Я болею, вы болеете, они болеют

Фридрих Ницше называл состояние болезни "зимними днями человека". Есть писатели, которые настолько породнились с "зимними днями", что всю жизнь только о них и пишут. Другие писатели посвятили, по крайней мере, одну-две книги анализу своих интимных отношений с хворями, недомоганиями, немочью. Кинематограф цивилизованных стран, решивших насущные социальные проблемы, всё чаще ищет и находит драму в отношениях "человек и болезнь", "больной человек и общество". Мне пока что везло: "зимние дни" никогда не были для меня бесконечной чередой. Они длились ровно столько, сколько нужно было, чтобы вновь почувствовать обаяние "весенних", "летних", "осенних" дней. С детства и по сей день состояние болезни вселяет в меня надежду: пока живу – болею, пока болею – живу. В этот выпуск "Радиоблога" я включил прозу, эссе, стихи, сочинённые под диктовку болезней, своих и чужих. Первый текст написан в 1975 году, самый последний – в 2009 г.


НЕМНОГО О ТЕБЕ, ИОСИП
(отрывок из рассказа)

Десять часов везут тебя в специализированную клинику и привозят. Вот твоя койка с сырым, чистым, но почему-то серым бельём. Пододеяльника вовсе нет. От одеяла тебя отделяет простыня. Ночью она сбивается в комок, и ты просыпаешься в объятиях грубошерстной материи, просыпаешься не полностью, а только кожей, локтями, коленями и сомкнутыми веками. До утра жалеешь остатки сна и мучишься, не зная, расправлять ли простыню. Дно верхнего ящика тумбочки покрыто пожелтевшей бумагой, края её отклеились – здесь ты будешь хранить мыльницу, зубную щётку и пасту. Фанерная перепонка внутри тумбочки липкая, тот, кто пользовался ею до тебя, любил консервированные абрикосы. Твоя койка и тумбочка отгорожены от других боксов прозрачными плексигласовыми стенками. Вот ты стоишь в выстиранном чужом тряпье, волосы мокрые, лицо раскраснелось – только что ты принял душ. Рядом женщина в белом халате: то ли няня, то ли сестра. Когда после обеда, во время "мёртвого часа", все лежат, она бесшумно скользит от бокса к боксу и если увидит, что кто-нибудь спрятал руки под одеялом, начинает шипеть. Придётся тебе, Иосип, привыкнуть к тому, что держать руки под одеялом глупостно. Подымают рано: в умывалке для каждого приготовлен содовый раствор, им надо полоскать горло. Раствор все ненавидят, но выливать почему-то боятся. Какая-то девочка просит тебя полоскать горло её раствором. Ты не можешь отказаться, полощешь и мечтаешь о том, чтобы она умерла. Это повторяется каждое утро. На вторую неделю она присылает тебе записку: "Я люблю тебя, как хлеб с маслом и мёдом". Свет не выключают ни днём, ни ночью. Записку передают через мальчика с распухшим черепом. Ещё неделю ты с остервенением пишешь ей ответ, каждое утро полощешь горло, захлёбываясь от ненависти, двумя порциями раствора, и когда в конце записки ставишь точку и крест, чтоб больше не подходила, чтоб катилась на все четыре стороны, мальчик-почтальон умирает, но ещё целый месяц на рассвете забывчивая няня ставит ему на матовую подставку стеклянный памятник – стакан содового раствора. Как ты боялся, Иосип, этого стакана. В липком мареве, в катящемся снежном шаре, под набухшим водянистым небом, облепленный солёной рисовой кашей, на зыбкой земле, при тусклом, как многажды использованный горчичник, свете жил ты, Иосип, любимый, как хлеб с маслом и мёдом, девочкой с вывернутыми в форме буквы "Х" ногами, пока наконец шесть пробирок, шесть янтарных столбиков, шесть застеклённых лучиков твоей жёлчи, последний – кристальной чистоты, не растренькали на весь мир, что ты здоров.


