Поэт золотого века. Воспоминания о Елене Шварц.



(Запись литургии): Молимся об упокоении души усопшей новопреставленной рабы Божьей Елены…

Дмитрий Волчек: Отпевание в Троицком соборе - 14 марта Петербург прощался со своим великим поэтом, Еленой Шварц.

Елена Шварц:

Встань — не стыдно при всех-то спать?
Встань — ведь скоро пора воскресать.
Крематорий — вот выбрала место для сна!
Встань — поставлю я шкалик вина.
Господи, отблеск в витрине — я это и есть?
В этом маковом зёрнышке воплотилась я здесь?
Что ж! Пойду погляжу цикламены в трескучем снегу,
И туда под стекло — пташкой я проскользну, убегу.
Да и всякий есть пташка — на ветке поюща,
И никто его слушать не хочет, а он разливается пуще,
Золотым опереньем укроюсь погуще,
Погадай, погадай на кофейной мне гуще.
Потому что похожа на этот я сдохший напиток,
Потому что я чувствую силу для будущих пыток.
Боже, чувствую — на страну я похожа Корею,
Наступи на меня, и я пятку Тебе согрею.
Боже, выклюй зерно из меня поскорее.
Солью слёз Твоих буду и ими опьюся,
Всяк есть птица поюща — так хоть на него полюбуйся.
И сквозь снег, продышав, прорастает горчичный цветок,
Позвоночники строем летят на Восток.
Форма ангела — ветер, он войдёт незаметен,
Смерть твой контур объест, обведёт его чётко —
Это — едкое зелье, это — царская водка.
И лети же в лазури на всех парусах,
Форма ангела — ветер, он дует в висках.


Дмитрий Волчек: Странно, что эти стихи, которые сегодня кажутся классическими, всего лишь четверть века назад знала горстка людей - их перепечатывали и читали тайком, точно послания запрещенной секты. Каким невозможным городом кажется сегодня этот Ленинград начала 80-х (Пепелбург – как его назвала Елена Шварц) - мертвый город, утопивший своих поэтов, скрывший их, точно птиц на дне морском; город, где по ночам стучали машинки – кроткие, нищие духом, железные существа, а по свалкам, как римские полководцы, шагали вороны.

Елена Шварц:

Нет сил воспеть тебя, прекрасная помойка!
Как на закате, разметавшись, ты лежишь со всклоченною головой
И черный кот в манишке белой колко
Терзает, как пьянист, живот тяжелый твой.
Вся в зеркалах гниющих, в их протресках
Полынь высокая растет,
О — ты Венеция! (и лучше бы Венецья)
И гондольером кот поет.
Турецкого клочок дивана
В лиловой тесноте лежит
И о Стамбуле, о кальяне
Бурьяну тихо говорит.
В гниющих зеркалах дрожит лицо июля.
Ворона медленно на свалку опустилась
И вот — она идет, надменнее, чем Сулла,
И в цепкой лапе — гибель или милость.
Вот персик в слизи, вспухи ягод, лупа,
Медали часть, от книги корешок,
Ты вся в проказе или ты — ожог,
Ребенок, облитый кипящим супом.
Ты — Дионис, разодранный на части,
Иль мира зеркальце ручное?
Я говорю тебе — О Свалка,
Зашевелись и встань. Потом,
О монстр, о чудище ночное,
Заговори охрипло рваным ртом.
Зашевелись и встань, прекрасная помойка!
Воспой, как ты лежишь под солнцем долго,
Гиганта мозгом пламенея, зрея,
Вся в разложеньи съединяя, грея,
Большою мыслью процвети, и гной
Как водку пей, и ешь курины ноги.
Зашевелись, прекрасная, и спой!
О Rosa mystica, тебя услышат боги!

Дмитрий Волчек: С Еленой Шварц прощается поэт другого поколения: Елена Фанайлова.

Елена Фанайлова: Мне в юности казалось странным, что гениальные поэты могут умереть. Потому что красота создаваемых ими миров и воля к их созданию такова, что бессмертие стихов должно бы распространяться и на их создателей. Кроме того, поэты так часто говорят со смертью, что она, кажется, могла бы их оставить в покое, сделать исключение. Елена Шварц обращалась к смерти, например, так:

“И дикие стихи
На свечке сожигая,
Я смерти говорю:
Пчелой в тебя вопьюсь”.

