду конкретно?

Людмила Штерн:
Ну, у меня очень много фактов. Достаточно, может быть, упомянуть лишь несколько, которые повлияли на нас и как-то исподволь подталкивали нас принять решение эмигрировать. В 1956 году, когда я была студенткой Горного института, произошли венгерские события. Одна из наших девочек, студентка 3 курса, написала стихи. Я помню только две строчки:

Там алая кровь заливает асфальт,
Там русское ''стой!'' вместо прежнего ''хальт!''


И я помню собрание всего института, несколько тысяч человек в актовом зале, среди них - почтенные профессора, члены-корреспонденты, которые клеймили, со страстью проклинали бедную девочку и единодушно постановили выгнать ее из комсомола и института. Ей угрожал арест, и он был бы неминуем, спасло лишь то, что она была на последнем месяце беременности.
Кроме того, я помню, так называемое, ''Дело Технологического института'' в Ленинграде в 1957 году. Ребята попытались издавать свой журнал. Никакой не антисоветский журнал, просто журнал, где хотели издавать свои стихи и рассказы, не спрашивая начальство. Несколько человек получили срок до 6 лет.
Я помню очень хорошо статью в газете ''Вечерний Ленинград'', которая называлась ''Окололитературный трутень'' об Иосифе Бродском. Я была на обоих судах. На первом - закрытом - за дверью, где мы все столпились, нас было, наверное, человек сто, после которого Бродского увезли в черном вороне в психбольницу на Пряжке, на судебную экспертизу, где он был месяц или два. И на втором, после экспертизы — ''отрытом'' - куда были согнаны гэбисты, признанные изображать возмущенный народ. Вы знаете, я была совершенно потрясена этим фарсом и физически ощутила ту ненависть, которая окружала меня, моих друзей, моих знакомых, горстку интеллигентов на нескольких рядах и, знаете, собственное бессилие наше перед этой злобной стихией. Вот в тот день у меня и у многих моих друзей исчезли остатки последних иллюзий и мы поняли, что полный фарс, подобный неправый суд могут учинить над каждым из нас, никто из нас от этого не застрахован.

Владимир Юрасов: Наверное, у вас все-таки были и личные причины вашего решения покинуть СССР?

Людмила Штерн: Кроме того, у меня подрастала маленькая дочь, я думала о ее судьбе. Мне хотелось, конечно, как и всем родителям, чтобы она выросла честным, порядочным человеком, с чувством собственного достоинства. Но, вы знаете, обстоятельства в России таковы, что дети из интеллигентных семей вынуждены жить двойной жизнью, разрываясь между двумя правдами - той, которую они слышат дома, при включенном или заткнутом подушкой телефоне, и той, равнозначной промыванию мозгов и идеологическому натаскиванию, которое процветает в советских школах. Молодежь в России, в своем большинстве, растет оболваненной, одураченной, самиздат циркулирует преимущественно в Москве, Ленинграде, Киеве, может быть, прибалтийских столицах, а вот в Мурманске, на Урале, в Сибири, во Пскове, в Новгороде - это величайшая редкость. Кроме того, держать запрещенную литературу в провинции это страшный риск - там, в случае попадания в лапы ГБ, никакие иностранные журналисты не узнают о твоей судьбе, там все это зло творится без оглядки на международную огласку, и потому оно особенно свирепо и беззастенчиво.
И вот в массе своей, по всем необъятным просторам нашей родины (я умышленно пользуюсь этим ходовым официальным штампом) молодежь читает серые бездарные книги с картонными героями, смотрит невыносимые советские фильмы, посещает выставки доярок и свинарок и - ну, что - отчаянно пьет.
Кроме того, я не могу забыть август 68-го года. Я работала в университете. Тогда наш заведующий кафедрой улетел в Прагу на всемирный геологический конгресс. Мы очень тождественно провожали его. На следующий день после открытия конгресса советские танки вошли в Чехословакию, а ученые Америки, Франции и Канады демонстративно покинули зал конгресса, не желая заседать вместе с оккупантами. Нашего бедного профессора, как и многих других советских ученых, доставили домой в Москву на военном самолете белого от ужаса, он был насмерть напуган, шепотом твердил: ''Какой это ужас и позор!''. Убивался, что не успел кроны истратить свои. А через два часа выступил на собрании с речью о том, что вторжение в Чехословакию было единственно возможной, правильной и необходимой мерой.
Я все думала: как он вообще в глаза нам смотрит? Это было невыносимо стыдно.
За время моей работы в университете мы должны были бороться за свободу Анджелы Дэвис, с гневом проклинать Солженицына, подписываться под коллективными письмами, осуждающими деятельность Сахарова. Я почувствовала, что я больше так жить не могу. Я не подписала ни одного письма и, тем не менее, у меня все время были угрызения совести, я стыдилась своей бездеятельности и беспомощности перед всем этим.