О ВЕРЕ

Брафельд, Кляйн, Крошкин – эти имена были на устах. Эти имена выносили приговор, апеллировали к Богу, своему Богу – Асклепию, добивались пересмотра дела, помилования. И так было не только в городке моего детства. В белокаменной и гранитнокаменной тоже были свои светила. Приходил Брафельд – украинцы называли его "Брахфельд" – и кричал на маму и папу: "Отворите окна, напустите морозу, иначе ваш сын умрет!" И удалялся. За его плечами хлобыстал алый плащ. Таких магов нет в Мюнхене. Некому передоверить свое тело или тело сына. Нет в Мюнхене богов в заразонепроницаемых нимбах. Да, в Империи наука паслась на задворках жизни. Пределом прогресса были кабинет Вильгельма Рентгена да игла Франка. Магам приходилось отращивать особо чувствительные антенны и щупальца. Никто в Старом и Новом Свете не ставил диагнозов точнее. Мы знали слабости богов: кого ласкает Крошкин, с кем чокается Кляйн. Этот сонм идолищ был главней секретарей обкома, потому что без них не выжил бы даже самый первый секретарь. Вспоминая в Мюнхене магов в атласных плащах, я перестаю быть атеистом. Вера – это пертусинный запах в детской, холод чужих пальцев в подреберье, отпечаток стетоскопа на лопатке. Какой же я атеист, если в моей детской ступала нога Брафельда, Кляйна, Крошкина.


ГОРЕЧЬ ТУБЕРОЗ

На полке новинок в книжной лавке мне бросилась в глаза с любовью изданная - в стиле ретро - книга с мистическим названием "The White Death" - "Бледная смерть". Оказалось, что это четырёхсотстраничное исследование об истории туберкулёза. Книга иллюстрирована портретами выдающихся туберкулёзников: Джона Китса и Р.Л.Стивенсона, Антона Чехова и Франца Кафки. Создатель "Вишнёвого сада" умирает с шампанским на остывающих устах, создатель "Процесса" - вдыхая запах свежесрезанных цветов. Есть в исследовании и буколика: туберкулёзников ХYIII века ведут в коровник на чудодейственную ингаляцию. И снова знаменитости: сёстры Бронте, братья Гонкуры, туберкулёзницы, вдохновлявшие Боттичелли, Верди. Есть в книге и невольный каламбур: немецкое имя "Кох" по-английски звучит почти как английское "cough" - кашель. Получается доктор Кашель. Если бы автор был не британец, а русский, то в книге нашлось бы место и лирике в духе пастернаковских
Пью горечь тубероз, небес осенних горечь...
Эти скоротечные цветы - туберозы - в прямом этимологическом родстве с болезнью лёгких: туберкулёз - от латинского "бугорок", тубероза - покрытый бугорками. Трогательны снимки довоенных санаториев с их обитателями в твидовых костюмах и эпонжевых платьях. Повышенная сексуальность, якобы присущая чахоточникам, научно опровергается. Какой там эротический захлёб с очагами в жабрах... Но санатории - здесь и снимки не нужны - располагают к близости, задушевности.
Листая "Бледную смерть", я вспомнил о сегодняшних туберкулёзниках России и Украины, об эпидемиях в лагерях и тюрьмах, палочках Коха, раскиданных по нарам и парашам, о харкающих кровью бомжах. Никакой мистики, романтики, буколики. Диагноз - социальный. Сегодня туберкулёз поражает бедных и обездоленных, душит в объятиях людей с надломанной психикой, расцветает там, где чахнут леса, реки, воздух.
Выходя из книжной лавки, я бросил последний взгляд на роскошно изданную "Бледную смерть". Нет, всё-таки мистика!