Есть поэты невероятной одаренности, есть сильные поэты, есть культурные, есть поэты для поэтов, есть поэты для читателей. Шварц не была никем из перечисленных, ее дар неприкладной, ее искусство в высшем смысле бесполезно, в самом высшем смысле. Она была как танцующий дервиш, а ее стихи – как китайские каллиграфические импровизации. Мастер дзен делает как бы случайный жест кисточкой, но в этом движении заключается все представление о гармонии, какое только возможно на земле. Поэзия Шварц абсолютно стихийна, но в ней нет ничего случайного, как в мастерстве каллиграфа.
Она была одержима духом поэзии. Ее стихи оставляют впечатление почти биологического потрясения – потому что описывают жизнь и смерть, как принято у средневековых мистиков, с ее телесным распадом и духовным преображением. Невозможно забыть “Элегию на рентгеновский снимок моего черепа”, воробья, который сражается с самим Богом, образы тления и воскрешения, метаморфозы жизни и смерти предметов на побережье и на помойке, в саду и на даче, эти барочные натюрморты, невозможно забыть ее летучих муз у алтаря Никольского собора, мертвую голову Орфея, цветы, прорастающие женский череп.
Шварц изменила облик русской поэзии конца ХХ века в той же степени, как это сделал Бродский. Только он рациональный классицист, а она барочно-чувственна, она сновидец и визионер, сюрреалист. Ее можно представить среди “проклятых поэтов”, среди немецких экспрессионистов. Но она жила в Ленинграде-Петербурге и преображала нашу бедную жизнь.

“Умирая, я прячу в рукав эфира / Карманное, неровное зеркальце мира”. Елена Андреевна Шварц.

Дмитрий Волчек: Первенство Елены Шварц даже во времена советской немоты было столь очевидно, что его никто не решался оспаривать. Помню, на каком-то нелепом обсуждении в Союзе писателей толстяк в коричневом костюме, управлявший поэтической канцелярией, после выступления Елены Шварц что-то бормотал испуганно про кощунство, но ясно было, что ему просто страшно: все, что делал он и другие глиняные люди, после этих стихов казалось стертым в пыль, несуществующим. И помню, как выпросил у Кирилла Бутырина, редактора машинописного журнала “Обводный канал”, один из первых экземпляров поэмы “Труды и дни Лавинии, монахини из ордена Обрезания Сердца”, и шел по Невскому с этими стихами в папке, останавливался и заглядывал, перечитывая невероятные строки:

“Жизнь семерична, восьмерична, гнута,
Как венский стул, висящий под Луной”.

В подвале на улице Петра Лаврова, где собирались подпольные писатели, я впервые увидел Елену Шварц: она читала “Труды и дни монахини Лавинии”, это было странное явление, словно актриса театра для эльфов или стрекоз по ошибке вышла на сцену в человеческом мире.
Воспоминания поэта Сергея Стратановского записала Татьяна Вольтская:

Сергей Стратановский: Мы все были непечатающиеся поэты, это было то, что сейчас принято называть андеграунд, неофициальная культура, и поэтому основным каналом известности текста был самиздат. Шварц печаталась в самиздатском журнале “Обводный канал”, который редактировали Кирилл Бутырин и я, и мы отдельно выпускали ее некоторые сборнички. Ну и были у нее квартирные выступления, до образования “Клуба-81”, когда стало можно выступать официально.

Татьяна Вольтская:
А квартирные выступления собирали много народу?

Сергей Стратановский: Очень много. Я помню, недалеко от меня было ее квартирное выступление, на 6-й Красноармейской, сейчас не помню уже, чья квартира это была, и вот там народ ломился.

Татьяна Вольтская: Известность была, да?

Сергей Стратановский: Ну, можно сказать, что это была известность такая вот …

Татьяна Вольтская: В узких кругах?

Сергей Стратановский:
Да, но, с другой стороны, тогда интерес к поэзии был гораздо больше, чем сейчас.