Иван Толстой: Разговор в нью-йоркской студии Свободы записан 15 августа 76 года. Прозаик и мемуарист Людмила Штерн – автор хорошо известных книг об Иосифе Бродском и Сергее Довлатове. Ее воспоминания неизменно становятся бестселлерами в российских книжных магазинах.

Собеседники Владимира Юрасова. Сегодня – писательский выпуск. Гость нью-йоркской студии – Аркадий Ровнер. Запись 20 июня 75 года.

Владимир Юрасов: Наш сегодняшний гость - Аркадий Ровнер - выехал из Советского Союза 31 декабря 1973 года. Аркадий Борисович Ровнер окончил философский факультет Московского университета. Он один из тех писателей, которые в Советском Союзе не принадлежат ни к официальной литературе, ни к самиздату. Творчеству таких писателей близки жанры гротеска, абсурда. Тематически оно вне политики, хотя связано с советской повседневной действительностью, с реальным городским бытом. Аркадий Борисович, расскажите, пожалуйста, коротко о себе.

Аркадий Ровнер: Детство и юность я прожил на Кавказе, в столице Грузии Тбилиси. Второй отрезок моей жизни связан, в основном, с Москвой. Впрочем, был период (мне было тогда лет 17-18), когда я странствовал, был в Брянске, жил в Рыбинске, в Казахстане, в Саратове, в Крыму, работал сварщиком, слесарем, сельским учителем. В Московском университете я учился с 1959 по 1965 год. Политическим идеализмом я переболел однажды, больше к нему не возвращался. Это было, когда мне исполнилось 17 и я пошел в народ, в рабочие. Мне понадобилось несколько лет, чтобы понять, что серьезные проблемы человеческого существования не могут быть решены политикой.
На Запад я приехал не как политический активист. а как человек глубоко заинтересованный прошлым и настоящим Запада, его культурными и духовными традициями. Человеку российской культуры всегда был свойственен интерес к Западу (и к Востоку, конечно). Россия и в прошлом умела, не забывая о своем опыте, учиться и вслушиваться в чужой опыт, прежде всего, в чужой духовный опыт. Год, который я провел на Западе, был для меня трудным и важным уроком. Я прежде никогда не был за границей, и вначале, мягко говоря, я оказался в растерянности. Самое отрадное впечатление от этого года - это доброта в людях, с которыми я сталкивался. И это внушает очень хорошие надежды, потому что доброта это больше, чем ум.
Что касается практических сторон, можно, наверное, сказать, что год этот был плодотворен. Я учился в аспирантуре, преподавал литературу и язык в Вашингтоне, в университете. Почти сразу же начал публиковать рассказы на русском и в переводах. Только что вышла книга рассказов ''Гости из области'' (она печаталась в Западной Германии, в Мюнхене), на русском языке. Этим летом я уже начал читать в Колумбийском университете, в Нью-Йорке, курс ''Язык русской поэзии''.

