Эссе Бориса Парамонова "Случай Фуко"




Борис Парамонов: В сентябрьском номере “Нового Мира” появилась статья о Мишеле Фуко, которая вызвала у меня что-то вроде стыда за журнал, в числе сотрудников которого входят философски образованные Ирина Роднянская и Рената Гальцева. Автор статьи представляет Фуко каким-то левацким придурком, опровергать которого даже и не стоит – сам себя разоблачает. Это всё равно, что, не долго думая, объявить Ницше предшественником фашизма. Такие обвинения можно делать, даже не читая соответствующих философских сочинений.
Конечно, читать и понимать Фуко трудно, хотя в его книгах много исторического материала чрезвычайной яркости, и потому создается у неискушенных читателей обманчивое представление, что всё это ясно и понятно: сумасшествие - социальная конструкция, и потому психов надо распустить по домам. И прочие в том же роде выводы: публичная казнь – плохо, секс – хорошо. Между тем правильно понятый – просто понятый – Фуко говорит как раз нечто противоположное. Он, например, объясняет, почему с исчезновением публичных казней и обоготворением секса начались мировые войны – и предлагает подсчитать, где сколько было трупов. Философия Фуко и родилась как опыт осознания гекатомб 20-го века.
Фуко рассуждал не только о смерти автора – что наряду с ним делали и другие, но сформулировал куда более острую философему – смерть человека. И поначалу она появилась у него – в книге “Слова и вещи” - в обличье некоей гносеологической проблемы. Есть там небольшая глава под названием “Антропологический сон”. Человек, знакомый с философией, сразу увидит тут кантовскую ассоциацию: это Кант говорил, что Юм пробудил его от догматического сна – от традиционной мысли о тождестве бытия и мышления. Как раз у Канта, считает Фуко, и появился человек как философская проблема: человек, философский субъект стал конструировать мир. В этом смысле, говорит Фуко, человек – недавнее изобретение и можно легко представить ситуацию, в которой он исчезнет. Исчезнет только как философская проблема, хочется думать. Но только ли так? Послушаем для начала, что говорит Фуко в этой главе “Слов и вещей”:

Диктор: “Пожалуй, первую попытку уничтожения Антропологии, без которой, несомненно, не обойтись современной мысли, можно обнаружить в опыте мысли: через филологическую критику, через биологизм особого рода Ницше достиг той точки, где человек и бог сопринадлежат друг другу, где смерть бога симметрична исчезновению человека и где грядущее пришествие сверхчеловека означает, прежде всего, неминуемость смерти человека. Тем самым Ницше, предрекая нам это будущее одновременно и как исход, и как цель, отмечает тот порог, за которым только и способна начать мыслить современная философия… В наши дни можно мыслить лишь в пустом пространстве, где уже нет человека. Пустота эта не означает нехватки и не требует заполнить пробел. Это есть лишь развертывание пространства, где наконец-то можно снова начать мыслить”.

Борис Парамонов: Интересно, что тут появляется Ницше, но, я бы сказал, несколько внешне, в слишком популярной формуле. Мысль Фуко в этом отрывке, вообще во всей этой книге, не эксплицирована. Что он понимает под смертью человека, станет ясно позже, в других сочинениях. Действительно, все эти рассуждения Фуко можно представить как гносеологические, эпистемиологические. Но здесь у него идет речь о самой настоящей философии жизни - и смерти. Смерть как гносеологический субъект – так можно при желании сформулировать тему Фуко, и это не будет слишком сильным преувеличением.
В то же время это определение далеко не исчерпывающее, оно требует развертывания. Смерть тем и отличается, что в ней происходит уничтожение субъекта. Но подлинное познание как раз и невозможно, коли оно ограничено системой субъект-объектных отношений, из них нет выхода в первоначальную полноту бытия, это “метафизика” в смысле Хейдеггера – ловушка западной философии на всем ее протяжении. Сам Фуко в одном месте говорит:


Диктор: “Нужно выйти в то поле внесубъективности, где моя жизнь уже не отличается от моей смерти”.