БРОНХИАЛЬНЫЕ СТРАСТИ

Мне было лет четырнадцать, когда я внезапно на сеансе «Чистого неба» понял, что кино – это не только увлекательная история в картинках, но особый язык. В «Чистом небе» смерть Сталина – это весенний ледоход. Мне в голову тогда не приходило, что этот образ заимствован из пудовкинской «Матери». «Мать» я смотрел в детстве, ещё не открыв для себя грамматики кино. Мне трудно сейчас судить о достоинствах «Чистого неба», но я до сих пор помню эту ленту: благодаря ей кино стало для меня глубоким и замысловатым.
Жизненная сила поэзии открылась мне чуть раньше. Помог мне в этом Эдуард Багрицкий. В ту пору я страдал астмой. Припадки с судорогами, стеснением в груди, извержением мокроты могли длиться несколько часов, а порой и недель. Однажды мама в разгаре приступа улетела со мной в Одессу. Прямо из аэропорта она привезла меня на пляж и велела стать лицом к морю. Через час я задышал полной грудью. Но переехать в Одессу навсегда мы не могли.
Поводы для припадков находились на каждом шагу: любимый котёнок Хрюша, перхоть на вороте отцовского пиджака, пыль под кроватью, прожорливые аквариумные рыбки, птичий пух и перья, эманации тараканов и пчёл. Заслышав первые хрипы, мама стягивала с меня рубашку, лила на голову холодную воду из лейки, совала в анус твёрдый клюв клизмы, жгла под носом бумагу, пропитанную селитрой. Приступ сходил на нет, но после вновь и вновь возвращался. Я пытался жить осторожно, в полсилы: не влюблялся, не злился, не трусил. С последним было трудней всего – страх мог схватить меня за грудки в любое время суток, особенно ночью и на рассвете. Я садился на кровать, откидывался на подушку и глазел на дрожащие пальцы. Если в носу зудело, а подбородок чесался, то я знал наверняка: сейчас в груди хрипло заиграет дырявая гармонь и будет наяривать на разные голоса, пока изо рта не потечёт густая слюна. Я возненавидел рассветы, утреннюю прохладу, чистые трели птиц. В конце концов, я решил поменять местами день и ночь, и в этом мне помогли книги. Однажды астма взялась за своё, когда я читал «Смерть пионерки» Багрицкого. И вот тут-то случилось чудо.

Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)

Я делаю глубокий вдох.

Надо мной склоняется
Плачущая мать.

Выдох. Я вслушиваюсь в себя. Гармонь тоже вслушивается.

Пусть звучат постылые,
Скудные слова –

Вдох.

Не погибла молодость.
Молодость жива!

Выдох. Гармонь ещё в засаде, но что-то её смущает.

Но в крови горячечной
Подымались мы.

Вдох.

Но глаза незрячие
Открывали мы.

Выдох.

Тихо подымается,
Призрачно-легка,

Вдох.

Над больничной койкой
Детская рука.

Выдох. И снова вдох. И трахеей идут отряд за отрядом пионеры Кунцева, пионеры Сетуни, пионеры фабрики Ногина. Не верю я, что стихи эти – про скарлатину. Про болезнь – да. Про какую – понятно. Багрицкий, как и я, страдал астмой. Почему меня спасли его стихи, а он умер? Может быть, он не знал наших аллергенов?

Крепче Майн-Рида любил я Брэма!
Руки мои дрожали от страсти,
Когда наугад раскрывал я книгу...
И на меня со страниц летели
Птицы...

Давно уже я не боюсь спать по ночам, люблю утреннюю прохладу, свежие трели птиц. Летом они прерывают мой сон о чистом небе (вдох), о матери (выдох), об угасающей пионерке Вале.

ПИЯВКИ ДЛЯ ОДАЛИСКИ

"Он сидит спиной к двери, лицом к зеркалу. Она входит, и он видит ее отражение. Это их первая встреча, встреча мусульманского жениха с невестой единоверкой. Что можно сделать с отражением? Самое интимное - подышать на него, чтобы затуманилось, запотело. В гареме зеркала не нужны - жены отражают друг друга, отражаются, дразнятся. Христиане собирают картины, мусульмане - зеркала. Однажды я попал в такой султанат зеркал. Я был тогда молод, врачевал на юге Турции, о гаремном госпитале знал понаслышке от персидских лекарей. Они лечили местного пашу от половой немочи. Кажется главным их снадобьем были крокодиловые яички в рисовом отваре. Этим отваром они довели пашу до недержания мочи и были обезглавлены. По слухам же знал, что впоследствии пашу поставили на ноги жарким из молодых голубок, студнем из козлиной требухи и рогового вещества и опиумной настойкой на меду.
Как-то ночью за мной приехал Сулейман Ага, старший черный евнух паши, и повез в гаремный госпиталь. Еще на арбе мне на голову накинули шаль. Против ожиданий в госпитале пахло не розовой водой, а виноградным спиртом и анисом. Я даже слегка охмелел. По темному коридору меня провели в комнату и там позволили скинуть шаль. В полумраке я разглядел ширму и догадался, что за ней лежит больная. Ни видеть, ни слышать ее врачу не полагалось. Евнух подвел меня к ширме, усадил на коврик и неуловимым движением нашел в ширме прореху. Он взял меня за кисть и осторожно сунул мою руку за ширму. Вначале ничего кроме пустоты я нащупать не смог, но после мои пальцы словно обволокла влажная паутина, словно их покрыли тончайшим атласным узором. Мою кисть приглашали на танец, и она, не спрашивая меня, откликнулась, дрогнула. Гибкие пальцы тесно переплелись с моими, и я уже не мог отличить их от своих. Потом в танец влились губы, они скользили по моей коже, не обходя стороной ни одной впадинки, ни одного волоска. В тот момент, когда меня в первый раз легко укусили в подушечку безымянного пальца, я перехватил пытливый взгляд Сулеймана Аги. Преодолевая слабость, я напрягся, набычился и даже остановил взгляд на часах, будто считал пульс больной. И тут она на самом деле прижалась к моему большому пальцу височной жилкой, своим пульсом. И через него я вошел, влился в ее кровь и поплыл по телу, проникая во все уголки и закоулки. Я плыл и плыл, пока не встретился со своей собственной рукой по ту, внешнюю сторону женской груди и даже пережил приступ острой, мгновенной ревности. Пепельными, к счастью, свеч так и не зажгли, губами я велел евнуху принести пиявок. Он передал приказ через нишу в стене, и пиявки были тотчас поданы. Я вслепую принялся за дело.
По дороге домой я то и дело прижимал к носу правую руку. Знойный запах шафрана, въевшийся в кожу, и утренняя прохлада примешивались к размышлениям о природе прикосновения. Да, зеркальному отражению в очаровании не откажешь, но разве драма переплетенных в темноте пальцев уступает поэзии зеркал?