Владимир Юрасов: Аркадий Борисович, вот вы говорите о том, что встречи с людьми вам много давали. Не расскажете ли вы о своих друзья, о своем московском круге знакомых, о той среде, в которой вы росли и которая оказала на вас, видимо, влияние.

Аркадий Ровнер: Среда, которая на меня оказывала влияние, формировала меня в России, еще не известна практически на Западе. Существенным для нее было то, что это была не про советская, не антисоветская среда, она ориентировалась, в основном, не на политику, а на философию, на искусство, на религию, на духовные традиции прошлого, на современные духовные учения. И своих друзей я различал не по тому, как они относились к советской власти, а по их отношению к Серафиму Саровскому, к Сковороде, к Рудольфу Штейнеру, к Кришнамурти. Как бы ни отличались между собой разные круги, кружки, отдельные люди, общим было то, что все мы были очень хорошо защищены от официального искусства и пропаганды. Вот это было то место, где государственная монополия и контроль не оказывались несостоятельными. Нужные книги, нужные влияния, идеи - все это находилось, книги перепечатывались, переводились, попадали к тем, кто в них нуждался.
Вы знаете, что Россия всегда была страной читателей, и такой она осталась и сейчас. Но книга стала еще ценнее, потому что достать книгу очень трудно. Настоящую книгу можно достать, если она действительно тебе необходима.

Владимир Юрасов:
Скажите, Аркадий Борисович, а когда, по-вашему, появилась вот эта среда. о которой вы рассказываете?

Аркадий Ровнер: Зародилась где-то в конце 50-х годов. Некоторые связывают это с психологическим потеплением начала хрущевской эры. Вначале какое-то общее брожение было не выделенное, не дифференцированное - молодые люди открывали для себя имена из прошлого, из истории, русской литературы, культуры.

Владимир Юрасов: Например?

Аркадий Ровнер: Тогда появились имена Гумилева, Кузмина, Клюева, Соллогуба, Вагинова - много имен, совершенно закрытых прежде от нас. Открывали молодые люди для себя религию. И весь мир, который окружал нас, представал в новом свете. Уже к середине 60-х годов образовалось много кружков, групп различных — художники, поэты, писатели, по религиозному принципу, молодые христиане, иудаисты. Появилось много людей, углубленных в изучение древних и современных мистических традиций: буддизма, дзена, тантризма, суфизма, учения Блаватской, Штейнера, Гурджиева, Успенского. Этот интерес становится живым и подлинным, потому что не был ни книжным, ни отвеченным, ни кабинетным. Мы старались понять и объяснить свое время и окружение в свете мистики, религии, искусства. И синтез получился сочным, ярким и самостоятельным. И отсюда - ряд имен уже знакомых на Западе художников: Ситников, Целков, Харитонов, много других неизвестных писателей, философов, учителей жизни, мудрых чудаков, юродивых, которые всегда составляли плоть и основу российской жизни. Ну, окружение мое составляли люди двух категорий, разные люди, но их можно разделить на две категории: это люди религиозных и мистических интересов и люди искусства.

Владимир Юрасов: Аркадий Борисович, а можете ли вы кого-нибудь назвать из этих людей?