Борис Парамонов:
Это то, что Ницше называл Дионисом, дионисическим опытом – экстатический выход за пределы индивидуального существования, дионисический хмель, некое трагическое веселье (Дионис – бог вина у древних греков). У Фуко, однако, этого обертона нет, он, если угодно, трезвее Ницше. Потребный выход за пределы личности у него осуществляется, в основном, в поле жестокости. Можно, конечно, сказать, что книга Фуко “Надзирать и наказывать” вышла из ницшевской “Генеалогии морали”, из второго ее “рассуждения”, где дана настоящая феноменология наказания. Но у Фуко, как истого француза, был еще один авторитетный источник – маркиз де Сад. Правильно понятый Сад, доказывали французы, - это не сексуальное извращение, названное садизмом, а проникновение в истину бытия, “предельный опыт”, как называл это Фуко. Сад был канонизирован после Второй мировой войны, но во Франции традиция его в сущности сохранялась, ее можно проследить у поэтов 19-го столетия – Лотреамона и Бодлера, а в двадцатом веке она вылилась в мощное течение сюрреализма. Известно, например, что сюрреалисты были поклонниками большевицкой революции, но истину ее видели как раз в жестокости, в прохождении через зло, она, эта революция – как ранее Великая французская, - сняла ложные покровы с бытия, Майю культуры с ее чисто европейским гуманизмом. Ренессансный гуманизм, писал Фуко, не расширил, а сузил горизонты человека. На человеке, на гуманистической иллюзии нельзя построить знание. Опыты Сада показали неустойчивость, несуществование самого субъекта знания, самого человека – в предельном опыте это не субстанция, а взрыв, говорит Фуко.
Тут опять следует вспомнить Ницше и уместно сказать, что он не породил фашизм, но предсказал его, придав этому прогнозу обманчиво-пленительную форму высоко поэтического текста (отнюдь не только “Заратустры”). Формулы Ницше – не философия, а поэзия, а поэзия безответственна, она рождается в движении слов, а не мысли. Но это не значит, что ей закрыта истина, наоборот, ей она и открыта, в отличие от рационально-научного знания. Человеческая культура семиотична, знакова, условна, конвенциональна, но в поэзии происходит прорыв за пределы знака, к вещам бытия, к его сакральным глубинам. А сакральное, священное, как писал Жорж Батай – старший современник Фуко, оказавший на него сильное влияние, - сакральное тождественно преступному, божество всегда трансгрессивно. Цветаева: не преступил – не поэт: преступление – переступление, это и есть трансгрессия. Фуко о поэзии и ее основе - языке:

Диктор: “Язык не столько ведет к глубинам, сколько обнаруживает край, поверхность, непереходимую границу бытия, открываемого в высшей практике языка…Сам человек тем ближе к собственной погибели, чем ярче светится на нашем горизонте бытие языка”.

Борис Парамонов: Можно подумать, что это написал не Фуко, а Бродский. Сама практика поэзии порождает такое видение. Важно, однако, что тут речь не только о поэзии, но и о погибели, о смерти. Жизнь – это сон, как сказал поэт, но можно сказать, что сон – это смерть. Еще одна формула Фуко:

Диктор: “То, что встречает человек на глубине сновидения, - смерть в ее наиболее аутентичной форме: не как грубый и кровавый прерыв жизни, но осуществление самой его экзистенции”.

Борис Парамонов: Вот это и есть ницшевский Дионис. В этом смысле фашизм, им предсказанный, - это не политическая форма, а некая докультурная, доисторическая глубина бытия. Фашизм – в каждом из нас, повторял Фуко. Парадокс в том, что эта глубина историзировалась. Почему? Да потому, что сам путь культуры, рационального просветительства порождал эту ситуацию. Получается, что максимальная культурная репрессия первичных инстинктов вызывает такую реакцию, и в этом смысле путь культуры – трагический путь. А поэзия, коли она не репрессирует, не скрывает, а обнажает бытие, остается единственной сверхкультурной “эпистемой”. В поэзии гений и злодейство необходимо связаны, поскольку она идет в глубины бытия, всегда злые, но она преодолевает, снимает злодейство в примиряющей гармонии, в соединении Диониса, бога подземных глубин, и Аполлона, бога света. Жизнь становится приемлемой как “аполлонический сон” - это и открыл Ницше на примере Древней Греции.
В чем же возможна истина философии, каким может быть сегодняшний ее метод после разоблачения репрессивной сущности рационального мышления? Опять нужно вспомнить Ницше, сказавшего, что его метод – прямой смысл греческого слова “метод”, означающего “путь”. Философия должна быть жизнестроительством философа, биографией, судьбой. То же у Фуко, и здесь наибольшая его связь с Ницше, в порядке не столько генетической связи, сколько экзистенциального родства.
Поэтому истина открывается не в умственной рефлексии, а телесных практиках. Формула Фуко: душа – темница тела. Истину говорит тело, и не только его способность к наслаждению, но целостная его судьба, его обреченность смерти и страданию. Добытую таким путем истину нельзя сообщить дискурсивными приемами, ее можно только продемонстрировать личной судьбой. Философ, ищущий смысл истины, должен искать страдания – вот колоссальный экзистенциальный урок, данный Фуко и сделавший из него самого миф. В этом контексте понятны разговоры и слухи о том, что он специально подвергся заражению СПИДом – как, в трактовке Томаса Манна, намеренно заразился сифилисом Ницше.
Поэтому бессмысленно и безвкусно говорить о Фуко как левом, левацком интеллектуале. У него были моменты заигрывания с революционным мифом – понятым как в тонах сюрреализма, так и в ипостаси дионисийского обряда, коллективного безумия и восторга. Но это не могло удержаться по самой природе его личности, при таких ее интуициях. Эти интенции нельзя объективировать на социальном поле, следует оставаться в литературе как, по Батаю, единственно приемлемом - необходимом и достаточном - зле. Литература порождается брутальными играми фантазии – и снимает их, переводя в чистый план языка.
Подлинный смысл, урок, послание Фуко – в преодолении иллюзий благого смысла истории и социальности, провокативная регрессия от истины и добра к жестокости и злу, но регрессия, как выбор индивидуальной судьбы. В сущности Фуко, как и Ницше, – христоподобная фигура: претерпевая страдания и выбирая смерть, он зло мира берет на себя.