НЕ МОЖЕТ БЫТЬ

Завтра меня здесь не будет. Я съезжаю в другой отель. По соседству. Вид из окна будет тот же: Мeртвое море. Здесь как нигде понимаешь разницу между живым и неживым. Живое дышит. У него вздымается грудь. Мeртвое море - бездыханно. Иногда по нему пробегает рябь. Но и она какая-то павильонная. Из всех мeртвых морей это - самое здоровое. По крайней мере, оно лечит. В сказках мeртвая вода тоже лечебная. Ею окропляют плоть и мясо, чтобы они срастались.
Из окна я вижу, как малыш, из новеньких, с разбегу бросается в воду и разбивается вдребезги. Рeв и вопли родителей до моего этажа не доносятся. Надо было маме и папе раньше думать. На берегу стоят огромные щиты с инструкциями на иврите, по-английски, по-русски, по-арабски:
ИЗБЕГАЙТЕ НЫРЯНИЯ И ПРЫЖКОВ
НЕ ОКУНАЙТЕ ГОЛОВУ В ВОДУ
НЕ ПЕЙТЕ
ЕСЛИ ПРОГЛОТИЛИ ВОДУ, БЕЗ ПРОМЕДЛЕНИЯ ОБРАТИТЕСЬ К СПАСАТЕЛЮ
В здешней воде самая высокая в мире концентрация соли, хлора, брома, сульфата кальция и прочих минералов. Запах серы добивает даже до моего окна.
Иосиф Флавий называл Мeртвое море Асфальтовым. Слово "асфальт" - греческое. Означает - горная смола. В России асфальт когда-то называли жидовской, иудейской смолой. Обижаться или радоваться не стоит: это всего лишь название. Воздух над морем тоже целительный. Лично я уверен, что только благодаря этому воздуху в развалинах Кумрана сохранились древние Свитки Мeртвого моря: комментарии к Книге Аввакума, фрагменты из Третьей книги Моисеевой и пр. Должно быть, аскеты-ессеи хранили их здесь нарочно, зная, что у этого моря Свиткам никакая зараза не страшна. Да и сами ессеи, возможно, были не только монашеским орденом, но и колонией псориатиков. Звери тоже льнут к этому месту. В оазисе Эйн-Геди мне доводилось гладить диких козерогов, газелей, леопардов. Глаже шкур нигде не сыщешь. Даже верблюды здесь гладенькие. Чтобы потрогать их, я как-то позволил местному бедуину взгромоздить меня между двумя горбами. Свою рабочую скотину бедуин называл одновременно по-русски и по-английски: vеrу-блюд. Сидеть на этом "блюде" было одно удовольствие: из шерсти здешних vеrу-блюдов делают самые мягкие одеяла.
От Содома, что находился на юге Мeртвого моря, осталась лишь гостиница "Лот". Господь не пожалел на Содом ни серы, ни огня. Серы хватает и по сей день. В моей нынешней гостинице можно заказать серные ванны. Принимая их, я волей-неволей чувствую себя грешником, чуть ли не содомитом. Смущeнно вспоминаю, как поглаживал газель. Но другие варятся в сере самозабвенно. "Других" здесь хоть пруд пруди. Это люди без национальности. Нет, паспорта и родины у них есть, и самые разные. Но здесь они - псориатики. Некоторые раскрашены вроде географических карт: на бедре Мадагаскар, на шее Ямайка. Дюжина постояльцев словно покрыта асбестом. Это - чешуйчатые. Новеньким - сразу видно - тесно в собственной коже: они чешутся, скребутся. В результате покрываются "кровяной росой" (rоseе sаnglаntе). На их локти, колени, волосы лучше не глядеть. Да и ногти не краше. Но через неделю-другую иных не узнать: море, дeготь, зелeное мыло, грязь, ртутная мазь, пирогалловая кислота, хризаробин творят чудеса.