Аркадий Ровнер: Друзей с религиозными и мистическими интересами называть я не буду, не стоит осложнять их и без того нелегкую жизнь, они делают трудную и важную работу. Но я с удовольствием назову писателей и поэтов, взращенных 1950-60 годами, таких как Николай Боков, Юрий Мамлеев, Анри Волохонский, Леонид Аранзон и Леонид Йоффе. Это очень разные писатели, писатели и поэты. Тем не менее, объединяет их всех большая самоуглубленность и прямая связь, как говорят, через головы отцов с дедами, то есть с дореволюционной литературой. Все они обращены к важнейшим вопросам человеческого существования - к страданию, смерти, посмертию, богу. При этом нет оторванности от окружающей жизни, наоборот, работа все время идет, работа с реалиями жизни, советской жизни. Работа с ними и через них. И жизнь при этом становится иероглифом, аранзоновским садом, в котором деревья заперты на ключ.
Леонид Аранзон это очень хороший поэт, ленинградец, он написал несколько сот стихотворений, сонетов, одну поэму. Он писал торжественные размеренные стихи, прекрасно читал их, но, к сожалению, он покончил с собой 4 года назад, в возрасте 31 года. Прозаик Николай Боков - москвич. Он прекрасный мастер гротеска, выдумки, написал ряд повестей, из которых я очень люблю повесть ''Страды Омозолелова''. Это трагикомедия маленького человека, который со всех сторон окружен призраками соседей, возлюбленных, сослуживцев. Боков выехал совсем недавно из России, сейчас он в Европе.
Леонид Йоффе очень самостоятельный, яркий поэт, автор сильных, упругих стихов. Много подражателей у него было в России, последователей Он живет и публикует свои стихи в Израиле, в журнале ''Менора''.
Юрий Мамлеев - москвич, прозаик, чтец великолепный. В своих рассказах он сочетает натурализм с метафизикой, он создал очень яркие картинки коммунальной жизни. Совсем недавно он приехал в Америку.
Еще хочется назвать Анри Волохонского. Это ленинградский поэт и прозаик. Очень лаконичная проза такого иронико-мистического содержания, пишет прекрасные религиозные стихи, тоже печатается и живет в Израиле.
Я назвал имена самых близких мне литераторов. Для меня это люди большой внутренней культуры, свободы, игры.

Владимир Юрасов: Аркадий Борисович, на вас оказали и на ваших друзей оказывали большое влияние произведения старых писателей, старых мыслителей. Можете вы назвать, каких именно?

Аркадий Ровнер: Очень много разных книг, разных влияний. Некоторые мои друзья интересовались, увлекались космизмом Федорова и Циолковского, читали ''Третий завет'' Анны Шмидт, читали Соловьева, русскую религиозную философию.
Я хочу отдельно остановиться на некоторых книгах с необычными судьбами, повлиявшими на меня и на моих друзей. Прежде всего, это книги Петра Демьяновича Успенского и Георгия Ивановича Гурджиева. Они были написаны по-русски, но изданы и переизданы на Западе на многих языках. Потом они попали снова в Россию, и в 60-е годы их снова переводили энтузиасты опять на русский язык. И они ходили по рукам в очень узком круге последователей этих мыслителей и учителей.
Мистическое учение Гурджиева вызывает в России интенсивный интерес, поскольку поощряет необычные, парадоксальные формы религиозности и духовной практики, которые соответствуют смутным временами социальных перемещений, пертурбаций.
Книга Петра Демяновича Успенского ''В поисках чудесного'' несколько раз переводилась энтузиастами, которым никто за это ничего не платил, с английского на русский.
Другая книга, которая сейчас вызывает в России большой интерес, это ''Роза мира'' Даниила Андреева, сына писателя Леонида Андреева. Книга эта написана в советских тюрьмах и лагерях. Она представят собой метаисторию России, анализ ее прошлого, настоящего и будущего.

Иван Толстой: Аркадий Ровнер, запись 20 июня 75 года. На Западе Аркадий Ровнер опубликовал свои рассказы, эссе и философские труды. Он стал известен и как поэт, преподаватель, создатель Школы и Института культуры состояний, как мистик и издатель. Читатели знают его журнал ''Гнозис'' и двухтомную антологию ''Гнозиса''.

Андрея Кленова, следующего гостя нью-йоркской студии, знают, пожалуй, больше других сегодняшних гостей. Правда, не столько за его стихи. Кленов – персонаж исторический. Именно в его квартиру въезжал со всемирным скандалом Владимир Войнович, что описано им в знаменитой ''Иванькиаде''. Андрей Кленов, фигурирующий у Войновича под своим настоящим именем Арон Купершток, - собеседник Владимира Юрасова.