Татьяна Вольтская:
Лена очень хорошо читала, я помню, как она что-то припевает, выстукивает ритм…

Сергей Стратановский: Да, для нее это было некоторое действо. Вообще, она поэт, работающий с голосом. Поэтому, когда стихи были опубликованы, корректуру вычитать ей было достаточно трудно, поскольку она привыкла к презентации стихов именно как чтения, и это было для нее, как для Маяковского, важный театральный акт. Она читала, как поэт, совсем не актерское чтение было, но с какими-то театральными элементами. Она - человек, живший в атмосфере театра, всегда театром интересовавшийся, и в силу семейной традиции, поскольку ее мама, Дина Морисовна Шварц, была литконсультантом Большого Драматического Театра, и она вот эту театральную атмосферу впитала с детства. И заканчивала она Театральный институт по театроведению, и комедией дель арте занималась.

Татьяна Вольтская: Она была всегда окружена легендами, и вот эта склонность создавать легенды о себе, об окружающем, как бы доставать их из воздуха, это тоже несколько театральное свойство?

Сергей Стратановский:
Да, театрализация ей была очень свойственна. И себя она во многом театрализовала и пыталась создать образ некоего зверя-цветка. Там были и другие образы, не только этот. Вот это было ей присуще. В принципе, в этой театрализации я ничего дурного не вижу, это было свойственно и Блоку, и Ахматовой…

Татьяна Вольтская: И Клюеву, и Есенину, и Северянину.

Сергей Стратановский: Да, это традиция, идущая из Серебряного века: как бы быть не просто так, а играть.

Татьяна Вольтская: Вот когда, мне кажется, раскрываешь ее книжки, имея в виду, что есть советская поэзия, только такая оптимистическая, с березками, вся светлая, героическая, и поражает, сколько образов смерти, тления в стихах Лены Шварц.

Сергей Стратановский: Всегда поэт об этом пишет. Вот вы сейчас упомянули советскую поэзию, дело в том, что и для предшествующего поколения, поколения Бродского, и для нашего, советская поэзия была негативом, имеется в виду такая-то усредненная советская поэзия, и мы стремились создавать совершенно иную поэзию, на других основах. Один критик сказал, еще в советское время, почему Шварц не печатают: “Если бы напечатали, стало бы ясно, что остального печатать не следует”.

Татьяна Вольтская: Кто это сказал?

Сергей Стратановский: Это сказал Самуил Аронович Лурье. Поэтому ее не печатали. Сейчас, кстати, очень трудно объяснить молодому поколению (я вот лекции читал в Университете), почему эти стихи, в которых ничего антисоветского нет, почему их на дух не принимали. Все было другое - была другая эстетика, все было абсолютно чужое тем людям, которые находились в это время в издательствах, журналах, и так далее. Они просто этого не понимали. Арсений Борисович Рогинский как-то сказал, что “у советской власти очень хороший вкус: все, что выше среднего уровня не печатает”. В действительности, не вкус, а нюх, чутье на то, что печатать не следует, было очень хорошее.

Дмитрий Волчек: Александр Скидан - о золотом веке русской поэзии, свидетелями которого мы были:

Александр Скидан: Вот у меня есть книжечка - замызганная, замусоленная, 1989-го года, первая книжечка Шварц, и тогда это было просто ошеломление. Я вдруг понял, что существует не только Бродский, но и совершенно другие поэтические миры. Вообще это поколение очень много для меня значило в конце 80-х, когда я открыл неподцензурную поэзию. Открылись миры, действительно, это невероятно, никакой не Бронзовый век, а вполне себе состоявшийся Золотой, я думаю, историки будут это сравнивать и с эпохой Пушкина, и с эпохой Серебряного века. Виктор Кривулин, Александр Миронов, Елена Шварц, Драгомощенко, Соснора… То есть это просто невероятное счастье, что мы застали кусочек этой эпохи. А говоря о том, что важного поэт сделал, я думаю, что это какая-то очень мощная полифоническая альтернатива традиции Бродского, такой монологичной и монументальной, эти разорванные ритмы, такая полиритмия, передающая переходы из тонких состояний в тонкие состояния, какие-то аффекты, вот эта музыка “разодранного Диониса”, как сама Елена Андреевна об этом говорила, или “дребезжащий, звенящий трамвай”. Вот это мне очень дорого, потому что это идущая от Хлебникова, от Введенского традиция нерегулярного регулярного стиха. Кузмин, Блок, Введенский, это не совсем петербургская традиция, хотя Петербург был богаче. И когда говорят “ленинградская школа”, имеют в виду, скорее, постакмеистическую традицию, хотя на самом деле в Петербурге много разного было. И футуризм тоже начинался в Петербурге, и много чего другого. Так что для историков это еще один повод подумать о том, насколько мы богаче, чем сами подозреваем.
Как человек мне была очень дорога Елена Андреевна, я с ней близко познакомился, не скажу, что подружился, в середине 90-х, благодаря нашему общему американскому другу Тому Эпстайну. И у меня очень светлые воспоминания об этих встречах. В ней был невероятный юмор, ребячество, очень милая капризность, и все это вместе, с таким очень тонким состоянием настроя на поэтическое слово, на служение, это невероятный такой синтез, мне будет его ужасно не хватать. С одной стороны, мое поколение застало еще классиков теневых, я имею в виду Еремина и Соснору, если говорить о старшем поколении, а теперь ушел Кривулин, ушла Елена Андреевна, Всеволод Некрасов, ушел Охапкин… Уходит великое поколение… Бремя становится тяжелее, которое на нас, теперь этого плеча нам будет не хватать.

Дмитрий Волчек: Поэт Борис Констриктор:

Борис Констриктор: Лена была чудом, но не в таком смысле сю-сю, а это было настоящее чудо. И человеком она была непростым, но, самое главное - это были стихи. Она говорила о том, что русскому стиху нужен простор, нужна большая, огромная страна для того, чтобы эти стихи дышали. И, вообще, русский стих - как раз та сила, которая может сохранить эту страну… Лена обзавелась собачкой, японским хином, которого назвала Хокку - это была ее последняя страстная любовь, ее любимое существо. Она любила Фонтанку, окрестности 5-й Красноармейской, ездила в Комарово постоянно... Я ее называл Маленькой Разбойницей, она похожа была на эту Маленькую Разбойницу - эта отвага, благородство, строптивость. Этот андерсеновский персонаж просто сквозил сквозь нее.

Елена Шварц:

Как стыдно стариться –
Не знаю почему,
Ведь я зарока не давала
Не уходить в ночную тьму,
Не ускользать во мрак подвала,
Себе сединами светя,
Я и себе не обещала,
Что буду вечное дитя.
Но все ж неловко мне невольно,
Всем увяданье очевидно.
Я знаю – почему так больно,
Но почему так стыдно, стыдно?

Дмитрий Волчек: Почти тридцать лет назад в машинописном журнале “Часы” появилась первая большая работа о поэзии Елены Шварц - статья “Титаническое преображение твари”. Ее автора, Евгения Пазухина, занимало религиозное возрождение в неофициальном советском искусстве, и в поэзии Шварц он искал, прежде всего, христианские мотивы. Не будем, правда, забывать, что в монастыре ордена Обрезания Сердца, к которому принадлежит монахиня Лавиния, “служат вместе будды, ламы, бесы”. Евгений Пазухин вспоминает:

Евгений Пазухин: Я не стану говорить о величии поэта Елены Шварц, тем более что я говорил и писал об этом бесчисленное количество раз. В человеческом изменении эта, на вид хрупкая, нервическая, пластичная, по-детски непосредственная женщина, запечатлелась моей памяти как совершенно уникальное, ни с кем не сопоставимое существо. Лена меня очень любила, у меня просто не хватало сердечной щедрости, чтобы адекватно отозваться на такую любовь, в которой, кстати, не было ни малейшего оттенка влюбленности. Запомнилась одна игровая ситуация, в которой ярко обнаружился характер наших взаимоотношений. Когда мы у нее дома выпивали в тесной богемной компании, я, залюбовавшись ею, вдруг выпалил: “Лена, давай поженимся!”. На что она незамедлительно отпарировала: “Давай, но только без койки”. Вот именно эта любовь “без койки” и определяла нашу взаимную привязанность, которой она осталась верна до последних дней своей жизни. Уже будучи смертельно больной, о чем я, кстати, не знал, Лена передала мне через друзей просьбу связаться с ней. Я тут же набрал ее телефонный номер и, наткнувшись на автоответчик, минут десять исповедовался ей в свое бесконечной любви. Не знаю, дошли ли до нее эти слова. Надеюсь, что они до сих пор живут в ее телефоне.