Многих курортников, прямо скажу - большинство, я знаю либо лично, либо в лицо. Езжу я сюда уже лет пятнадцать, так что мир псориатиков мне хорошо знаком. Они носятся с собой как с писаными торбами. Считают себя "отмеченными", чуть ли не аристократами духа. Болезнь их и впрямь загадочна, и по части чешуек им в тонкости не откажешь. Об их мистическом мироощущении одна швейцарка даже роман написала ("Псори, мон амур").
Случаются здесь и чужаки. Однажды я обратил внимание на мужчину в бассейне. Я скользнул по нему взглядом и поскользнулся. Мужчина осторожно хлюпал по воде когтеобразной рукой. Слизистая оболочка в моей носоглотке скукожилась. Слюна загустела. Даже мой голос, заговори я вслух, изменился. По коже поползли юркие мурашки. Я не мог отвести от мужчины глаз. Над его бровями и на тыльной стороне руки темнели аспидно-серые пятна. Кое-где пятна переходили в узлы с плотной эластической консистенцией, величиной с лесной орех. За ушами прятались по-липообразные наросты. Лицо было одутловатым, местами бугристым. Морщины казались преувеличенно резкими.
Я нарочно громко поздоровался с ним: "Нi!" Он набрал воздуху, присвистнул и сдавленно прорычал в ответ: "Нi!" При этом веки его вывернулись, рот перекосился, а нос надломился. Даже нижняя губа отвисла, обнажив десны. Честно говоря, я испугался. Мне было страшно дышать с ним одним воздухом, стоять в одной воде. Тем временем мужчина запустил свои когти в воду, выудил оттуда резиновую крысу и игриво швырнул еe мне. Расталкивая плотную воду, я бросился к сходням и с рвением юнги вскарабкался наверх. Что здесь делал этот прокажeнный? Почему он залез в воду без чeрной с белыми знаками робы, без шляпы с широкой белой тесьмой, без трещотки Лазаря, которой прокажeнный должен отпугивать здоровых? Я накинул халат и кинулся к администратору гостиницы. О том, как прокажeнного вылавливали сетями, рассказывать не буду. Скажу лишь, что он проявил нечеловеческую сноровку, и это отчасти подтвердило мой диагноз (Elephantiasis Grаесоrum).
Но это мелкий эпизод. У меня здесь свои дела. Я ищу Розу. Мы познакомились с ней лет сорок назад, в Черновцах. Стоило нам чуть подрасти, и я влюбился в неe. Но родители увезли еe в Израиль. Тогда это казалось диким. Кто мог знать, что Советский Союз сгинет, как Содом и Гоморра, а Израиль прибавит в весе? Но это всe - геополитическая чушь. Дело в том, что, когда я обнял Розу в первый раз, я испытал такое острое, такое пронзительное чувство, что невольно прошептал: "Не может быть!" После я так и называл Розу: "Не Может Быть". К несчастью, я оказался прав: такое я больше ни с кем никогда не испытывал. К Мeртвому морю я езжу вот почему. На левой Розиной груди, на еe нижней границе была "кровяная роса". От Розы я впервые услышал слово "псориаз". Ничего, кроме этой "росы", у меня от Розы не осталось: ни адреса, ни общих знакомых. Я ищу еe в гостиницах Мeртвого моря уже пятнадцать лет. А где ещe искать? Слава Богу, псориаз неизлечим. Мучительней всего думать о том, что я уже встретил Розу, но не узнал. Я пишу об этом, потому что надежд у меня всe меньше и меньше. Мне уже за пятьдесят. У меня к вам просьба. Мольба. Если вы знаете или где-нибудь встречали немолодую женщину по имени Роза с "кровяной росой" (roseе sanglantе) на нижней границе левой груди, то напишите мне в любую гостиницу Мeртвого моря. Меня здесь каждая газель знает. Запомнили? Роза, или Не Может Быть.
Изведавшим, - не сладок, поздний мед!