Андрей Кленов: Через три месяца, в феврале 77-го, будет 4 года как я в здравом уме и в памяти, никем не понуждаемый, по своей доброй воле стал эмигрантом, ушел в другой мир, совершенно отличный от того, в котором я вырос и жил. А самое главное и трудное, особенно для поэта и писателя - ушел в другой язык. При этом, добровольное изгнание мое было не только добровольным, но и радостным. В одном Нью-Йорке я живу без малого 3 года. А до того были Вена, Иерусалим, Тель-Авив, Рим - города тоже замечательные.

Владимир Юрасов: Вы слышите голос сегодняшнего гостя Радио Свобода писателя Андрея Кленова, автора широко известного романа ''Поиски любви'' и других произведений. Андрей Ильич, как же вы прожили эти годы, тоскуете вы или нет?

Андрей Кленов: Это очень большие вопросы, чтобы полно ответить на них, надо написать книгу, и она пишется, если не на бумаге, то в душе и в памяти.

Владимир Юрасов: Напишите и о квартире своей обязательно. Хотя Войнович целую книгу о ней написал, но и вы напишите, это очень интересно.

Андрей Кленов: ''Иванькиада, или Рассказ о вселении писателя Войновича в новую квартиру'' это большой силы разоблачительный документ о бесправии советского человека. С первой своей страницы ''Иванькиада'' вернула меня в бездушную и безвоздушную атмосферу Москвы и, в частности, Писательского дома на улице Черняховского, в котором я продолжил без малого 15 лет.
Как я радовался, когда этот дом достраивался, когда, уже зная будущую свою квартиру, бегал смотреть ее по шатким деревянным мосткам недостроенной лестницы. И как я радовался, после комнаты в деревянном доме с удобствами во дворе, выехать в мою квартиру. Но радость моя была недолгой. Скоро в доме этом стало жить тяжело. И не мне одному. С первых дней дом наш стал притчей во языцех из-за многих плохих людей, поселившихся в нем. Типа Аркадия Васильева, о котором Войнович пишет — ''чекист, писатель, обвинитель Синявского и Даниэля'' (добавлю от себя - многолетний секретарь парторганизации Московского Союза писателей, депутат Моссовета, член редколлегии журнала ''Москва'', и так далее, и тому подобное)

Владимир Юрасов: Извините, Андрей Ильич, я должен перебить вас, чтобы сообщить тем нашим радиослушателям, кто не слышал начало передачи, что передается беседа с сегодняшним гостем Радио Свобода писателем Андреем Кленовым. Андрей Ильич, расскажите, пожалуйста, подробнее об этом знаменитом Писательском доме, о котором пишет Войнович в своей книге ''Иванькиада''.

Андрей Кленов: Что вам сказать, Владимир Иванович? Даже беглые встречи с обитателями Писательского дома на улице Черняховского, людьми типа Урганова, Васильева, Веры Ивановны Эйлис и многих других, были неприятны, портили настроение. Но даже придя домой и закрыв дверь на замок, нет, на два замка, я чувствовал незримое присутствие Васильевых в этом проклятом доме. Где хорошие люди, такие, как Владимир Войнович или Белла Ахмадулина, вынуждены страдать и тратить здоровье и силы на борьбу с мерзавцами типа Иванько. Вот почему жизнь в этом писательском ковчеге, с семью парами чистых и семью парами нечистых, как и жизнь вообще в СССР, чем дальше, тем больше становилась для меня невозможной. При всем материальном благополучии моем, и даже некоторый независимости (я зарабатывал на жизнь, если не своими произведениями, то литературными переводами с белорусского, литовского) жизнь эта была действительно невозможной. Частично спасался я от Васильевых и Иванько, от их, как писал Лермонтов, ''всевидящего взгляда, от их всеслышащих ушей» в домах творчества или где-нибудь в глубоком уголке Прибалтики.
Все это я рассказал вам, Владимир Иванович, для того, чтобы вы поняли, из какой атмосферы, из какого окружения я уехал, почему я стал эмигрантом или добровольным изгнанником. Добавьте к этому, скажем, издательство ''Советский писатель'', где я главным образом издавался. Мало-мальски либеральные, нет, просто честные сотрудники медленно, но верно изгонялись из ''Советского писателя'', изживались, сами уходили, и на место их ставились люди типа Иванько, Лесючевские, Карповы, Исаевы. Так что двери ''Советского писателя'' передо мной скоро закрылись бы, приходить туда стало мукой. Конечно, эмиграция тоже трудна, по самым разным причинам, для самых разных людей. В первую очередь, для людей немолодых, таких как я, я родился в 20-м году. Но, скажу прямо и без оговорок: если бы мне предложили завтра вернуться в Советский Союз, я туда не вернулся бы, не вернулся бы потому, что я там был несвободен, несвободен в мыслях, несвободен в словах, несвободен в действии.