Дмитрий Волчек: Поэт Ольга Седакова говорит о древнем пламени, горевшем в стихах Елены Шварц:

Ольга Седакова: Елена Шварц - это поэт редчайшего дара, такой дар вообще бывает очень редко, очень редко посещает землю такой поэтический дар, то, что назвали бы древним пламенем – antica fiamma. Это то же пламя, которое мы видим в старинных поэтах, средневековых поэтах, во всех лучших поэтах мира. И вообще-то он посещает редко нашу землю и, тем более, в такое тяжелое, непоэтическое, по мнению большинства людей, время. И этот дар - и поэтический, и то самое пламя, которое горело в прорицателях. И Лена недаром так любила эти фигуры - сивиллы, пифии. Вот этот дар пророческой поэзии, как по латыни “vatos” - это и поэт, и пророк. В чем, собственно, этот дар? Я бы сказала, прежде всего, в свойстве самих слов. Слова Шварц - живые, огненные, трепещущие - и лучше, чем их описывать, просто прочитать из гениальной “Элегии на стороны света”:

“А ведь Бог-то нас строил — алмазы,
В костяные оправы вставлял,
А ведь Бог-то нас строил —
Как в снегу цикламены сажал,
И при этом Он весь трепетал, и горел, и дрожал,
И так сделал, чтоб всё трепетало, дрожало, гудело,
Как огонь и как кровь, распадаясь, в темноты летело —“

Вот это слово не само по себе, а оно такое потому, что оно связано со своим происхождением, оно происходит из мира, который видится вот так, как Шварц его видела, чтобы все “трепетало, дрожало, гудело”. И смертность, и тема проводов была в ее поэзии с самого начала, этого контраста бессмертного начала, которое она всегда в себе чувствовала, и смертности. И прощалась она множество раз, как в той же “Элегии” сказано - “долгие проводы жизни”. И то, что называют “смертной памятью”, было у нее с самой юности, может быть, даже с детства. Я думаю, что эта память обычно бывает у тех, кто очень сильно чувствует несовместимость вот этого бессмертного начала и того, что все проходит. Вот эта проходящесть была ее постоянной раной, как и то, что на самом деле этим все не кончается. Из тех же “Элегий” я прочитаю конец “Восточной элегии”:

“Форма ангела — ветер, он войдёт незаметен,
Смерть твой контур объест, обведёт его чётко —
Это — едкое зелье, это — царская водка.
И лети же в лазури на всех парусах,
Форма ангела — ветер, он дует в висках”.

Когда-то я ей написала цитату из Данте, обратив ее к ней, когда в Лимбе, где все поэты живут у Данте, Вергилия встречают такими словами: “Honorate l' altissimo Poeta: l' ombra sua torna, ch' era dipartita” – “Почтите величайшего (или высочайшего) поэта: вот его тень возвращается, которая нас ненадолго покинула”. И тогда я относила к Лене эти слова “l’altissimo Рoeta”, то есть поэт особого, высокого рода, и теперь повторю с еще большей уверенностью.

Елена Шварц:

Мне моя отдельность надоела.
Раствориться б шипучей таблеткой в воде!
Бросить нелепо-двуногое тело,
Быть везде и нигде,
Всем и никем – а не одной из этих,
Похожих на корешки мандрагор,
И не лететь, тормозя, как дети
Ногой, с невысоких гор.
Не смотреть из костяного шара в зеленые щели,
Не любиться с воздухом через ноздрю,
Не крутиться на огненной карусели:
То закатом в затылок, то мордой в зарю.

Дмитрий Волчек: На волнах Свободы звучали записи стихотворений Елены Шварц из собрания Кирилла Козырева.