Памяти тети Нюси (А. А. Ковалевой)
Под 'тетей Нюсей' я имею в виду
мою тетю.
Я не имею в виду демократизма,
который вкладывают в 'бабу Таню' или 'деда Грыця'
городские поэты.
Моя тетя не нуждается в покровительстве, в любви свысока.
Так вот, тетя Нюся умирала от рака
в бедности,
и моя мать
носила ей котлеты и помидоры.
В знак благодарности тетя Нюся сказала:
- Галочка, тебе нравилась моя коса.
Чем я еще тебя отблагодарю? -
И она отрезала свою косу,
густую, стальную,
и отдала матери.
Это - все.







* * *
Боль в сердце
называю:
ёж проснулся.
Из детских книг,
симпатичный,
совсем не колючий,
мордочка пахнет молоком,
ладонь так и тянется.
Да, такой кругленький, милый,
вне подозрений, –
кто бы мог подумать,
что именно он?!




ВЫЗДОРОВЛЕНЬЕ

Юный отец,
из палат,
из кальсон без тесёмок,
из обитого марлей дурмана
ты выходишь
по звонким ступеням
и приветственно машешь рукой.
Не возвращайся –
слишком прекрасна
эта июньская рань.
Стаи деревьев
на волоске от полета,
и санитарки
на ломких крахмальных
крыльях
плавно парят
меж белых снежных стволов
с пятнами сока.
В легкое талое небо
тихо взмывает
"дзинь-дзинь",
и на околице сини,
в васильковом предместье,
над госпитальным двором
сонные рощи скворцов
празднуют утро.
Не возвращайся,
юный отец!
Спи
в муравьиной,
полынной
взбитой
кладбищенской
пасхе,
солоноватой от слез...





* * *
Смерть в Англии
безутешна.
Счастливые русские!
Как бодрят их
отчаянные усилия:
слетать в другой город
за венгерским лекарством;
дозвониться до Нью-Йорка
и выбить приглашение
умирающему;
поднять на ноги всех христиан Европы.
Вот ты и герой,
да ещё и трагический.
А в Англии
смерть безутешна.






* * *
Внезапно и сызнова
ему открылись
все смыслы любви,
ясные и обжигающие.
Пока она болела,
а он ходил за ней,
ткань любви
незаметно вылиняла, слежалась.
Но стоило ей выздороветь,
как внезапно и сызнова
нахлынуло,
вспыхнуло.


* * *
Врач спрашивает,
что мучит её друга.
Она отвечает:
– Обилие мужчин в моей прошлой жизни,
по крайней мере, ему кажется, что их было много.
Врач говорит:
– Ну что вам посоветовать... Как можно реже
упоминайте мужские имена, любые. И,
когда он вас обнимает... это случается?
– Да, да.
– Так вот, попробуйте
во время объятий
называть его "единственный", "неповторимый".

* * *
Мама, Мама!
Поздравь меня. Мне – сорок!
Я – твоя дочка.
Ну, мамочка,
что же ты молчишь?
Я – Катюша, твоя дочка.
Ну, мамочка?
Ты плачешь?
Неужели! Вот и хорошо.
Молчишь?
Или плачешь?
Прижми трубку ко рту,
ещё ближе,
дыши.
Мама молчит.
У неё в гостях
пятый год
доктор Альцгеймер.

* * *
-Видишь ли, когда не остаётся надежды,
врачи делают укол адреналина прямо в сердце.
Вдруг оно встрепенётся.
Все мои "истерики", "драмы" – это укол.
Иначе наша "любовь" давно бы сдохла.
Спокойно. Тихо. Хладнокровно.
Твой климакс, смещение позвоночных дисков,
приливы и отливы крови в башке –
это всё, что осталось твоему Ромео?
Мои "перепады", "кардиограмма настроений"
(Господи, какая же у тебя рука!) -
это имитация эротики.
Но как бы мы выжили без этой имитации?
Да, я не хочу, чтобы эта старая кляча ("любовь") околела.
И потому я делаю укол в твою п...у. Прямо в неё.
Ну как?





До встречи через неделю