Иван Толстой: Андрей Кленов, запись 26 декабря 76 года. Продолжаем программу. Собеседник Владимира Юрасова – Лев Наврозов.

Владимир Юрасов: Мы пригласили сегодня в нашу студию Льва Андреевича Наврозова. Лев Андреевич - москвич, в Москве был известен как переводчик произведений русских классиков на английский язык, собственное произведение писал в течение многих лет для себя, в ящик стола. В 1972 году Лев Наврозов с семьей выехал за границу, короткое время Наврозовы жили в Италии, а затем переехали в США, где Лев Андреевич постоянно печатается в одном из лучших американских журналов - ''Commentary''. Лев, скажите, вот теперь, когда вы печатаетесь в США и сталкиваетесь с американскими издательствами, как вы оцениваете в этом смысле положение писателя в Советском Союзе? Вам ведь так и не удалось напечататься в Советском Союзе. Только ли в силу существования политической цензуры в Советском Союзе или по чему-либо другому?

Лев Наврозов: Совсем нет. Дело даже не в политической цензуре. Я никогда и не пробовал напечатать в Советском Союзе что-либо политически неприемлемое для властей. Дело было совершенно не в этом. Дело в том, что писатель в Советском Союзе, по существу — служащий, чиновник, определенного чина и звания. Так называемый Союз писателей СССР это, по существу, государственное учреждение, определяющее и его чин, и звание. Служащий определенного чина и звания под названием ''писатель'' несет свои труды в другое государственное учреждение, называемое ''издательством''. Служащие этого государственного учреждения, как правило, не заинтересованы в издании не то, что талантливой, но хотя бы даже незаурядной книги. Незаурядная книга может им, наоборот, принести только неприятности. Все это мне сейчас, из США, представляется кошмаром. Превратить литературу, искусство в официальную, государственную процедуру, вроде оформления государственных документов, создать служебную иерархию в области искусств. Да что там говорить! Александр Блок и Евгений Замятин предвидели все это в начале 20-х годов, а сейчас, слава богу - середина 70-х.

Владимир Юрасов: Лев Андреевич, но все-таки вы пробовали напечататься в Советском Союзе?

Лев Наврозов: Да, такой случай был. Я подобрал из своих вещей, которые я писал ''в стол'', книгу под названием ''Стаканчики граненые'' - ничего политического. Это были повествования в первом лице. Местами - экстатические, местами — жуткие. Но ведь это жизнь. Не правда ли, в любом обществе много жуткого? Ребенок страдает от одиночества, сирота хочет, чтобы его родители воскресли, молодой человек хочет быть красивым, старый хочет быть молодым. Один из низовых редакторов прочел книгу и стал ее толкать на свой страх и риск. Просто из преданности к литературе. Есть такие низовые редакторы — подвижники. Но над низовым редактором - пирамида вышестоящих чиновников, которые увенчиваются главным редактором издательства, для которого мои вещи были просто бредом сумасшедшего. По своему чину и званию он был плохим, но высокопоставленным поэтом. То есть, умел писать без грамматических ошибок рифмованные литературные штампы. Издательство, то есть государственное, служебное ведомство, работало, так называемый, план выполнялся, служащие всех чинов и званий получали жалование. Чего же еще надо? Я скажу вам откровенно: ведь литература - это тонкость, прихоть, если хотите, это сугубо личное, ускользающее, неожиданное, это откровение исповеди, родники бытия, парадоксы, гротеск, ирония... И как же все это может существовать в огромных государственных канцеляриях, словно входящие и исходящие бумаги, подлежащие проверке и одобрению ответственных, сверхответственных и особо ответственных чиновников.
И вот вам другой пример. В середине 60-х годов появился просвет - журнал ''Новый мир'' во главе с Твардовским. Казалось бы - прекрасно. Но ведь это один единственный журнал на всю страну. У Твардовского были, естественно, определенные взгляды на литературу. А если у меня совсем другие взгляды? Не могут же все писатели удовлетворять вкусу одного человека. Твардовский очень ценил то, что он называл ''народностью''. А если мне, наоборот, это кажется чуждым, затхлым, отдающим литературой 60-х годов прошлого столетия? Впрочем, как вы знаете, и этот крошечный, единственный просвет - ''Новый мир'' Твардовского - был благополучно уничтожен.
Это верно, что государственные чиновники не выпустят очень, так сказать, незаурядно плохих книг. Обладая минимальным вкусом, они могут забраковать, отсеять, отказаться печатать особо незаурядно плохие книги. Но ведь точно так же они отсеят книги особо незаурядно хорошие. Хорошая книга это нечто новое, не правда ли, единственное в своем роде, и потому нечто и рискованное, ибо это новое может оказаться и откровением гения, и претенциозной болтовней нахала, и заурядным бредом обычного психопата. Зачем же служащему рисковать? А вдруг он ошибется? А у него жалование, семья и дети, как говорят в таких случаях. Ясно, что ему всегда лучше перестраховаться. За то, что он не выпускает гениальных книг, жалование ему не понизят, выговор не объявят, до пенсии не уволят. А вот если он ошибется, не обычную, не заурядную плохую книгу примет за необычно и незаурядно хорошую, вот тут на него посыпятся неприятности. Словом, чтобы не рисковать, он должен держаться среднего шаблона, давать ход тому, что уже в ход пошло. Именно то, что уже в ход пошло. Но разве то, что уже в ход пошло, не называется пошлостью? Пошлость, казенную пошлость могут производить государственные канцелярии, называемые издательством. Поэтому я и не верю в государственную литературу, и, вообще, а казенную интеллектуальную творческую деятельность, даже если бы не было никаких требований подчиниться ее единой идеологии, единой государственной вере. А при наличии таких требований, о каком творчестве может идти вообще речь? Подчиниться единым требованиям идеологии, подчиниться единым стереотипам... Да это же и есть - отрицание творчества.
Опять же, все это было сказано уже в начале 20-х годов, а сейчас - середина 70-х. С другой стороны, кто читает эту государственную макулатуру? Вот уже более полувека она сваливается в 300 тысяч библиотек, где она и будет лежать впредь, до особого распоряжения.

Иван Толстой: 14 июня 74 года. За почти 40 лет эмиграции Лев Наврозов опубликовал бесчисленное множество публицистических и полемических статей, книгу воспоминаний о детстве, выступал с рецензиями, отзывами и политологическими эссе. Блестящее знание английского языка (еще в Москве до эмиграции он был переводчиком русских классиков на английский) позволило ему не ограничиваться малыми тиражами изгнаннической периодики, но широко публиковаться в американской прессе.
Фигура Наврозова для некоторых эмигрантов была притчей во языцех. Например, в редакции 'Нового Американца'' (газеты, выходившей под редакцией Сергея Довлатова), портрет Льва Андреевича Наврозова висел на стене, как какой-нибудь Хемингуэй или Томас Манн. Для смеха.